В ЗЕРКАЛЕ ЯЗЫКА
Куда исчез «товарищ»?
Краткий экскурс в судьбу одного слова
Жена давала уроки по Тургеневу и то и дело с восторгом
цитировала мне воспоминания Афанасия Фета. Почти все эпизоды я помнил.
Как, например, Фет, заметив в прихожей Тургенева полусаблю, спросил,
чья она. Тургенев ответил: графа Толстого. Приехал из Севастополя,
кутил всю ночь с цыганками, теперь в соседней комнате отсыпается. Как
не запомнить? При этом я понял вдруг, что читал воспоминания Фета
всегда отрывочно и по необходимости, а целиком ни разу. Странное
упущение. Друг, узнав о моей печали, подарил книгу. И тут, еще только
пролистывая ее в предчувствии чтения, я наткнулся на необычную для
тонкого и отстраненного (как мы знаем по школе) лирика фразу:
«магическое слово товарищ». Товарищ было выделено автором. Так пришла
тема статьи, которую вы читаете.
Этимология слова была удручающе прозаичной и больших перспектив не
сулила. Товарищ происходит от восточно-славянского слова товар
(изделие, продукт труда). Впрочем, не так уж и прозаично, сразу понял
я, поскольку товар, в свою очередь, связан со словом творить. Но это
все не имело отношения к делу. Хотелось понять, как бытовало слово в
разных культурах и эпохах.
Во-первых, окончание «-иш», благодаря которому и образовалось
слово. Это суффикс, известный в великорусских казачьих говорах,
вероятно тюркского происхождения, и в данном случае он обозначал скорее
всего «человека, совместно с другими участвующего в производстве или
доставке товара». Стало быть, и мне надо было двигаться в этом
направлении.
Тут я для себя впервые выяснил, что казачество своим
возникновением обязано так называемым уходникам – вольнонаемным
работникам, занимавшимся производительным трудом в компаниях
(товариществах, артелях, ватагах). Они занимались охотой, рыбной
ловлей, торговали, а также участвовали в военных, громко говоря,
операциях. В Европе аналогом подобных казацких артелей-товариществ
являлись компании торговцев, промышленников и пиратов с их аналогичным
казаческому духом равноправия и товарищества.
Вообще же существование такого дружелюбного обращения к
человеку, идущее от запорожского «сечевого товарывства», связано с
древними взглядами на человеческое общество как на сообщество равных
людей, которым важно жить во взаимоуважении и согласии. Иначе говоря, с
представлением о равенстве и братстве, под знаком которого происходило
большинство революций. Поэтому и прижилось оно в русскоязычной
антимонархической и революционной среде. С этого, собственно, и
начались приключения слова, по большей части печальные, которые привели
сегодня не только к почти полному исчезновению его из обыденной речи,
но и к забвению самого понятия. Как оно обычно и бывает.
В Советском Союзе и большинстве социалистических стран это
обращение стало официальным (в нацистской Германии использовалось
аналогичное обращение «партайгеноссе» – товарищ по партии). Кроме
служебного «товарищ сержант», обыденного «товарищи по школе»,
песенно-сердечного «Вот пуля пролетела, и товарищ мой упал» стало
возможно такое пародийное, а по сути агрессивное и уже потенциально
репрессивное обращение вроде: «Товарищ Люба, не вводите нас в
заблуждение!» Так же как, по Марксу, в условиях частной собственности
происходило отчуждение личности рабочего от средств производства и
продуктов труда, так в обществе тоталитарном осуществилось изъятие
личности из сферы межиндивидуального, социального общения.
Это я поневоле, вслед за Марксом, выразился казенно. Попросту
же говоря, человек как таковой, с его пристрастиями, любовью, мечтами,
слабостями, доблестью, рефлексией, неповторимый и прочее и прочее, был
больше никому не нужен. Он был заменен функцией «товарищ». И не в
каком-то общегуманистическом смысле, а исключительно в политическом и
социальном. Все профессиональные оттенки покрывались одним общим
смыслом: товарищ по строительству социалистического общества. Тут уж
требовались не профессиональные навыки и человеческая надежность, а
бдительность к врагам и верность идее. У этой функции было право
получать свою пайку за труд, а дальше только обязанности и долг, долг,
долг. Тихий Чехов оказался пророком: «Человека забыли».
* * *
Ну вот, и чего же я, как говорится, завелся? Исчезло слово, и
поделом. Осталось только в обращении военных. Так тому и быть.
