Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №21/2011
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Лебедев Сергей

Точка распада

О месте, где закончилась одна история. И началась другая

20 лет назад, 8 декабря 1991 года, было подписано Беловежское соглашение, оформившее распад СССР. В истории нашей страны не слишком много судьбоносных документов, именующихся по названию места, где происходило их подписание. Такое «территориальное» название – всегда знак, что соответствующий договор был совершен где-то вовне, на границе или за пределами страны; что он либо не затрагивает «целого» державы, касаясь каких-то окраинных или заграничных областей, либо трансцендентен «целому» по смыслу, косвенно или прямо направлен против этого «целого». В ХХ веке таких документов было два: Брестский мир и Беловежский договор. 50 километров между Брестом и резиденцией Вискули в Беловежской Пуще – погрешность, которую не разобрать на большой карте; в итоге мы можем говорить об одной пространственной точке, откуда исходили два политических импульса одной природы; первый оказался тактическим, но предопределившим территориальную экспансию Союза на десятилетия вперед. Второй стал стратегическим, но создал квазигосударство СНГ и породил экспансию ностальгических настроений и политических построений, воссоздающих СССР уже в пространстве символического. Присмотримся к этой точке.

Страна вечной сказки

Начнем с Беловежья. Беловежская Пуща была знакома каждому, наверное, жителю СССР по одноименной песне, ставшей едва ли не вторым гимном Белоруссии и уж точно – визитной карточкой республики.
Идиллическая история сельчанина, который в большом мире тоскует о родном лесе и готов возвратиться на «голос предков», к «хрустальной заре» и «родниковой правде» (Пахмутова и Добронравов очень точно чувствовали антиурбанистическую природу советской сентиментальности), была вполне вненациональна и, вероятно, понятна многим из первого советского поколения городских жителей; благодаря песне Пуща так и осталась в сознании большинства фольклорной, с привкусом сказки, территорией, куда возили из Минска командированных, прихватив соответствующий запас «родниковой воды».
Надо заметить, что сегодня дирекция заповедника эксплуатирует именно эту фольклорно-спиртовую компоненту: в Пуще соорудили поместье белорусского Деда Мороза, великанскую фальшизбу, где круглый год принимают экскурсии; правда, как рассказывают в шутку или всерьез местные жители, вакансия Деда Мороза весьма опасна – Морозы быстро спиваются, поскольку мужской состав экскурсий непременно хочет выпить с дедушкой по стопке. Собственно, для старшего поколения тема Пущи и алкоголь весьма близки: тут и «Беловежская» особая, которую якобы готовили специально для Брежнева, и «Зубровка», которую настаивали на одноименной травке из Пущи.
Из-за этого отлаженного десятилетиями производства ностальгически-деревенских образов, разливаемых равно и в куплеты, и в стеклянную тару, кажется, что в декабре 1991 года Ельцин, Кравчук и Шушкевич собрались в каком-то нелепом месте, в какой-то стране вечной сказки с алкогольным туманом, и там, на лесном отшибе, как подгулявшие и начудившие в канун праздника Деды Морозы, составили документ, в мгновение ока – как по волшебству – решивший судьбу Советского Союза.
Между тем Беловежская Пуща действительно чрезвычайно интересна в качестве примера того, как место может «работать» на политическое действие, создавая ему точный пространственный контекст; как история пространственно увязывает настоящее и прошлое, рефлексивно «отрабатывает» незавершенные исторические сюжеты.
Говорят, что Ельцин и Кравчук недолюбливали друг друга, поэтому решили встречаться на нейтральной территории, у Шушкевича; говорят, что опасались каких-то акций со стороны Горбачева, поэтому выбрали место у самой границы с Польшей; это внешние обстоятельства, случайности истории. Интересно же то, как случайности приводят в неслучайную точку, которая как бы «резонирует» с намерениями действующих лиц, проясняет и усиливает эти намерения.
Может быть, они сами до конца не формулировали для себя, какой документ намерены создать и подписать; но они оказались в том месте, которое как нельзя лучше подходило именно для того документа, который был подписан.

