Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №18/2013
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Лебедев Сергей

Иду к безмолвным

Самая значительная европейская литературная премия года присуждена Светлане Алексиевич за книгу «Время секонд хэнд»

Франкфурт-на-Майне – город красного песчаника. Особый камень – он рождается из песка давних эпох, песка, уже однажды камнем бывшего. Этот песок спрессовали силы геологических катаклизмов – и снова превратили в камень, напитавшийся железом, которое красит в алый человеческую кровь. Город-призрак, на восемьдесят процентов разрушенный авиацией союзников, нарисованный, начерченный заново; город небоскребов, будто бы вырастающих – сверху вниз – из сумрачного, облачного осеннего неба. Через час в Паульскирхе, в бывшей церкви Святого Павла, знаменитейшем месте Германии, в зале заседаний первого немецкого парламента, будут вручать Премию мира Союза немецких книготорговцев, главную европейскую книжную награду года. Премия вручается под занавес Франкфуртской книжной выставки. В разные годы ее лауреатами становились Альберт Швейцер,  Юрген Хабермас, Сьюзан Зонтаг, Карл Ясперс, Герман Гессе, Астрид Линдгрен,  Орхан Памук, Вацлав Гавел.
В 2013 году лауреат – Светлана Алексиевич.
Книга – «Время секонд хэнд», уже вышедшая в России и еще десятке стран мира, новый «роман голосов», продолжающий линию знаменитых книг «У войны не женское лицо», «Чернобыльская молитва», «Цинковые мальчики», «Последние свидетели». Тема – «конец красного человека», советские люди в новом времени, которое, кажется, так и не стало окончательно постсоветским. Материалы для этой книги Светлана Алексиевич собирала с 1991 по 2001 год.

…Так бывает на спасработах – закрытый перелом, нога или рука выглядят целыми, тело – неповрежденным, нет крови, обнаженного мяса, а человека нельзя даже тронуть, нельзя поднять на носилки, пока не подействовали сильнейшие обез­боливающие, но и они запаздывают, хитрая химия не справляется, и человек по-животному воет, издает звуки, которым нет глагола, потому что в глубине раны, в точке перелома при малейшем движении кость трется о кость, осколки – об осколки. И ничего не сделать, пока таблетки или инъек­ция все-таки не размягчат сознание, не отделят его от тела, не отключат от чувств.
А исторические переломы – кость в кость – не знают обезболивающих; одни люди – под эфиром надежд, в состоянии эйфории; другие – хотя тело нации, тело страны не выглядит поврежденным – воют от боли, только нет никакой скорой исторической помощи, никто не вколет лекарства, не наложит лубки и гипс, не отвезет в палату для больных историей.

 
– Из года в год мы отыскиваем голос, в котором сокрыта особая сила, – говорит, открывая премиальную церемонию, председатель Биржевого союза немецкой книготорговли Готтфрид Хоннефельдер. – Нет ничего важнее, чем человек, позволяющий обрести свое слово тем, кто его лишен.

...Третий секретарь райкома, истовая коммунистка, в августе 1991-го смотрящая из-за шторы, как к дверям подбрасывают партбилеты…
...Старик, поджегший себя на огородной грядке – осталось в наследство родным только удостоверение депутата и медаль за трудовую доблесть…
...Пожилая женщина, отправленная когда-то в депортацию в животе матери – и животом, нутром плачущая, когда слышит гул поездов…
...Девушка, служащая телеграфа в Баку, увидевшая, как в столовой армянки и азербайджанки вдруг сели поврозь…
Другая девушка, запомнившая, как началась грузино-абхазская война – и на улице кричал раненный осколком стекла петух…
...Мужчина, запрещающий жене носить красную блузку, потому что это цвет ненавистного советского флага…
...Девочка, вместе с матерью выброшенная из квартиры крепкими ребятами на «мерседесе»…

Невыносимая, невозможная сумма боли и непонятости, отчуждения и страдания; сумма жизни с отверстым нутром и закрытыми глазами. И в то же время – трехмерная, многомерная история, возможность наконец всем услышать друг друга, остановиться в ненависти и неприятии.
Сейчас часто сожалеют о том, что русский язык уходит из постсоветского пространства. Но, может быть, этот уход заслужен, ибо до сей поры на русском языке, претендующем на статус общего, не были сказаны эти общие для всех живших в СССР слова – кто мы, откуда мы, куда мы теперь. И Светлана Алексиевич спасает не только достоинство человека – она спасает достоинство русского языка, поскольку язык умирает без слов правды, без возможности говорить во весь голос о самом мучительном и страшном.