А мне жаль. И слова, и того простого, лишенного пафоса, не
перегруженного личным содержания, которое за ним стоит. Система может
выпотрошить и изуродовать любое понятие. Она и Пушкина превратила в
национальное чучело, плясками вокруг которого, по случаю юбилея смерти,
прикрывала театрализованные суды и ГУЛАГ. Однако Пушкин от этого не
перестал быть Пушкиным.
Тут самое время вспомнить то, с чего начал: отчего так
воспламенился Фет, произнося слово товарищ?
Ситуация простая. В силу разных обстоятельств, о которых
сейчас нет времени говорить, Афанасий Афанасьевич поступил на службу в
армию. В тот день при нем была полковая касса. Дорога была дальняя, и
он поспел к полку только утром при его выступлении: «…пришлось садиться
прямо верхом с карманами, набитыми деньгами, и таким образом вступать в
Ревель.
Офицеры знали хорошо, что из Ревеля эскадроны будут размещены
по отдельным фольваркам, и потому за получением жалованья каждому
придется снова ехать в штаб полка. Поэтому встречавшиеся со мной в
городе офицеры требовали немедленного удовлетворения их жалованьем.
Стало быть, приходилось раздавать деньги, по точному расчету, сообразно
чину каждого и без расписки в получении, сидя верхом, на ветру,
могущему унесть бумажку. Но кто знает магическое слово товарищ, не
удивится, что многие в тот день получили жалованье при таких условиях».
Вот, собственно, и всё. Трубы не поют, заря не воссияла,
сердце не забилось. Обыкновенная история.
* * *
Но понимаете, в чем дело? Я бы сейчас не взялся публично
рассуждать о дружбе или, скажем, о любви. Это сфера интимного. Если у
кого-то не получается с тем или другим, это его беда, его проблема. А
товарищество имеет прямое отношение к нашему с вами общему житью.
Сегодня стало так просто не помочь, ссылаясь на собственные трудности,
в увлечении заманчивой целью не заметить чужую беду, обмануть, потому
что каждый кует свое счастье как может. Люди незаметно для себя
превратились в тревожных, трусливых и опасных одиночек. Жить стало
неуютно.
Мы были воспитаны, как тогда говорили, на принципах
товарищества. Это не значит, конечно, что все были хорошими товарищами
– так не бывает. Но знать, что товарищество норма, тоже немало. При
этом не могу не вспомнить, как подействовала на нас одна песня о
трубаче. Она сейчас почти неизвестна, поэтому рискну привести ее
полностью: «Нам были тропы нипочем, мы шли на страх врагам. Он был в
отряде трубачом, он сам просился к нам. Он не был честен, не был смел,
он врал друзьям не раз. Но на трубе играть умел как ни один из нас. Он
у друзей горбушки крал, и хлеб он прятал свой, Но на трубе он так
играл, что все мы рвались в бой. Мы шли под пули ставить лбы, мы шли
сквозь пыль и зной. И только медь его трубы вела нас за собой. Мы шли в
атаку по траве, где кровь горит в росе. И не любил его никто, и все ж
любили все. А после боя у костра, где раны, кровь и стон, Он говорил:
Ну, как игра? И улыбался он».
Чем она нас так волновала, эта песня? Беззаконием, вероятно.
Нарушением того, что казалось нормой. Нарушением притягательным и
неразрешимым, поскольку оно было связано с талантом. Талант выше
общечеловеческих правил – это к нам по ветру донеслось от романтиков.
Выше, стало быть, и товарищества. Печаль, мечта, отталкивание и
восторг. В юности мысль о том, что что-то есть выше того, что ты считал
высоким или хотя бы правильным, всегда вызывает восторг.
Состояние это бесконечно далеко от сегодняшней мертвой
практики одиночек, нЖена давала уроки по Тургеневу и то и дело с
восторгом цитировала мне воспоминания Афанасия Фета. Почти все эпизоды
я помнил. Как, например, Фет, заметив в прихожей Тургенева полусаблю,
спросил, чья она. Тургенев ответил: графа Толстого. Приехал из
Севастополя, кутил всю ночь с цыганками, теперь в соседней комнате
отсыпается. Как не запомнить? При этом я понял вдруг, что читал
воспоминания Фета всегда отрывочно и по необходимости, а целиком ни
разу. Странное упущение. Друг, узнав о моей печали, подарил книгу. И
тут, еще только пролистывая ее в предчувствии чтения, я наткнулся на
необычную для тонкого и отстраненного (как мы знаем по школе) лирика
фразу: «магическое слово товарищ». Товарищ было выделено автором. Так
пришла тема статьи, которую вы читаете.