Психоз границ

...За поворотом лесной дороги, прямой и ровной, окруженной дубами и ясенями, открываются два ряда колючей проволоки, полоса распаханной земли, солдат с овчаркой; среди мирного леса поздней осени – уродливое, озлобленное сооружение. В такой границе есть нечто отвратительное; кажется, что никакие соображения борьбы с нелегальной иммиграцией, контрабандой, никакие таможенные правила не оправдывают существование этого сооружения, в котором будто бы прорываются наружу все самые дремучие страхи человека перед другим человеком.
И ты с детства помнишь эту маниакальную озабоченность советского государства собственными рубежами, своего рода психоз границ; незаметная пограничная служба была возведена в род доблести, ей приписывалось особое, едва ли не магическое значение сродни «охранным кругам» древних культов; каждый младенец, вероятно, знал, что границу следует укреплять, оборонять, держать на замке и пр.
Так поддерживалось противопоставление «мирный сон» – «пограничное бодрствование»; этот двусоставный образ был вплетен в множество книг и фильмов: пока пограничник бдит, страна может спать. Выходило, что приближение к границе становилось приближением к своего рода сатори, озарению, предельному присутствию в действительности; неимоверно длинная линия государственной границы СССР – кажется, 60 тысяч километров – становилась своего рода органом чувств, периферийным по расположению и центральным по значению.
«Мирный сон», летаргическое не-существование внутри страны – и предельная обостренность чувствования на рубежах; сверхбдительность, отрицание всего чужого, чуждого – и глубокая, подавленная, вытесненная тяга к нему.
Страна определяла, создавала себя через эти рубежи; не просто отгораживалась от другого мира колючей проволокой и контрольно-следовыми полосами, но подспудно желала взгляда извне, извне идущего знания о себе самой – и страшилась этого знания, качественного приращения; она поглощала другие страны, словно таков был единственный доступный ей способ познания, ее политическая гносеология, но не могла извлечь из них те значения, которые искала, потому что ее инструменты познания были инструментами из прозекторской.
...Лесная дорога, окруженная дубами и ясенями, проходит через Пущу. Это там можно увидеть нынешнюю белорусско-польскую, а прежде – государственную границу СССР. Но – интересная инверсия сознания – кажется, что ты смотришь на «колючку» из-за границы. И этот пространственный феномен Пущи стоит исследовать особо.

Фрагмент иного

«Советский Союз как субъект международного права и геополитическая реальность прекратил свое существование». Эти слова были написаны на территории, которая на момент его образования и становления в Союз не входила – Пуща досталась СССР при разделе Польши в 1939 году. По отношению к главному геополитическому «телу» Союза Пуща – даже не периферия, а не оприходованный до конца фрагмент какой-то иной исторической реальности.
«Пуща – сама себе держава», – сказал в одном из газетных интервью в девяностые годы директор заповедника. Это можно понять в банальном смысле, дескать, заповедник велик и в чем-то обособлен, независим благодаря своему специальному статусу. Но спустя несколько дней, проведенных среди лесов, ты осознаешь, о чем, пусть и несколько неточно, говорил директор, на свой лад повторяя фразу Александра Третьего: «Пуща должна оставаться пущей», которую император когда-то произнес, отклоняя проект ее хозяйственного освоения.
Пуща экстерриториальна, она – по ощущению – не принадлежит ни одному из государств, на чьих территориях она располагается, будучи старше любого из них; СССР, Польша, Белоруссия – все они как государственные образования, возникшие в ХХ веке, сильно младше здешних деревьев.
Интенсивность исторического процесса в тех краях легко отследить по тому, как исчезали с карты леса: топливо, строительный материал, предмет экспорта, стратегический ресурс. И в этом смысле лесной остров Пущи был как бы «обойден» историей – старинные царские охоты и строительство редких владений вельможных лиц не в счет; Пущу завоевывали, оккупировали, делили, но, видимо, сменявшие друг друга власти все же рассматривали ее как некое целое и как это целое – сохраняли; Пуща всегда оставалась неделимой как объект некого исторического и политического «приданого» и благодаря этому уцелела и как носитель неких спе­ци­фических качеств.

В местном музее экспонируется монета времен императора Траяна, найденная при работах в лесу; какой-то путник во втором веке нашей эры обронил ее. Восемнадцать столетий монета лежала в земле; восемнадцать столетий не оставили в этих местах ни строений, ни памятников, только позабытые курганы, затерявшиеся в рельефе. Римская монета дает точку отсчета, но отсчета чего? Кажется, что это отсчет пустоты; где-то под сенью здешних лесов возрастали племена, впоследствии «ушедшие» в европейскую историю, влившиеся в старые государства или основавшие новые; и все они уходили из леса, и лес оставался пуст, возвращаясь к бывшим своим обитателям в преданиях и легендах как позабытая прародина, как место обитания мифических предков.
Этот лес можно было уничтожить, но нельзя было коренным образом переменить, «осовременить»; оказавшись в его глубине, пусть и стоишь ты на асфальтовой дороге, которая, казалось бы, есть неоспоримая примета современности, ты все равно чувствуешь, что асфальт призрачен здесь, как были призрачны и двуглавые орлы на мостах царского тракта, экипажи царских охот и звуки рогов; сворачивая на перекрестке, ты не уверен, что невидимая теперь дорога сохраняется в действительности, а не развеивается, как морок, или ее не поглощает медленный туман с болот; кажется, именно это свойство и влекло сюда государственных мужей различных держав, потому что здесь все их значение, все атрибуты их власти теряли вес, ноша государства спадала с плеч; подлинным, настоящим здесь были только деревья, падающие листы, ветер, вода, травы, звери; лес живет внутри круговорота умирания и возрождения, внутри не-исторического замкнутого цикла.
Пуща – как бы европейский балкон среднерусской равнины, лесной клин, вдающийся в Европу; некая условная комната, куда есть входы и от нас, и от них; она как бы есть в составе государства, чему свидетельством карты, но чутье подсказывает, что даже для первых лиц, от русских императоров до нынешнего президента Белоруссии, это территория праздная, частная; праздная – и заповедная для специфически государственной активности.