…Зал Паульскирхе – бывший церковный зал, и светел он по-церковному. Но все равно кажется, что книга Алексиевич, она сама, ее герои безмерно далеки от этого места. Она выходит к кафедре произносить речь. Кафедра – цельная глыба камня, гладкая и неподъемная. Ее не сдвинуть. И ты понимаешь, что самое высшее подвижничество рождается из осознаваемой тщетности намерения.

– Воспоминания – капризный инструмент, – говорит Алексиевич. – Человек складывает туда все: как он жил, что читал в газетах, слышал по телевидению, кого встретил в жизни. Наконец, счастлив он или несчастлив. Свидетели меньше всего свидетели, а актеры и творцы. Невозможно приблизиться к реальности вплотную, между реальностью и действительностью – наши чувства. Я писала историю «домашнего», «внутреннего» социализма. Как он жил в человеческой душе. Меня интересовало то, что большая история не замечает. Пропущенная история. Что человек понял о себе, добыл из себя. Голоса, голоса… Лица стираются из памяти, а голоса помню.

...Паульскирхе сложена из этого красного песчаника, красного песка, ставшего камнем. Значит, из нашего времени, из советского времени тоже можно что-то построить, дорога не закрыта.
Но сначала – другое. Кость в кость, боль – в боль, страдание – о страдание.
Маленькая женщина с диктофоном – одна против лжи и смерти, ужаса и страха.
Читайте Светлану Алексиевич.
Это мы, о нас, нами, нам. Читайте.


«Время секонд хЭнд»

Фрагменты из новой книги Светланы Алексиевич

Более двадцати лет Светлана Алексиевич создает свой уникальный жанр художественно-документального повествования.  «Флобер называл себя человеком-пером, а я человек-ухо», – говорит она. Алексиевич – странник по человеческим мирам, внимательный и упорный слушатель;  исследователь заброшенных или неуслышанных жизней, летописец гула истории.  Ее книги – прямая речь ее героев,  исповедальные воспоминания,  единое полотно,  через которое чувствуешь, как мы различны в нашем прошлом и настоящем – и сколь связаны историческими судьбами.

Позвонила Олегу… «Едем к Белому дому?» – «Едем!» Приколола значок с Горбачевым. Нарезала бутербродов. В метро люди были неразговорчивые, все ждали беды. Всюду танки… танки… На броне сидели не убийцы, а испуганные пацаны с виноватыми лицами. Старушки кормили их вареными яйцами и блинами. На душе стало легче, когда возле Белого дома я увидела десятки тысяч людей! Настроение у всех великолепное. Ощущение, что мы всё можем. Скандировали: «Ельцин, Ельцин! Ельцин!» Уже формировались отряды самообороны. Записывали только молодых, а пожилым отказывали, и они были недовольны. Какой-то старик возмущался: «У меня коммунисты жизнь украли! Дайте хотя бы умереть красиво!» – «Папаша, отойдите…» Сейчас говорят, что мы хотели защитить капитализм… Неправда! Я защищала социализм, но какой-то другой… не советский… И я его защитила! Я так думала. Мы все так думали… Через три дня танки уходили из Москвы, это уже были добрые танки. Победа! И мы целовались, целовались…

Панический был страх… Лекторы, инструкторы, секретари райкомов и обкомов – все мы боялись выезжать к рабочим на завод, к студентам в общежитие. Пугались телефонных звонков. А вдруг спросят о Сахарове или о Буковском… что отвечать? Враги они советской власти или уже не враги? Как оценивать «Дети Арбата» Рыбакова и пьесы Шатрова? Никакой команды сверху… Раньше тебе сказали – ты выполнил поручение, провел линию партии в жизнь. А тут: бастуют учителя, требуют повышения зарплаты, молодой режиссер в каком-то заводском клубе репетирует запрещенную пьесу… Бог мой! На картонной фабрике рабочие на тачке вывезли за ворота своего директора. Горлопанили. Били стекла. Ночью зацепили железным тросом и свалили памятник Ленину. Показывали ему кукиши. Партия растерялась… Я помню растерянную партию… Сидели в своих кабинетах за закрытыми шторами. У входа в здание райкома днем и ночью дежурил усиленный наряд милиции. Боялись народа, а народ еще по инерции боялся нас. Потом бояться перестали…