Этимология слова была удручающе прозаичной и больших перспектив не
сулила. Товарищ происходит от восточно-славянского слова товар
(изделие, продукт труда). Впрочем, не так уж и прозаично, сразу понял
я, поскольку товар, в свою очередь, связан со словом творить. Но это
все не имело отношения к делу. Хотелось понять, как бытовало слово в
разных культурах и эпохах.
Во-первых, окончание «-иш», благодаря которому и образовалось слово.
Это суффикс, известный в великорусских казачьих говорах, вероятно
тюркского происхождения, и в данном случае он обозначал скорее всего
«человека, совместно с другими участвующего в производстве или доставке
товара». Стало быть, и мне надо было двигаться в этом направлении.
Тут я для себя впервые выяснил, что казачество своим возникновением
обязано так называемым уходникам – вольнонаемным работникам,
занимавшимся производительным трудом в компаниях (товариществах,
артелях, ватагах). Они занимались охотой, рыбной ловлей, торговали, а
также участвовали в военных, громко говоря, операциях. В Европе
аналогом подобных казацких артелей-товариществ являлись компании
торговцев, промышленников и пиратов с их аналогичным казаческому духом
равноправия и товарищества.
Вообще же существование такого дружелюбного обращения к человеку,
идущее от запорожского «сечевого товарывства», связано с древними
взглядами на человеческое общество как на сообщество равных людей,
которым важно жить во взаимоуважении и согласии. Иначе говоря, с
представлением о равенстве и братстве, под знаком которого происходило
большинство революций. Поэтому и прижилось оно в русскоязычной
антимонархической и революционной среде. С этого, собственно, и
начались приключения слова, по большей части печальные, которые привели
сегодня не только к почти полному исчезновению его из обыденной речи,
но и к забвению самого понятия. Как оно обычно и бывает.
В Советском Союзе и большинстве социалистических стран это обращение
стало официальным (в нацистской Германии использовалось аналогичное
обращение «партайгеноссе» – товарищ по партии). Кроме служебного
«товарищ сержант», обыденного «товарищи по школе», песенно-сердечного
«Вот пуля пролетела, и товарищ мой упал» стало возможно такое
пародийное, а по сути агрессивное и уже потенциально репрессивное
обращение вроде: «Товарищ Люба, не вводите нас в заблуждение!» Так же
как, по Марксу, в условиях частной собственности происходило отчуждение
личности рабочего от средств производства и продуктов труда, так в
обществе тоталитарном осуществилось изъятие личности из сферы
межиндивидуального, социального общения.
Это я поневоле, вслед за Марксом, выразился казенно. Попросту же
говоря, человек как таковой, с его пристрастиями, любовью, мечтами,
слабостями, доблестью, рефлексией, неповторимый и прочее и прочее, был
больше никому не нужен. Он был заменен функцией «товарищ». И не в
каком-то общегуманистическом смысле, а исключительно в политическом и
социальном. Все профессиональные оттенки покрывались одним общим
смыслом: товарищ по строительству социалистического общества. Тут уж
требовались не профессиональные навыки и человеческая надежность, а
бдительность к врагам и верность идее. У этой функции было право
получать свою пайку за труд, а дальше только обязанности и долг, долг,
долг. Тихий Чехов оказался пророком: «Человека забыли».
* * *
Ну вот, и чего же я, как говорится, завелся? Исчезло слово, и поделом.
Осталось только в обращении военных. Так тому и быть.
А мне жаль. И слова, и того простого, лишенного пафоса, не
перегруженного личным содержания, которое за ним стоит. Система может
выпотрошить и изуродовать любое понятие. Она и Пушкина превратила в
национальное чучело, плясками вокруг которого, по случаю юбилея смерти,
прикрывала театрализованные суды и ГУЛАГ. Однако Пушкин от этого не
перестал быть Пушкиным.
Тут самое время вспомнить то, с чего начал: отчего так воспламенился
Фет, произнося слово товарищ?
Ситуация простая. В силу разных обстоятельств, о которых сейчас нет
времени говорить, Афанасий Афанасьевич поступил на службу в армию. В
тот день при нем была полковая касса. Дорога была дальняя, и он поспел
к полку только утром при его выступлении: «…пришлось садиться прямо
верхом с карманами, набитыми деньгами, и таким образом вступать в
Ревель.
Офицеры знали хорошо, что из Ревеля эскадроны будут размещены по
отдельным фольваркам, и потому за получением жалованья каждому придется
снова ехать в штаб полка. Поэтому встречавшиеся со мной в городе
офицеры требовали немедленного удовлетворения их жалованьем. Стало
быть, приходилось раздавать деньги, по точному расчету, сообразно чину
каждого и без расписки в получении, сидя верхом, на ветру, могущему
унесть бумажку. Но кто знает магическое слово товарищ, не удивится, что
многие в тот день получили жалованье при таких условиях».