Антикремлевское действие

Трудно себе представить, чтобы договор, подобный Беловежскому соглашению, мог быть подписан в Московском Кремле; и по духу, и по букве он антикремлевский, если видеть в Кремле средоточие и образ пространственного стяжательства, которое как императив перешло от царской власти к советской; смысл договора противоположен кремлевскому смыслу, и поэтому кажется не случайным, что они максимально разнесены в пространстве; Кремль есть центр, перегруженный политическими коннотациями, Беловежская Пуща – предельная или даже запредельная периферия, нейтральная в смысле политических значений, никак политически и идеологически не маркированная территория, «чистый лист».
Теоретически можно было бы представить встречу где-нибудь в Свердловске, в какой-нибудь сибирской резиденции, в Крыму – чем не периферия? Но всякий подобный политический акт, наверное, в чем-то создает и пишет сам себя; возникает некая избирательность, которая для ретроспективного взгляда кажется предопределенной.
Любая, наверное, другая точка находилась либо внутри страны, либо в зоне, где геополитический контекст решения не был бы нейтральным; так, например, произошло бы в случае Крыма и многих других территорий.
Стоит также помнить, что Ельцин, Кравчук и Шушкевич – высшие номенклатурные чины республик; как их руководители, они и были – СССР, находились внутри системы советской власти; их политическая карьера была разной, но вряд ли подлежит сомнению, что до какого-то момента они, как и почти все люди тогда, не мыслили себя вне СССР, Союз был и отправной точкой, и объемом, в котором происходили их политические размышления и действия; они мыслили внутри Союза, внутри его границ – границ территориальных, идеологических, ментальных.
А задача, которая стояла перед ними, – действительно требовала вышагнуть из всех вышеперечисленных границ, в кратчайший срок усвоить внешний взгляд на СССР, увидеть его как объект действительности, а не саму действительность. Только тогда и возможна фраза «Советский Союз как субъект международного права и геополитическая реальность прекратил свое существование» – фраза и описывающая, и конституирующая одновременно; ведь одно дело – выходить из состава СССР, который при этом остается существовать, а другое – ставить точку в истории самого Союза, совершать конечное действие.
И то, что эта фраза была написана в Беловежской Пуще – вблизи от границы и как бы за ней, – свидетельствует, что действие в пространстве было изоморфно ментальному действию. Однако стоит добавить, что «окно», в которое выглянули трое руководителей советских республик, было прорублено не ими.


Размен пространства на время

Советский Союз был создан договором России, Украины, Белоруссии и Закавказской республики; но этому объединительному акту предшествовал четырьмя годами ранее акт другой, без которого у большевиков, вполне вероятно, не хватило бы сил выиграть Гражданскую войну; в основании Союзного договора 1922 года как предпосылка самой его вероятности лежит Брестский мир 1918-го, акт, противоположный по смыслу, – акт отделения, распада.
Жесткая сцепка: если бы не было мира в Брест-Литовске, если бы не была демобилизована армия, советский проект мог бы закончиться не начавшись; итого – Советский Союз как потенциальная возможность возник благодаря отпадению территорий, благодаря пространственной жертве; в числе этих территорий, кстати, была и Беловежская Пуща.
Итак, Союз возник благодаря временной утрате территорий; Ленин разменял пространство на время, на паузу, – и выиграл.
Но на много десятилетий вперед советская политика была предопределена этим фактом, строилась как пространственный реванш: от похода Тухачевского до аннексии Польши и Прибалтийских республик; в этом смысле, наверное, не случайно то значение, которое получил в советской истории Брест – не только благодаря упорству и храбрости защитников крепости, но и потому, что многомесячная героическая оборона крепости как бы перечеркивала прежний ее образ, образ места, где был подписан позорный для державы Брестский мир, придавала топониму новое значение, новый образ – теперь мы не сдаем без боя ни метра своей земли. Проверьте себя: наверняка при слове «Брест» вы в первую очередь вспомните крепость и ее оборону, а Брестский мир окажется где-то на периферии сознания, хотя в смысле масштабности события и его последствий для всей страны два явления несопоставимы.
Или вот цитата: «Когда... у крестьян будут отбирать коров и сапоги, когда рабочих будут заставлять работать по 14 часов, когда будут увозить их в Германию, когда будет железное кольцо вставлено в ноздри, тогда, поверьте, товарищи, тогда мы получим настоящую священную войну».
Из-за словосочетания «священная вой­на» нам кажется, что это фрагмент речи 1941 года; но на самом деле это выступление Бухарина в 1918-м, посвященное возможным последствиям Брестского мира; ось Москва – Брест уже тогда была напряжена и нагружена семантикой территориальных утрат с высшим градусом серьезности; можно сказать, что на этом направлении возник и сложился своего рода комплекс державного страха, сложный психологический конструкт, предполагающий постоянную угрозу целостности страны; его можно назвать и «травмой рождения» Советского Союза наравне с Гражданской войной; война – травма внутренняя, Брестский мир – внешняя, имеющая в отличие от Гражданской точную локализацию в пространстве.
И именно в этой уязвимой точке Союз и был юридически упразднен; долгий страх обернулся реальностью.


