Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №18/2013
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ЭПОХИ


Светлана Алексиевич: «Страдание не конвертируется в достоинство»

Все разговоры, записанные Светланой Алексиевич, не просто документ. Каждый – небольшая пьеса, в которой очень важное значение имеет пунктуация – знаки вопросительные и знаки восклицательные; сбивчивые, как дыхание мысли, запятые. Вот отточие, за ним, за белой пустотой типографского пробела – пауза в речи, пауза, которая порой значит не меньше, чем слово. Человек молчащий оказывается столь же откровенен, как и человек говорящий.
Это музыкальная проза, не мелодичная, но построенная на контрапункте, ведь рассказчик зачастую противоречит самому себе.
Говорят ли люди напористо или медленно,  стараясь доказать или пытаясь понять – все равно возникает драма молчания, драма неразрешенных вопросов; отточия,  одинокие, отдельно стоящие слова, которыми человек пробует нащупать путь.
…Мы беседовали со Светланой Алексиевич после окочания Франкфуртской выставки, после премиальной церемонии.  В момент, когда наступает пауза, когда можно еще раз увидеть в целости сотворенное – и обратиться к будущему, к следующим книгам.
В холле отеля играли дети, и один подбежал к раскрытому пианино. В записи остался этот небрежный, случайный перебор клавиш, вдруг оборвавшийся…  Остался как напоминание, как эпиграф к разговору, ко всем книгам Светланы. К музыке человеческих голосов, которую они сохраняют.

– Документальную и художественную литературу противопоставляют друг другу. Свидетель обычно говорит казенным языком протокола. А ваши герои очень часто – великолепным языком прозы. В ваших книгах десятки коротких притч, каждую из которых можно было бы развернуть в роман. Откуда это?

– Всегда важно: кто первым сформулирует нечто, висящее в воздухе. И я ходила, задавала людям очень простой вопрос – что с нами случилось? Оказалось, что каждому это крайне важно. Что же касается языка… С каждым героем у меня много встреч. И каждого приходится сначала освобождать от банальностей, от прочитанного в газетах, услышанного по телевизору – он уже привык, что это якобы его мысли. Но в конце концов он договаривается, докапывается до себя самого. До человека, потрясенного жизнью. И словно дар речи обретает.

– Иногда кажется, что все, почти все ваши герои еще и потому так мощно, ярко говорят, что чувствуют себя абсолютно непонятыми в жизни. Страна непонятых людей…

– В девяностые с людьми никто не говорил. И люди чувствовали себя страшно одинокими. Им толковали про индивидуализм, про время индивидуализма, но ощущали-то они – одиночество. Главный мотив монологов – люди в одночасье стали другими. Было море идей, песен, книг, стихов, общей жизни – и вдруг раз, и все исчезло. Но никто не заговорил о том, что для многих это крушение, катастрофа.

– Когда читаешь ваши книги, в конце концов перестаешь понимать: сколько катастроф человек может выдержать? Не есть ли наша история последних 70 лет – история отбора тех, кто способен выносить невыносимое и есть несъедобное? Толстокожих?

– От этих людей не остается ощущения, что они толстокожие. Какая-то смесь чувств. Восхищение. Ужас. Недоумение. Вы помните в книге старика, который рассказывал, как ему вернули партбилет, а про жену сказали, что она погибла в лагере? И вот он вспоминал про себя, как был горд возвращенным партбилетом. Понять его я не могла. Но самое удивительное, что он мне нравился. Это был очень красивый старый человек. Внутренне красивый. Как это объяснить…

– Несколько лет назад я был в Беловежской пуще. Там есть мемориал, неприметная лощинка в глубине леса, где в первые дни войны немцы расстреляли белорусов, поляков, евреев, русских… Вот мемориал, рядом рабочие лес чистят. Приглашают помянуть. И один сообщает заговорщицким тоном: а польский флаг мы чуть приспустили, чтобы он был пониже, чем белорусский, потому что мы больше пострадали… Страдание для нас – и отличие, и доблесть, и биография. Можно ли «вый­ти» из такой биографии?

– Это один из вопросов, на которые я не нашла ответа. Проблема в том, что страдание не конвертируется в достоинство. Вот человек, его страдание вообще ни в какие рамки не укладывается. А после ему крикнут – пошел в стойло! – и он пойдет в стойло. Это было после Отечественной войны, после девяностых, после Ходорковского. Одного посадили, и люди, у которых из кармана деньги сыплются, мгновенно притихли. На них прикрикнули, припугнули, и все.