Вот, собственно, и всё. Трубы не поют, заря не воссияла, сердце не
забилось. Обыкновенная история.
* * *
Но понимаете, в чем дело? Я бы сейчас не взялся публично рассуждать о
дружбе или, скажем, о любви. Это сфера интимного. Если у кого-то не
получается с тем или другим, это его беда, его проблема. А товарищество
имеет прямое отношение к нашему с вами общему житью. Сегодня стало так
просто не помочь, ссылаясь на собственные трудности, в увлечении
заманчивой целью не заметить чужую беду, обмануть, потому что каждый
кует свое счастье как может. Люди незаметно для себя превратились в
тревожных, трусливых и опасных одиночек. Жить стало неуютно.
Мы были воспитаны, как тогда говорили, на принципах товарищества. Это
не значит, конечно, что все были хорошими товарищами – так не бывает.
Но знать, что товарищество норма, тоже немало. При этом не могу не
вспомнить, как подействовала на нас одна песня о трубаче. Она сейчас
почти неизвестна, поэтому рискну привести ее полностью: «Нам были тропы
нипочем, мы шли на страх врагам. Он был в отряде трубачом, он сам
просился к нам. Он не был честен, не был смел, он врал друзьям не раз.
Но на трубе играть умел как ни один из нас. Он у друзей горбушки крал,
и хлеб он прятал свой, Но на трубе он так играл, что все мы рвались в
бой. Мы шли под пули ставить лбы, мы шли сквозь пыль и зной. И только
медь его трубы вела нас за собой. Мы шли в атаку по траве, где кровь
горит в росе. И не любил его никто, и все ж любили все. А после боя у
костра, где раны, кровь и стон, Он говорил: Ну, как игра? И улыбался
он».
Чем она нас так волновала, эта песня? Беззаконием, вероятно. Нарушением
того, что казалось нормой. Нарушением притягательным и неразрешимым,
поскольку оно было связано с талантом. Талант выше общечеловеческих
правил – это к нам по ветру донеслось от романтиков. Выше, стало быть,
и товарищества. Печаль, мечта, отталкивание и восторг. В юности мысль о
том, что что-то есть выше того, что ты считал высоким или хотя бы
правильным, всегда вызывает восторг.
Состояние это бесконечно далеко от сегодняшней мертвой практики
одиночек, но все же оно наивно. А вернее – мифологично.
Не только Фет – Александр Блок, что ни говорите, великий поэт, лирик,
человек замкнутый и нелюдимый, воспринимал понятие «товарищ» с тем же
градусом приятия. В статье 1918 года он писал, обращаясь к своим
недавним спутникам из референтной группы интеллигентов: «Не стыдно ли
прекрасное слово «товарищ» произносить в кавычках?» Магическое,
прекрасное… Нет, они знали, о чем говорят.
Сам Блок был товарищем удивительным. Не раз брался вести переговоры с
издателями от лица своих непрактичных или же заболевших друзей. О
судьбе Пяста продолжал заботиться и когда они уже друг другу не
кланялись, не отказавшись, например, по его просьбе поручиться перед
властями за идейную аполитичность их общего знакомого. Зоргенфрей
вспоминал: «В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу
заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А.А. прислал
жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в
многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам
подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не
подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам привез мне
деньги на дом – черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном
и, в отношении болезней, мнительном.
Но есть моменты в некотором роде даже более поразительные, чем эта
небрезгливость и самоотверженность осторожного и мнительного Блока. Я
бы назвал это готовностью и умением бескорыстно проникаться бедой
другого – не житейской, а душевной нестроицей, внутренним разладом,
который для сердца менее проницательного чаще всего неуловим. Это уже
нечто большее, чем доброта в обычном ее понимании; здесь нет и оттенка
обязательности, а потому в этом проникновении не может быть и капли
равнодушия, которое в той или иной мере присутствует при исполнении
долга. Проникновение это не вознаграждается и отрадой, которой
является чувство исполненного долга, разве что иной, более глубокой,
которую бессознательно испытывают люди с правильно устроенной душой. За
такую помощь не благодарят, но помнят ее до конца своих дней».
О подобных эпизодах не раз вспоминал и Андрей Белый. Не потому ли
написал после смерти Блока, что в нем жил воистину новый человек,
который поэтом, владеющим магией сочетания звуков, до конца не
высказан, не вмещен?