Производство символов

Но вернемся к главной фразе договора: «Советский Союз как субъект международного права и геополитическая реальность прекратил свое существование». В ней выпущена третья, не юридическая или геополитическая, а символическая реальность СССР; впрочем, она и не регулируется документами подобного рода.
Можно сказать, что поколение, чей сознательный возраст пришелся на конец восьмидесятых, было самым советским, правда, в достаточно узком, «накопительном» смысле: внутри этой эпохи, как матрешки, содержались СССР времен Брежнева, правление Хрущева, сталинское время, СССР двадцатых годов, советская власть революционного образца.
Прежние поколения жили как бы в незавершенном СССР, незавершенном в смысле создания его же собственных символов; а Союз был невероятной интенсивности производством символов, и, может быть, то было единственное производство, где план всегда перевыполнялся. Эти символы на деле принадлежали к периодам, во многом друг другу противоположным, скрыто друг друга отрицающим, исповедовавшим разные ценности.
В восьмидесятые этот внутренне спорящий ансамбль уже не пополнялся, а только окостеневал, потом – распадался, умирал; можно даже предположить, что СССР и развалился не просто в силу политической эрозии, он рухнул под избыточным весом символической нагрузки, которая перестала выполнять свое назначение и легла мертвым грузом на сознание каждого человека в частности и всех в целом; живое переживание символов исчерпалось как ресурс психики и перешло в свою противоположность, в цинизм, который в данном случае был последом, выхлопом давящей серьезности символического.
СССР распался на эсэсэрики, в каждом из которых реализовалась одна их властных схем бывшего Союза; каждый оказался частным случаем Союза, шаржевой зарисовкой; неполным отражением целого в осколках разбитого зеркала.
При этом сегодняшняя Белоруссия – самое, пожалуй, советское из государств, образовавшихся при распаде СССР; в части тоталитаризма ей, конечно, дадут фору бывшие Среднеазиатские республики, а вот нечто специфически советское, что мгновенно узнается каждым, кто жил в СССР, в наиболее нетронутом виде осталось именно здесь.
Все остальные бывшие республики имели либо опыт государственности, либо – за давностью лет – историческую память о таком опыте, либо могли опереться на властную традицию; Белоруссия не имела ни первого, ни второго, ни третьего.
В результате Белоруссия единственная сохранила советский герб, и это больше, чем геральдическая причуда; но при этом в Белоруссии не чувствуется той активной ностальгии по СССР, которая постепенно становится одной из доминант общественной жизни в России; некоторые поселки около Беловежской Пущи, поселки приграничья, уже трудно отличить от европейских, и независимость страны в целом ощущается как безусловная ценность.
Что ж, при разделе советских активов символическое практически целиком отошло России вкупе с ядерным арсеналом; и нам, вероятно, еще десятилетия иметь дело с существованием СССР в пространстве символов, с его постепенным превращением в одну из архетипических инкарнаций российской государственности, преодолевать эту тенденцию, которую, увы, не отменить никаким договором.
...А Вискули сегодня стали резиденцией президента Лукашенко. И то, что он, вполне, кажется, чувствующий народные настроения, выбрал себе именно это место, где, по словам его российского коллеги, совершилась «величайшая геополитическая катастрофа ХХ века», лучше прочего показывает, что здесь тема Союза закрыта. СССР больше нет. Даже в заповеднике.

Беловежская Пуща – Москва