ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ЭПОХИ
ЗНАК ТОЛПЫ
Мы живем в мире призраков и упырей, которых еще называют
блуждающими мертвецами. Сознавать это каждую секунду страшно, и мы
уклоняемся от этого знания, не верим своим глазам и ушам, из последних
сил спасаясь в вежливости. Получается даже немного комично, как в
романе Алексея Константиновича Толстого.
Помните, как Рыбаренко говорит Руневскому, что на балу много упырей, а
тот не верит. Какие упыри? Всё люди как люди. Вот, «приблизившись к
бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась
и опустила пальцы в табакерку статского советника.
– С донником, мой батюшка? – спросила она.
– С донником, сударыня, – отвечал сладким голосом Теляев».
Да какие же они упыри? И главное, как определить?
«Заметьте только, – отвечает Рыбаренко, – как они, встречаясь друг с
другом, щелкают языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий
на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их
условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют».
Смешно. Недаром говорят, что уже несколько лет, как этот Рыбаренко
помешался в уме.
Однако будущее в романе подтвердило наблюдение сумасшедшего.
* * *
Наша реальность не менее фантастична и не менее комична, но,
конечно, несколько в другом роде. Прежде всего у наших мертвецов нет
этого простенького «условного знака», по которому их можно определить.
Человек живет, как все. Спешит вечером к началу сериала, к которому все
спешат. Фанатеет от звезды эстрады, которую за ночь, зная психологию
потребителя, изготовили профи. Выпивает или укалывается за компанию. С
легким сердцем верит ТВ новостям и любит лидера нации за то, что тот
без юридических заморочек, фразой всенародно любимого капитана Жеглова
припечатал опального олигарха.
Да, наши мертвецы по большей части легковерны и счастливы. Они живут
виртуальным или гламурным миром, в котором нет болезней, а смерть знает
обратный ход. Вид чужой беды вызывает у них раздражение, как бестактная
попытка нарушить гармонию.
При этом живут они целеустремленно, в зависимости от достатка: ездят в
Милан на шопинг, устраивают воскресные пикники с шашлыком, страстно,
как герой Платонова к паровозам, относятся к маркам машин, но если вы с
ними вдруг заговорите о стихах, например, сразят сильным вопросом, на
который не способны ответить все мертвецы мира: «Зачем?»
Вы ему: говорят, в мире существует некая темная материя и миллиарды
клеток нашего мозга пребывают в этой среде, роль которой ученые
затрудняются определить. Он: ну и?!
У голубей есть локатор, с помощью которого они определяют дорогу домой.
Интересно, в человеке он тоже когда-то был? – Не интересно.
Экономисты утверждают, что тотальный политический контроль и рынок
несовместимы и мы стоим на краю катастрофы. – Не надо страшилок.
Вы (книгочей, зануда): Бродский считал, что искусство не синонимично,
но в лучшем случае параллельно истории. Он в ответ: ?!.
Общение выходит угнетающе эмоциональное и, к сожалению, столь же
неполноценное в отношении информации, как с потусторонним миром. Тут,
может быть, вопрос общего языка. Потому что, подойди ты к этому
предполагаемому упырю не с тяжелыми вопросами и навязанным
любопытством, а просто и по-доброму, вполне мог бы получиться душевный
контакт. «С донником, батюшка?» – «С донником, с донником, сударыня».
Донник, кстати, кто не знает, пахучая лекарственная трава, которую
используют для отдушки табака. Вот вам и тема, и зацепились, как
говорится, языками.
* * *
Довольно, однако, фантастики и страшилок. Потому что строгого
разделения человечества на два лагеря – мертвых и живых – в
нашем, философско-метафорическом, изложении нет. Здесь происходит
безвизовое, ежесекундное перемещение. Каждый из нас бывает попеременно
то мертвым, то живым. Тех, правда, кто задерживается в стане мертвых
надолго и чувствует себя в нем комфортно, вернуть к жизни довольно
трудно. Некоторые считают, что и вовсе невозможно. Художники и учителя,
однако, продолжают трудиться над этой проблемой с тем же слепым
упорством, с каким медики вершат каждый день свою миссию, зная о
неизбежности смерти.
Речь, в сущности, идет о том, о чем вслед за Прустом всю жизнь твердил
философ Мераб Мамардашвили. «Жизнь есть усилие во времени, – писал он.
– То есть нужно совершать усилие, чтобы оставаться живым. Мы ведь на
уровне нашей интуиции знаем, что не все живо, что кажется живым. Многое
из того, что мы испытываем, что мы думаем и делаем, – мертво.
Мертво… – потому что подражание чему-то другому – не твоя
мысль, а чужая. Мертво, потому что – это не твое подлинное,
собственное чувство, а стереотипное, стандартное, не то, которое ты
испытываешь сам».
Все, как видите, просто. И так было от веку. Но в прошлые времена
противостояние живого и мертвого, то есть, говоря попросту,
стереотипного и творческого носило локальный характер, который нам
известен по истории как конфликт гения и толпы, поэта и черни,
прогрессиста и власти. ХХ век внес в эту диспозицию (если брать термин
в его военном значении) существенное изменение.
* * *
Это явление описал еще в первой половине прошлого века Хосе
Ортега-и-Гассет, который и дал ему название: восстание масс. При этом
он предупреждал, что оценивать это грандиозное событие нельзя
исключительно политически, необходимо видеть в нем процесс
«интеллектуальный, нравственный, экономический, духовный, включающий в
себя обычаи и всевозможные правила и условности вплоть до манеры
одеваться и развлекаться».
Толпа, которая до того теснилась в глубине сцены, теперь вышла к рампе
и стала главным персонажем истории. «Солистов больше нет – один хор».