Утверждать, что величие поэта напрямую связано с его человеческими
качествами, было бы нелепо – слишком много примеров противоположных. Но
все же это нечто говорит и о качестве человека, и о качестве его
творений.
Мне вспоминается смешной, но не совсем бессмысленный случай внутреннего
диалога с самим собой. Я в то время задавался вопросом, действительно
ли Ахматова большой поэт, или ее причисляют к таковым по инерционной
традиции? И вот читаю в дневниках Чуковского, как в самое голодное и
жуткое время Анна Андреевна передала ему, кажется, бутылку молока для
его голодающих детей. И вдруг поймал себя на том, что эта бутылка
молока стала решающим аргументом в моих эстетических размышлениях. Да,
подумал я, вероятно, все же большой поэт.
* * *
Такие вот дела. Советская власть сделала все, чтобы отвратить нас от
этого слова. В сущности, товарищами считались только большевики, те,
кто верит в революцию. Остальные – не товарищи, значит, враги.
Пафосное произнесение этого слова все больше превращалось в дурацкую
пародию. Даже у Маяковского: «товарищ жизнь», «товарищ солнце», не
говоря уж о бездарном Жарове – «товарищ рожь». Но по этой причине
отказываться от прекрасного слова? Согласитесь, это не менее смешно. И
не менее глупо.
Николай КРЫЩУКо все же оно наивно. А вернее – мифологично.
Не только Фет – Александр Блок, что ни говорите, великий поэт,
лирик, человек замкнутый и нелюдимый, воспринимал понятие «товарищ» с
тем же градусом приятия. В статье 1918 года он писал, обращаясь к своим
недавним спутникам из референтной группы интеллигентов: «Не стыдно ли
прекрасное слово «товарищ» произносить в кавычках?» Магическое,
прекрасное… Нет, они знали, о чем говорят.
Сам Блок был товарищем удивительным. Не раз брался вести
переговоры с издателями от лица своих непрактичных или же заболевших
друзей. О судьбе Пяста продолжал заботиться и когда они уже друг другу
не кланялись, не отказавшись, например, по его просьбе поручиться
перед властями за идейную аполитичность их общего знакомого. Зоргенфрей
вспоминал: «В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу
заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А.А. прислал
жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в
многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам
подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не
подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам привез мне
деньги на дом – черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном
и, в отношении болезней, мнительном.
Но есть моменты в некотором роде даже более поразительные, чем
эта небрезгливость и самоотверженность осторожного и мнительного
Блока. Я бы назвал это готовностью и умением бескорыстно проникаться
бедой другого – не житейской, а душевной нестроицей, внутренним
разладом, который для сердца менее проницательного чаще всего
неуловим. Это уже нечто большее, чем доброта в обычном ее понимании;
здесь нет и оттенка обязательности, а потому в этом проникновении не
может быть и капли равнодушия, которое в той или иной мере
присутствует при исполнении долга. Проникновение это не
вознаграждается и отрадой, которой является чувство исполненного
долга, разве что иной, более глубокой, которую бессознательно
испытывают люди с правильно устроенной душой. За такую помощь не
благодарят, но помнят ее до конца своих дней».
О подобных эпизодах не раз вспоминал и Андрей Белый. Не потому
ли написал после смерти Блока, что в нем жил воистину новый человек,
который поэтом, владеющим магией сочетания звуков, до конца не
высказан, не вмещен?
Утверждать, что величие поэта напрямую связано с его
человеческими качествами, было бы нелепо – слишком много примеров
противоположных. Но все же это нечто говорит и о качестве человека, и о
качестве его творений.
Мне вспоминается смешной, но не совсем бессмысленный случай
внутреннего диалога с самим собой. Я в то время задавался вопросом,
действительно ли Ахматова большой поэт, или ее причисляют к таковым по
инерционной традиции? И вот читаю в дневниках Чуковского, как в самое
голодное и жуткое время Анна Андреевна передала ему, кажется, бутылку
молока для его голодающих детей. И вдруг поймал себя на том, что эта
бутылка молока стала решающим аргументом в моих эстетических
размышлениях. Да, подумал я, вероятно, все же большой поэт.
* * *
Такие вот дела. Советская власть сделала все, чтобы отвратить
нас от этого слова. В сущности, товарищами считались только большевики,
те, кто верит в революцию. Остальные – не товарищи, значит, враги.
Пафосное произнесение этого слова все больше превращалось в дурацкую
пародию. Даже у Маяковского: «товарищ жизнь», «товарищ солнце», не
говоря уж о бездарном Жарове – «товарищ рожь». Но по этой причине
отказываться от прекрасного слова? Согласитесь, это не менее смешно. И
не менее глупо.