Рыцарь без укоризны
90 лет назад не стало Александра Блока
В прошлом году исполнилось 130 лет со дня рождения Александра
Блока. В августе этого года – 90 лет со дня его смерти. СМИ как воды
в рот набрали. Ни фильмов, ни радиопостановок, ни статей. С кумирами
так часто и поступают – жестоко. Попытка забвения – одна из самых
страшных и труднопреодолимых форм такой жестокости.
Я пишу о Блоке уже несколько десятилетий, но чувствую, что
именно сейчас пришло время сказать о нем нечто важное, что отложилось в
сознании правдивыми картинами и простыми мыслями.
За эти годы мы слишком близко, что ли, сошлись с Блоком, и, если верить
Чуковскому, я, как и первые его читатели и слушатели, испытал что-то
похожее на влюбленность. А в этом состоянии человек невольно перенимает
не только манеры, словечки, интонации того, кого любит, но и его образ
мыслей и его способ истолкования того или иного. Так, вероятно,
случилось и со мной. Я повелся на высокий тон, заразился символистским
подходом к событиям и в конце концов почувствовал, что Блок растворился
и в этих символах, и в этом высоком тоне и ему хочется снова опуститься
на землю, по которой он ходил без малого 41 год. Поэтому и начну
по-старинному: жил да был поэт.
Он действительно жил и совершенно определенно был, о чем, говоря о
поэтах, люди как будто забывают.
Почему-то сейчас мне особенно ясно представляется, что мальчик появился
на свет в очень темном городе. То есть электротехник Лодыгин уже
изобрел свою лампу накаливания с угольной нитью и даже получил за это
Ломоносовскую премию. Но дальше дело не пошло. Денег на такую роскошь
ни у правительства, ни у промышленников не нашлось.
Та же участь постигла и электрическую свечу Яблочкова. Она давно уже
освещала улицы Парижа, Рима, Лондона и даже гарем персидского шаха. А в
Петербурге по-прежнему и газету-то на улице бесполезно было
разворачивать – только глаза портить.
Такие вот дела.
Не лучше обстояло дело и с канализацией. Из отхожих мест на черных
лестницах и во дворах, из квартирных ватерклозетов экскременты по
сточным трубам попадали в выгребные ямы, расположенные в каждом дворе.
Домовладельцы время от времени их вычищали, но настой воздуха в
северной столице далек был от парфюмерного.
Все это, конечно, соображения посторонние, но почему-то мне кажется,
что именно в зловонном тусклом городе, великолепно, на европейский лад
возведенном «назло надменному соседу», и должен был родиться такой
внутренний человек, как Александр Блок. А за составлением шарад, игрой
в лото, шашки и дураки, вырезыванием и наклейкой картинок из журналов в
его голове непременно должны были рождаться планы небывалые, например о
переустройстве всего состава человека, поскольку исправлением отдельных
недостатков дело было уже не поправить.
В 1908 году в Петербурге случилась предпоследняя за его историю
эпидемия холеры. При такой канализации это и неудивительно. Вернувшись
из Шахматова в Петербург, 9 октября Блок пишет стихи о России,
навеянные подмосковным пейзажем, конечно, а не холерным городом.
Весной 1909 года поэт отправляется путешествовать в Италию. Вернувшись
в Петербург к очередной вспышке холеры, пишет по свежим впечатлениям
стихи об Италии и цикл «Через двенадцать лет», посвященный своей
«первой любви» К.М.Садовской, получив известие о ее смерти (известие
оказалось ложным).
Тут как-то особенно видна неприкаянность поэта в мире так называемых
реальных событий. Написал бы о холере (зачем, правда?) – это было бы
«дело». А так – кто он и чем, собственно, занимается? Стихи сочиняет?
Об Италии и о первой любви?