Те, кто называл себя коммунистами, вдруг стали признаваться, что они ненавидели коммунизм с пеленок. Сдавали свои партбилеты… Одни приносили и оставляли партбилеты молча, другие хлопали дверью. Подбрасывали ночью к зданию райкома… Как воры. Проститесь с коммунизмом честно. Нет – тайком. Утром дворники ходили и собирали по двору партбилеты, комсомольские удостоверения и приносили нам. Приносили в пакетах, в больших целлофановых мешках… Что с этим делать? Куда сдавать? Команды нет. Сверху – никаких сигналов. Мертвая тишина. (Задумалась.) Такое это было время… люди начали менять все… Абсолютно все. Вчистую.

Иконка в углу у меня, и песика держу, чтобы было с кем поговорить. Одна головешка и в ночи не горит, а я стараюсь. Во-о-о… Хорошо, что Бог дал человеку и собаку, и кошку… и дерево, и птицу… Дал для того он это все, чтобы человек радовался и жизнь не показалась ему длинной. Не надокучила. А мне одно, что не надоело – глядеть, как пшеница желтеет. Наголодалась я за свою жизнь так, что больше всего люблю, как хлеба спеют, колосья колышутся. Мне это – как вам картина в музее… И сейчас не гонюсь за белой булкой, а вкуснее всего черный посоленный хлеб со сладким чаем. Подожди-потерпи… да подожди-потерпи… От всякой боли одно у нас средство – терпение. Так и жизнь прошла.

Я долго была сталинской девочкой. Очень долго. Очень… Да, это было! Со мной… с нами… и без той жизни я останусь с пустыми руками. Без ничего… нищенка буду! Я гордилась нашим соседом, дядей Ваней – герой! Он вернулся с войны без обеих ног. Ездил по двору на деревянной самодельной коляске. Звал меня «моя Маргаритка», чинил всем валенки и сапоги. Пьяный пел: «Дорогие братишки-сестренки… / Я геройски сражался в бою…» Через несколько дней после смерти Сталина прихожу к нему: «Ну что, Маргаритка, сдох этот…» Это он – о моем Сталине! Я выхватила свои валенки: «Как вы смеете? Вы – герой! С орденом». Два дня решала: я – пионерка, значит, я должна пойти в энкавэдэ и рассказать о дяде Ване. Сделать заявление. И это абсолютно серьезно… да! Как Павлик Морозов… Я могла донести и на своего отца… на мать… Я могла… Да! Я была готова! Возвращаюсь из школы, а дядя Ваня пьяный валяется в подъезде. Перевернулся со своей коляской и не может встать. Мне стало его жалко.

Врачи вернули оттуда… Разве они знают, откуда возвращают? Я, конечно, атеист, но в старости уже ненадежный атеист. Ты один на один с этим… с мыслью, что надо уходить… куда-то… Ну да… другой взгляд… да-а-а… На землю… на песок… Не могу спокойно смотреть на обычный песок. Я давно старый. Сидим с кошкой у окна. (Кошка на коленях. Гладит.) Телевизор включим…

И конечно… Никогда я не думал, что доживу до времен, когда начнут ставить памятники белым генералам. Раньше герои – кто? Красные командиры… Фрунзе, Щорс… А сейчас – Деникин, Колчак… Хотя живы еще те, кто помнит, как колчаковцы нас вешали на фонарях. «Белые» победили… Так получается? А я воевал, воевал, воевал. За что? Строил, строил… Что?