– Но что означает эта невозможность конвертировать страдание в достоинство? Это непрожитая на самом деле жизнь, не извлеченный опыт? Ведь почти у всех ваших героев фантастически интенсивные жизни…

– Да, но это жизнь души. А не разума. Ведь пока ты говоришь с человеком о его страдании, он великий собеседник. А когда заговоришь о Путине и Лукашенко, просто захочется за голову схватиться, о чем люди думают, как готовы всему подчиниться…
Нет опыта собственной жизни, нет опыта личности, личности как гражданской единицы. Есть только потрясающий человеческий опыт, опыт мук. И поэтому я всегда говорю, что пишу историю чувств. Тут человек действительно велик и тут он может сказать вещи, которых никто не знает в мире. Добавить свое. Но трудиться над разумным устройством жизни никто не готов. Я никогда не слышала, чтобы у нас был какой-то конструкт – как мы будем жить. Я слышала только, что все жалуются. Был момент – остро хотели крови. Но людей, способных создать свободное общество, до сих пор нет.

– Тогда вопрос, с этим сопряженный. Вот ветеран, защищавший Брестскую крепость. Спустя много лет он туда вернулся и бросился под поезд. И вдруг – ремарка вдовы, что прощальное письмо-то он написал не нам, а написал государству. И получается, что в личной жизни человек состоит в каких-то чудовищно интимных, близких отношениях с государством. Он не с женой живет, а с кем-то еще – то ли с властью, то ли с правительством…

– Да, она как раз там рассказывает, что все так и было. Раз пришел муж и говорит – едем на БАМ, так нужно. Ни разговоров, ни советов. Как будто нет ни детей, ни жены, как будто они – абстракция, а абстракция – очередная «целина» – реальность. Все-таки советский человек – великий идеалист, полностью неспособный жить жизнью. Человек, не созданный для жизни в действительности. Мне кажется, поэтому он в конце концов и потерпел такое поражение.

– Про действительность, про видение действительности… Если мы берем греческую трагедию, то как трагедия она совершается только тогда, когда в конце Эдип, к примеру, прозревает весь космос событий. Все силы рока внятны ему. Без прозрения нет трагедии, а есть только слепые муки. Они роковым образом повторяются, но ни к чему не приводят. И что это за жизнь, о чем она, если в ней есть муки, а прозрений нет?

– Я бы не хотела, чтобы это звучало как укор, но прозрений я не находила. Я же занимаюсь массовым сознанием, а не сознанием интеллектуалов. А греческий хор все-таки несет идею, идею времени. А люди во времени не живут. Было ли очищение? Разве что-нибудь с нами произошло? «Пусси райот» сидят, наши белорусские ребята сидят, и никому дела нет. А зайди в любой дом, и вы такое услышите, что сядете и подумаете – как человек велик! Какие глубины постиг! Но вот живет – живет совсем иначе. Сказать, что это просто «Совок», я не могу, такими были мои родители, люди, которых я знала…
Помните, что говорил Шаламов? Опыт лагерной жизни нужен только в лагере. А опыта другой жизни нет. Скажем, когда Лукашенко разогнал демонстрацию, посадил около тысячи людей в тюрьму, аресты стали происходить по всей Белоруссии… Родители снова стали бояться за детей, а кто-то снова стал доносить… Легкость и скорость, с которыми все завертелось по-прежнему, ошеломили всех. Нам нужно освобождаться от лагерного опыта. А то, что делает Лукашенко, делает Путин – они провоцируют, возвращают к жизни, делают необходимым именно этот опыт.

– Последние новости из Москвы. Кажется, все-таки решено реставрировать Дзержинского. И поставить на Лубянке. В советское время было понятно, кто такой Дзержинский, что такое памятник ему. А сегодня? Фактически ведь получается памятник памятнику, символ символа. Кто такой сегодня Феликс Эдмундович?

– Символ КГБ. Мы же его сбросили во имя чего-то, а через 20 лет возвращаем. Это не памятник памятнику, это очень живой символ. И наше полное поражение. Это абсолютно серьезно. Девяностые все-таки были ударом по самолюбию нации, и теперь наступает реванш. Мы пытаемся самооправдаться, почему у нас ничего не получилось.

– У нас не получилось дважды. Сначала советский проект, потом постсоветский. И мы сейчас в некоем третьем состоянии…

– А русский человек в этом состоянии опасен, это может плохо кончиться. Сколько во всех моих героях – афганцах, ликвидаторах Чернобыля, просто в людях – накоплено обиды, переходящей в агрессию! Непредставимо! Удар по самолюбию, унижение – называйте как хотите. Люди не могут этого простить. И не себе самим, а кому-то, кому-то вообще, кому-то неопределенному. Тут возможно все, вплоть до фашизма, он вырос из схожих обстоятельств.

– Кто теперь станет вашими собеседниками? Будете ли вы пытаться уловить и описать эти перемены?

– Я начинала, когда люди помнили живую идею. А сегодня у меня есть два новых проекта. О любви и о старости. Люди другие, и я должна меняться, от меня требуются новые инструменты. Я двигаюсь в сторону одинокой личной жизни. И следующие книги напишу уже об этом. Что бы ни случилось – революция и так далее, я уже не буду про это писать. Старость и любовь… Явления, состояния… Надо учиться жить свою жизнь. С точки зрения большого советского проекта это мещанство. А на самом деле – огромная работа. Совершенно неизвестный нам мир.

Беседовал Сергей ЛЕБЕДЕВ