Вакансии поэта, если это не придворный песнопевец, в обществе никогда
не было. Когда в газете «Литературные прибавления к "Русскому
Инвалиду"» Андрей Краевский поместил короткий некролог В.Ф.Одоевского,
первую строчку которого знает теперь всякий: «Солнце нашей поэзии
закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего
великого поприща!..», его на следующий же день вызвали для объяснений к
председателю цензурного комитета. Дундуков сказал буквально следующее:
«Я должен вам передать, что министр (С.С.Уваров) крайне, крайне
недоволен вами! К чему эта публикация о Пушкине? Что это за черная
рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего
никакого положения на государственной службе? Ну, да это еще куда бы ни
шло! Но что за выражения! «Солнце поэзии!!» Помилуйте, за что такая
честь? «Пушкин скончался... в средине своего великого поприща!» Какое
это такое поприще? Сергей Семенович именно заметил: разве Пушкин был
полководец, военачальник, министр, государственный муж?!. Писать стишки
не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое
поприще!»
В сущности большевики недалеко ушли от этой традиции. А у Блока, не
исключено, была безумная надежда, что в штатном расписании нового мира
поэт получит одно из первых мест. Не случилось. И это, надо смотреть
правде в глаза, надломило Блока не меньше, чем все гримасы и ужасы
революции.
Как-то О.Д.Каменева, заведовавшая управлением театров в Наркомпросе,
сказала Любови Дмитриевне: «Стихи Александра Александровича
(«Двенадцать») – очень талантливое, почти гениальное изображение
действительности. Анатолий Васильевич Луначарский будет о них писать,
но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего
мы, старые социалисты, больше всего боимся». После этого Блок
записывает: «Марксисты умные, – может быть, и правы. Но где же опять
художник и его бесприютное дело?»
Бесприютное дело – бесприютная жизнь. Тотальное состояние дискомфорта,
как теперь бы сказали. Все события внутри (я же сказал: внутренний
человек). А внешне все как раз обыкновенно. Переживания, увлечения,
страхи, скука – как у всех. Действительно, не полководец же! Откуда
взяться героическому?
Дни проводил в шатании по букинистическим магазинам, в загородных
одиноких прогулках. Курил папиросы, любил красное вино. Пил много, по
большей части в одиночестве. И сколько бы наша литература ни
поэтизировала пьянство как форму протеста против мерзкой жизни, все же
это тяжелая, неизлечимая болезнь.
Он пользовался успехом у женщин, но иногда получал отказ. В общем,
жилось ему не так чтобы плохо, но и не слишком, разумеется, хорошо. К
тому же, как замечено одним из умнейших людей ушедшего века, всякая
жизнь заканчивается у разбитого корыта.
Призвание свое он обнаружил не сразу. Нельзя сказать, что Бог поцеловал
его еще в колыбели. В детстве он сочинял обыкновенные, неловкие, именно
что детские стишки.
В юности мечтал быть актером (мечта для молодого человека заурядная).
На юридический факультет поступил бессознательно (отец был юристом). Но
любил «выглядеть». К этому обязывала и мечта об актерстве. Постригся,
заказал фуражку и брюки, дорогую касторовую шинель, тужурку также из
гладкого кастора, а не из диагонали, как у всех. Все было хорошего
тона, хотя и с некоторым намеком на вызов.
* * *
Александр Блок не был богат, но и не бедствовал. В молодые
годы деньгами регулярно снабжал отец, живший в Варшаве. Помогал как
порядочный человек, по долгу, а не по душевной близости. Только после
смерти отца поэт понял, что характером и духовными устремлениями это
был, возможно, самый близкий ему человек. История обыкновенная, именно
так и случается часто между детьми и родителями.
Правда, мать его беззаветно любила, и он любил ее. Но была в этой любви
некая экзальтированность и нервность. Он с детства был для нее
царевичем. Такая любовь и благодатна и обременительна одновременно. К
тому же благодаря любви мамы, теток и всей родни детство затягивалось.
Мальчик рос «тугодумным», без того, что называют житейским опытом.
При этом женское воспитание не могло не развить в нем не только
чувствительности, но и чувственности. Опасность этого «сентиментального
воспитания» осознавал отец, о чем не раз и писал матери. Но он был
далеко.
Блок был, несомненно, не только влюбчивым, но и очень чувственным
человеком. Еще до университета – посещение публичных домов и тот рано
узнанный тупик страсти, который и привел его в конце концов к культу
Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна не могла и не хотела ему
соответствовать. А желание пробуждать страстью в женщине Женщину
сохранилось у Блока на всю жизнь. Часто испытывал от этого почти
злорадный восторг, но больше чувство опустошенности и омерзения к
самому себе.