Этот хор взял на себя функции меньшинства не только в сфере
развлечений, но и во всей общественной и политической жизни. Приоритет
человека вообще, без примет и отличий, превратился во всеобщую
психологическую установку. Наступила эпоха уравнивания.
Первую волну восстания масс Россия встретила после Октябрьской
революции. Сатирические персонажи Зощенко довольно быстро освободились
от роли маргиналов. Многие из них выбились в начальники, стали
управлять наукой, культурой и государством. Социальные и
образовательные границы массового сознания стали размываться. Однако
Пушкин еще был «наше всё», культ науки не подлежал пересмотру,
повседневно преследуемая незаурядность в исторической перспективе все
же давала пищу для национальной гордости. То есть, говоря современным
языком, в ходу еще была матрица традиционной культуры. Книжки пусть и
не читали, но литературу уважали, в музеи не заглядывали, но признаться
в этом стыдились. Чистая условность, правила приличия, но, как теперь
выясняется, и это было не так уж мало.
Волна девяностых оказалась решительней и привела к последствиям,
возможно, необратимым. Социальный статус, материальный достаток и
уровень образования в культурном отношении перестали играть решающую
роль. Менеджер, дворник, губернатор и ученый в одинаковой мере являются
теперь продуктом телевизионного и компьютерного общества. Крупный
предприниматель и его охранник едины в том, что в равной мере хотят
«дать ход и силу закона своим трактирным фантазиям». Фрейлин
императрицы, тайных графов, профессоров и инженеров, получивших
образование до революции и сохраняющих в памяти элементы прежнего
этикета, нравственных установок и эстетических пристрастий, больше нет.
Эти культурные островки еще сохранялись в тридцатые годы, держались
родовой, исторической памятью и крепостью личных отношений. Сегодня они
скрылись в волнах массового искусства и крепостнической информации.
Теперь это – дело только индивидуального усилия, которое ни в какой
мере не может рассчитывать на общественное одобрение. В культуре
маргиналы и элита поменялись местами с той же решительностью, с какой в
политике правые и левые.
Быстрота и энергия перемен вышвыривает на обочину людей «архаического
склада», а новые толпы «с таким ускорением извергаются на поверхность
истории, что не успевают пропитаться традиционной культурой».
Человек толпы не озабочен устройством мира и природы, что для
обитателей и участников прежней культуры было обыкновенным и
непременным свойством. Казалось бы, и Бог с ним, ведь это всего лишь
знание. И не стоит грузить детей сведениями из фундаментальных наук.
Шерлок Холмс тоже был не в курсе того, что Земля вертится вокруг
Солнца, а между тем прожил жизнь примечательную.
Но это интеллектуальное нелюбопытство оказалось связано каким-то
образом и с нравственной апатией. Уяснение понятий, различение добра и
зла требуют сегодня специальных усилий, для которых у большинства нет
навыков, да нет в том и потребности. Конформизм обзавелся аргументами
прагматизма и чувствует себя победно. Уязвить его невозможно, на
оскорбления он не отвечает, а любой упрек воспринимает как вылазку
хулигана. Строго по пьесе Евгения Шварца «Дракон»: «Генрих. Но
позвольте! Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват.
Меня так учили. Ланцелот. Всех учили. Но зачем ты оказался первым
учеником, скотина такая? Генрих. Уйдем, папа. Он ругается».
* * *
Но, возможно, все сводится к проблеме отцов и детей? Именно
отцы, люди архаического склада, жалуются обычно на детей и с пафосом
вспоминают добрую старину. Именно они оценивают происходящее
исключительно негативно, и, стало быть, зачин разговора о «мертвецах»
объясняется просто – стариковской точкой зрения.
Еще недавно, когда речь шла о советской ностальгии, можно было
действительно думать, что разлом общества проходит по возрасту. Сейчас
очевидно, что размежевание происходит внутри всех возрастов, и в
большей степени не по политическим, а по культурным, цивилизационным и
нравственным мотивам.
Более того, борение идет внутри человека. Романтическое
противопоставление духовности и бездуховности, как было еще
сравнительно недавно, во времена Цветаевой, например, – не наш сюжет.
Помните?
Вы – с отрыжками, я – с
книжками,
С трюфелем, я – с грифелем,
Вы – с оливками, я – с рифмами,
С пикулем, я – с дактилем.
Все это работало и было живо в эпоху, когда существовали
эталоны (в советскую в том числе). Даже футуристическая борьба с
искусством прошлого, когда Пушкина сбрасывали с корабля современности,
сегодня кажется простым ребячеством. Сейчас другое. В «Дегуманизации
искусства» тот же Ортега-и-Гассет пишет: «Жестокий разрыв настоящего с
прошлым – главный признак нашей эпохи, и похоже, что он-то и вносит
смятение в сегодняшнюю жизнь. Мы чувствуем, что внезапно стали
одинокими, что мертвые умерли всерьез, навсегда и больше не могут нам
помочь. Следы духовной традиции стерлись. Все примеры, эталоны, образцы
бесполезны».
То есть, мы имеем дело с данностью, которая не является следствием
чьего-то злого умысла, недосмотра или трагического упадка. Мы напуганы,
конечно, мощью и неуправляемостью технического прогресса, да, но ведь и
упоены им и, во всяком случае, не нуждаемся в советах старых мудрецов.
Главное же, если все это подобно природной стихии и дело не в отдельных
личностях и даже не в политической системе, то возможна ли здесь вообще
моральная оценка? Мертвые и живые – ведь это сравнение тоже из старой
матрицы. Кого оно сегодня затронет? А против ветра плюет только очень
неосторожный и нетерпеливый.
Вопрос этот не такой простой, как кажется, и требует подробного
разговора, который я надеюсь продолжить в следующей статье.