Я захожу в комнату к своим внукам – там все чужое: рубашки, джинсы, книги, музыка, зубная щетка – и та не наша. На полках стоят пустые банки из-под «Пепси», «Кока-колы»… Папуасы! В супермаркеты ходят, как в музей. Отпраздновать день рождения в «Макдоналдсе» – круто! «Дед, мы ходили в «Пицца-хат!» Мекка! Спрашивают у меня: «Ты на самом деле верил в коммунизм, а почему не в гуманоидов?» Я мечтал: мир – хижинам, война – дворцам, а они хотят стать миллионерами. Приходят их друзья. Слышу разговоры: «Я лучше буду жить в слабой стране, но с йогуртом и хорошим пивом», «Коммунизм – отстой!», «Путь России – монархия. Боже, Царя храни!» Крутят песни: «Все будет прекрасно, поручик Голицын / За все комиссары получат сполна…» А я живой… я еще здесь… В самом деле… Я же не сошел с ума… (Смотрит на внука. Тот молчит.)

Вот и Караганда… Кто-то стал шутить: «Вы-хо-ди-и! На выход с вещичками!» Кто смеется, кто плачет. На вокзале… первое, что услышала: «Шалава… курва… лягавые…» Знакомый язык зэков. Тут же я все эти слова вспомнила… Тут же! У меня – озноб. Никак не могла унять дрожь внутри, сколько я там была, столько внутри меня все дрожало. Сам город, конечно, не узнала, но сразу за ним, за последними домами, начинался знакомый пейзаж. Все узнала… Тот же сухой ковыль и белая пыль… и орел высоко-высоко в небе… И названия поселков знакомые – Вольный, Сангородок… Все бывшие лагерные точки. Думала, не помню, а помнила. В автобусе сел рядом старик, понял, что я не местная: «Кого ищете?» – «Да вот… – начала. – Тут лагерь был…» – «А, бараки? Последние два года назад разобрали. Из тех барачных кирпичей построили люди себе сараи, бани. Землю раздали под дачи. Огороды огородили лагерной проволокой. У сына моего там участок… Так, знаете, неприятно… На картофельных грядках по весне от снега и от дождей вылезают кости. Никто не брезгует, потому как привыкли, вся земля тут в костях, как в камнях. Сбрасывают в межу, топчут сапогами. Притаптывают. Привыкли уже. Тронь только чернозем… пошевели…» У меня перехватило дыхание. Как в обмороке. А старик повернулся к окну – показывает: «Вон там, за этим магазином, кладбище засыпали. И за баней». Сижу – не дышу. А чего я ждала? Что тут пирамиды будут стоять? Курганы Славы насыпят?! «Линия первая… теперь улица имени… Вторая линия…» Смотрю в окно – и не вижу, слепая от слез. На остановках казашки продавали огурцы, помидоры… смородину ведрами… «Только с грядки. Со своих огородов». Господи! Боже мой… надо сказать… что… Мне физически трудно было дышать, что-то со мной там происходило. За несколько дней высохла вся кожа, стали ломаться ногти. Что-то творилось со всем организмом. Упасть бы на землю и лежать. Не подниматься. Степь… она – как море… Шла-шла и наконец упала… Упала возле какого-то маленького железного крестика, до самой перекладины вросшего в землю. Я кричала, у меня была истерика. Вокруг никого… одни птицы…

Для меня седьмое ноября – праздник. Я праздную что-то великое. Мне его жалко, даже очень жалко. Если по правде… С одной стороны, ностальгия, а с другой стороны, страх. Все хотят уехать, свалить из страны. Заработать «бабки» – и свалить. А наши дети? Все мечтают выучиться на бухгалтеров. А спросите у них о Сталине… Напрочь отрубило! Приблизительное представление… Я дал сыну почитать Солженицына – он все время смеялся. Слышу – смеется. Для него обвинение, что человек был агентом трех разведок, уже смешно. «Папа… Ни одного грамотного следователя, в каждом слове – орфографическая ошибка. Даже слово “расстрелять” они пишут неправильно…» Он никогда не поймет меня и мою мать, потому что он ни одного дня не жил в советской стране. Я… и мой сын… и моя мать… Мы все живем в разных странах, хотя все это – Россия. Но мы чудовищно друг с другом связаны. Чудовищно! Все чувствуют себя обманутыми…

Жил на соседней улице еще один парень… Я его, конечно, знала, но не по имени, а в лицо. Здоровались. Нормальный с виду парень. Высокий, красивый. Он убил своего старого учителя – грузина, убил за то, что тот учил его в школе грузинскому языку. Ставил двойки. Ну как это? Вы разве понимаете? Всех в советской школе учили: человек человеку – друг… друг, товарищ и брат… Моя мама, когда такое услышала… у нее глаза стали маленькие, а потом большие-большие… Спаси, Господи, доверчивых и слепых! Часами стою в церкви на коленях. Там тишина… хоть там всегда теперь много людей, и все об одном просят… (Молчит.) Думаете, у вас получится? Вы надеетесь, что можно об этом написать? Надеетесь? Да… ну так… вы надеетесь… А я – нет.