* * *
Чем дальше, тем больше его тянуло к литературе, и в конце
концов Блок перевелся на филологический факультет. Стихи уже писал, но
довольно вялые и подражательные. Актерские амбиции постепенно отошли,
мечтал после университета устроиться в библиотеку. Однако продолжали
мучить припадки чувственности и при этом твердая уверенность в том, что
ему предстоят какие-то великие свершения.
Необходимо это было как-то уравновесить.
Тут-то и помогла литература, в частности, удачно подаренный матерью на
Пасху томик стихов Владимира Соловьева, удивительно совпавших с его
сердечным ритмом и настроением. Главное, выход был как будто найден:
плотские отношения отвратительны, а «подвиг души» – в любви
неизреченной, которую он воспоет в стихах.
Нельзя сказать, что и здесь не было своих обыкновенных, житейских,
психологических трудностей. Ведь он был не только мистический, но и
психологический человек. Так, перед свадьбой записал: «Прежде
представлялась как яблочный цветок, с ангельским оттенком. Ничего
похожего нет».
Но это все мимо. Он верил, верил! А поэтому в отличие от других молодых
людей делает решительный шаг: объявляет будущей жене, что общей постели
у них не будет. Потому что, видите ли, Люба, здесь совсем другое.
Чувствую таинственную связь между мной и Вами и верю в Вас как в земное
воплощение Пречистой Девы. Короче, мы с Вами вместе, если окажемся на
высоте, спасем мир.
После такого заявления с женой отношения сложились неровные и, что
называется, сложные. К тому же Любовь Дмитриевна физически боялась
деторождения. Блок в силу болезни, приобретенной во время неосторожных
связей с женщинами, детей иметь не мог. Этим и успокоил жену. Да и
«соблазнила» она своего мужа на самое короткое время, дальше они стали
устраивать свою жизнь самостоятельно.
Блок при этом мечтал о сыне, и младенца, который у Любови Дмитриевны
должен был появиться от другого, ждал благоговейно. Однако младенец
вскоре умер. Вот так и получилось, что вырос Блок в безотцовщине, а у
него самого семья оказалась бездетной.
Странный брак, уникальный, можно сказать, в своей странности. Но
подумайте честно: знаете ли вы способ соединить идеальную любовь,
плотскую страсть и супружеские отношения? Поступок Блока отчасти даже
смешной, но не бессмысленный. В некотором роде это был революционный
эксперимент. Кстати сказать, он до конца дней считал «Стихи о
Прекрасной Даме» своей главной книгой. Да и как поэт (теперь можно
говорить: поэт) начался с этой книги.
* * *
Вот что я еще хочу сказать тем, кто любит отыскивать в поэте
необыкновенные черты, а в его биографии героические поступки. Для того
чтобы написать столько, сколько написали наши великие писатели (Блок не
исключение – за 20 лет работы девять томов), нужно большую часть суток
проводить за письменным столом. Прогулки, пьянство, встречи,
общественная деятельность и пр., и пр. – это всё в некотором роде
отвлечения. Писатели наши были рабочими людьми. Впечатления снимали на
лету и твердо укладывали в память, то есть никогда не были рассеянны ни
в любви, ни в застолье, ни на улице, ни в каком-нибудь присутственном
месте.
Так и рождается писатель. То есть мы ничего не знаем точно и никогда не
узнаем, как к поэту приходят верный звук и правильная строчка. Он и сам
не в силах этого объяснить. Но то, что творчество?– это бесконечное
усилие, длящееся всю жизнь, даже без перерыва на сон,?– это можно
сказать определенно. И еще: острое и глубокое чувство жизни не только
во внешних, но и в подспудных ее проявлениях.
* * *
Характерно, что за несколько лет до Первой мировой войны в
Петербурге с невероятной скоростью стали плодиться увеселительные
заведения. Расцвели театры-варьете (шантаны). Наиболее популярные:
«Эрмитаж», «Орфеум», «Шато де Флер». Все названия с иностранным
привкусом. Ничего вам это не напоминает? Театры миниатюр, то есть
кабаре, артистические кабачки и пр. Одних трактиров в ту пору
насчитывалось более полутора тысяч.
Такое буйство веселья предшествует почти всякой общественной катастрофе.
И вот эту катастрофу, то есть близость войны и революции, Блок
чувствовал тем определеннее и больнее, чем веселее становились толпы на
улицах. Бал ряженых усугублял тоску. Его все чаще видели угрюмым. Питье
его никогда не сопровождалось безобразиями в духе Есенина, однако для
стороннего наблюдателя выглядело не менее страшно. Поэт с закаменевшим
лицом, никого не узнающий.
Сейчас принято считать, что Блока погубила революция. Это не совсем
так. Писать стихи он перестал за два года до революции, а цикл
«Страшный мир» создан и вообще задолго до Октября.
Но Октябрьская революция довершила сюжет, это правда. Блок бросился к
ней восторженно, это тоже правда. Были надежды, но была и твердая
уверенность, что идет на гибель. Однако он так эту гибель звал. В
юности мысль о ней вызывала почти восторг.
Сейчас, признаюсь, эта мысль о гибели отдает затянувшимся экстатическим
ступором. Да и по жизни вышло не так романтично. Умер не на сцене
императорского театра от разрыва сердца, как мечтал в юности, а от
сердечной болезни в собственной постели, временами лишаясь рассудка.
Сегодня вообще странен этот романтический зов гибели. После всего, что
преподнес нам ХХ век, человек понимает: погибнуть так легко, трудно
выжить. Смерть каждый день дает нам в долг сколько-то там минут жизни
или прозябания. Ссуда в любой момент может закончиться. А красивой
смерти не бывает.
* * *
Еще важный вопрос: о смысле прихода Блока в революцию. В свое
время благодаря «Двенадцати» его пустили в советскую литературу, теперь
это же ставят в вину, определяя как смертный, то есть непростительный
грех. Давайте разбираться еще раз, с самого начала.
Долгое отсутствие житейских опытов, вызревающие в одиночестве
мечтательность и страстность, по-немецки последовательные, по-русски
глобальные планы жизнестроительства, любовь к России петербургского
обывателя, комплекс вины трудолюбивого интеллигента и как следствие
литературный дуализм – наиболее доступный для созерцателя способ
обращения с жизнью.
Но литературно не означает вовсе, что не подлинно. Ирония, самоедство,
стремление к гибели, гиперморализм питаются той же литературностью. Это
один из способов жить, когда прошлого уже нет, а будущее еще не
наступило. Для России состояние перманентное.
Чехов показал это, а Иннокентий Анненский сформулировал: «Люди Чехова,
господа, это хотя и мы, но престранные люди, и они такими родились, это
литературные люди. ...Слово «литература» здесь значит у меня все, что я
думаю решить, формулировать и даже пересоздать, не вставая с места и не
выпуская из рук книжки журнала или, наоборот, бросаясь вперед сломя
голову…»
Бросаясь вперед сломя голову – это про Блока. Умозрительный Петербург
был превосходной декорацией, на фоне которой балаган и трагедия
сосуществовали хоть и не вполне органично, но были узнаваемы и находили
отклик у поколения самоубийц.
Пригрезившийся Блоку человек-артист, который должен был родиться из
кровавой матерщины народного бунта, тоже был явлением отчасти
литературным, то есть утопическим. Тут сыграл свою роль не только
Вагнер, но и гетевский «Фауст». Видение было сильнее доводов разума.
Потому-то после окончания «Двенадцати» записал: «Сегодня я – гений». А
потом заскучал. Да и жить, правда, стало невыносимо трудно.
Блок был одним из тех, кто породнил европейскую культуру с русской. Но
был в этом смысле продолжателем больше Достоевского, чем Пушкина.
«…пассивные русские, – писал Достоевский, – в то время как там (в
Европе. – Н.К.) изобретали науку, проявляли не менее изумляющую
деятельность: они создавали царство и сознательно создавали его
единство. …Стало быть, у всякого свое, и еще неизвестно, кому придется
завидовать».
Через сорок с лишним лет Блок подхватит этот мотив:
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух
враждебных рас
Монголов и Европы!
То же вдохновенно декларируемое превосходство молодости, та же
неуловимо переходящая в самовосхваление русская «всемирная
отзывчивость»:
Мы любим все – и жар
холодных числ,
И дар божественных
видений,
Нам внятно все – и
острый галльский
смысл,
И сумрачный германский
гений…
Поразительнее всего, что акцент делается не собственно на
богатстве мировой культуры, а на особом удовлетворении оттого, что все
это нам доступно и нами освоено («Мы любим все», «Мы помним все», «Нам
внятно все»). Вместо чувства преклонения и благодарности возникает
ощущение превосходства.