Долгое время надеялась, что найду работу по специальности. Я была идеалистка в том смысле, что не знала своего места в жизни, свою цену. Мне до сих пор не хватает девочек из моего отдела, именно девчонок, нашего трепа. Работа у нас была на втором плане, а на первом – общение, этот задушевный треп. Раза три за день мы пили чай, ну и каждая рассказывала о своем. Отмечали все праздники, все дни рождения… А сейчас… Хожу на биржу труда. Безрезультатно. Требуются маляры, штукатуры… Моя подруга, мы вместе в институте учились, она убирает дом у одной бизнесвумен, собаку выводит… Прислуга. Первое время плакала от унижения, а сейчас привыкла. А я не могу.

За всю жизнь бабушка собрала пять тысяч, они хранились на сберкнижке, их должно было хватить, как она говорила, чтобы дожить, на «черный день» и на похороны. А это стал один трамвайный билет… Коробка спичек… Деньги у всех в один день пропали. Обдираловку народу устроили… Больше всего бабушка боялась, что мы похороним ее в целлофановом пакете или завернем в газеты. Гроб стоил безумных денег, и хоронили по-всякому… Бабушкину подругу тетю Феню, она на фронте медсестрой была, дочка похоронила в газетах… завернула в старые газеты… Медали просто так в ямку положили… Дочка – инвалид, на помойках копалась… Это все было так несправедливо! С подружками я ходила в коммерческий магазин, разглядывали там колбасы. Какие-то блестящие упаковки. В школе те, у кого были легинсы, дразнили тех, кому родители не могли купить эти легинсы. Меня дразнили… (Молчит.) Но мама пообещала бабушке, что похоронит ее в гробу. Поклялась.

Доктор увидела: денег у нас нет – они развернулись и уехали. Оставили бабушку нам…

Папа… Что такое был папа? Он читал газеты и курил. Замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, жили в общежитиях. Длинные кирпичные бараки, везде одинаковые. Все они пахли гуталином и дешевым одеколоном «Шипр». Так всегда пахло и от папы. Мне – восемь лет, брату – девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, в нашем доме – это «Отче наш». «Что было дальше?» – начинает он с брата.  «Ну, самолет упал. А Алексей Мересьев пополз… Раненый. Съел ежа… завалился в канаву…» – «В какую еще канаву?» – «В воронку от пятитонной бомбы», – подсказываю я. «Что? Это было вчера. – Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. – Сегодня, значит, не читали?» Картинка: бегаем вокруг стола, как три клоуна – один большой, два маленьких, мы со спущенными штанами, папа – с ремнем. (Пауза.) Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Мир в картинках… Не из книг, а из фильмов мы выросли. И из музыки… Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке «Повесть о настоящем человеке» или «Молодую гвардию».

Я иду с Владей… мы несем пуховую шаль… Красивую вещь для какого-то другого мира. Готовый заказ. Владя умела вязать, на эти деньги мы жили. Женщина рассчиталась с нами, а потом говорит: «Давайте я вам нарежу цветов». Как – нам букет? Стоим, две попрошайки, в какой-то мешковине… голодные, холодные… И нам – цветы! Мы всегда думали только о хлебе, а этот человек догадался, что мы способны думать еще о чем-то. Ты был заперт, замурован, а тебе открыли форточку… окно распахнули… Оказывается, кроме хлеба… кроме еды… нам можно дать и букет цветов! Значит, мы ничем от других не отличаемся. Это было нарушением правил: «Давайте я вам нарежу цветов». Не нарву, не соберу, а нарежу в своем саду.  Возможно, это был мой ключ… мне дали ключ… Меня это перевернуло… Я помню тот букет… большой букет космей… Всегда их теперь сажаю у себя на даче.

Светлана Алексиевич. 
Время секонд хэнд. – М.: Время, 2013