«Скифы» – редчайший случай в поэзии: нота фальшивая, а стихи гениальные.
Но даром ничего не дается. Стихи его оставили. Навсегда. В сорок лет он
выглядел стариком с похоронной походкой. Вблизи лицо власти обернулось
мурлом. Литература кончилась. Сюжет жизни оборвался. Вот, может быть,
почему в 26 он приветствовал жизнь («Узнаю тебя, жизнь, принимаю…»), а
в 41 выбрал смерть.
Он был романтиком, человеком радикальным. Революционный призыв к
свободе и демократии был свойствен большей части русской литературы.
Эмоционально, внутренне, именно в силу обостренного чувства
справедливости и сочувствия униженным, они были на стороне бунта. Даже
Пушкин, написавший позже о «бунте бессмысленном и беспощадном», готов
был в 1825-м согласиться на убийство монарха во имя освобождения
крестьян, культа закона и свободы личности.
Но значит ли это, что поэт разделял политические программы декабристов
или что он хотя бы подробно был с ними знаком? Вряд ли.
Пушкин был на стороне декабристов и государю признался, что если бы
оказался в тот день в Петербурге, примкнул бы к восставшим. Но
невозможно представить, чтобы он подписался под многими пунктами
республиканской программы Пестеля, которая предполагала, что в
голосовании имеют право принимать участие только мужчины, что будут
уничтожены национальности: все во имя «Единородства, Единообразия,
Единомыслия» будут признаны русскими, а Временное Верховное правление
предполагается передать военному диктатору.
Схожую ситуацию страна переживала в начале 90-х годов прошлого века,
когда многие интеллигенты, в том числе Булат Окуджава, подписали
письмо, поддерживающее расстрел Белого дома. Понимали ли, просчитывали
ли они последствия происходящего? Я это время помню, помню чувство
ужаса, когда ТВ показывало прямую трансляцию расстрела. Но и я считал,
что иначе поступить было нельзя. Что из этого вышло, мы знаем.
Блок был виноват в том, что приветствовал революцию, не больше и не
меньше, чем Пушкин в 1825-м, чем мы в начале девяностых.
* * *
Литературный человек… Но отчего ближайший друг поэта Андрей
Белый считал, что личная жизнь Блока сама по себе – эпоха?
Все великие поэты ХХ века – Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Пастернак
– в литературном отношении отталкивались от Блока. Однако при этом все
они безоговорочно признавали его первым и лучшим. Речь определенно идет
не о первенстве дара, о чем-то другом.
Был в нем какой-то нравственный камертон, неповрежденное чувство
правды. Это не всегда является непременным спутником поэтического дара,
но у Блока правда и поэзия были действительно одно. Он ничего не мог
сделать, ни одного слова написать против своего внутреннего голоса,
против совести. Даже врагам Блока не приходило в голову упрекнуть его,
что «Двенадцать» он написал, чтобы понравиться новой власти. Повторяю:
не только не упрекали – в голову не могло прийти.
Мы только люди, и драма внутреннего разлада между собственными
представлениями и реальностью известна каждому. Этот затянувшийся
дискомфорт иногда подталкивает даже гениального писателя найти способ
примирения с жизнью. По-человечески понятно. Но у Блока не было и
этого. Ни в стихах, ни в иных поступках. Тяжело больной, он мог бы,
например, как автор революционной поэмы обратиться в правительство с
просьбой о визе для него и для жены, чтобы уехать лечиться в Финляндию.
Не обратился.
* * *
Блок отдавал себе отчет о месте, в котором находится, о
времени, в котором живет. Он болел за Россию. Бывает же так! Так уже
почти не бывает. И может быть, сегодня мы больше всего нуждаемся в
таком именно поэте, в которого были бы влюблены и к голосу которого
прислушивались. В поэте, который однажды записал в дневнике: «…под игом
насилия человеческая совесть умолкает; тогда человек замыкается в
старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом». И
еще, уже о себе: «Совесть как мучит! Господи, дай силы, помоги мне!»