«...ТАК НАЧАЛАСЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ ЭПОХА СОЛОВЕЙЧИКА»
Дар встречи
Каждый знает, как неудобно читать под одеялом. И дышать трудно, и попадаешься стопроцентно, пока не догадаешься, что фонарик просвечивает сквозь одеяло. Как это не придумали печатать книги для детей на специальной светоносной бумаге! И пусть бы она при этом вырабатывала кислород. Ну как листья растений, понятно же.
Детство уже было почти позади, когда я все-таки нашла такую книгу. От нее шли свет и свежий воздух. Когда я, ошеломленная, закрыла ее, свет не выключился…
Я так и ходила, сияя как торшер, но никто не догадывался о моем помешательстве. Я никому не призналась, что мне прояснили смысл жизни и дали абсолютно точное понимание всего на свете, а сразу приступила к написанию статей по правильной педагогике. Мне только исполнилось 18 лет.
Автор книги тоже был совершенно сумасшедший. Он рассказывал невероятные истории – о маленьком сыне, который долго изводил его, балуясь калиткой, и не слушал замечаний, пока отец не вскипел, а потом закричал (отцу-то!): «Я тебя ненавижу!» И папа не отлупил его как следует, а схватился за голову в остром чувстве своей неправоты. И это в те-то годы, когда мы, казалось, рождались убежденными в благотворности насилия как единственно возможного способа решения любой проблемы!
«Дети развиваются прибавлением положительного, а не вычитанием отрицательного. Если бы нам удалось научиться говорить с ребенком добрым голосом и смотреть на него добрыми глазами, больше ничего и не нужно было бы, никаких педагогик...»
Каково?
Да дело было даже вовсе не в педагогике!
«Начнем издалека. Начнем с вопроса, в чем состоит правда. Правда – в возвеличивании достоинства человека. Поэтому понятие правды неотделимо от понятия добра и зла. Для воспитателя, для нравственного, для духовно развитого человека важна одна истина, одна аксиома, которую нельзя ни опровергнуть, ни доказать, а именно: между добром и злом есть граница – тонкая, как лезвие бритвы. Добро – это добро, зло – это зло, и между ними есть граница. Она и называется правдой».
Боже мой, кто тогда о таком говорил? Кто вообще тогда пользовался такими словами?
В редакции популярной газеты крупного города, куда меня занесло после школы, мои старшие коллеги – настоящие журналисты, талантливые, ироничные, зрячие, порядочные в частной жизни, день-деньской обзванивали предприятия, выбивая новости на первую полосу, и если удавалось найти трепальщицу или валяльщицу на заводе химволокна или валяльно-войлочном комбинате, ставшую на ударную вахту в честь очередного съезда партии, номер был спасен. И даже свежие номера пахли пылью, скукой и ложью, и этот неживой дух был знаком эпохи, стилем видения, вкусом мышления.
«Совесть наша, увы, великая соня, она постоянно готова впасть в обморочное состояние, и ее приходится все время будить и будоражить. Деликатнейшее дело – воспитание совестливости! В мире – правда, в родителях – справедливость, тогда и у детей – совестливость, и притом без напоминаний о совести, без обращения к совести.
Если же мы видим справедливость не в решении проблем, а в бесконечной череде наказаний и наград, если нам кажется, будто мир устроен по принципу баш на баш, за добро – поощрение, за проступок – наказание, то мы подрываем веру в правду и тем бесконечно и безвозвратно ослабляем духовные силы ребенка».
Только сейчас, через четверть века, я осознала, как мало из Соловейчика я тогда поняла, но как огромно оказалось влияние всего соловейчиковского на мою жизнь. Видимо, это был тот самый случай с полоской света из-под его двери.
С моими дилетантскими, пронизанными его энергетикой статьями, которые я приносила в редакцию, не знали, что делать. А я всего лишь жила в другой системе координат, полной света и воздуха. Мне хотелось думать и дышать одновременно и писать простыми живыми словами о живом, как Соловейчик, потому что такими словами очень трудно притворяться и почти невозможно врать. Если пишешь очень просто, то и получается по совести, правда проступает сама собой, иногда даже если ты ее сам еще не знаешь. А если не можешь написать простыми словами, значит, либо ты чего-то не видишь, либо с собой лукавишь, либо в том, о чем ты пишешь, правды и жизни нет.
Тогда казалось – это так легко! Только думай честно и чувствуй просто.
***
Если так жить и думать, как Соловейчик, то рано или поздно это выйдет на уровень подвига. Удивительно, как он сумел это сделать, ничего не разрушая, никого не разоблачая, кажется даже, что без борьбы.
«Мы не всегда настолько сильны, чтобы поступать лишь по совести, но мы должны понимать свою слабость именно как слабость».
***
...Моя первая встреча с Симоном Львовичем могла бы произойти раньше, если бы я не трепетала столь избыточно перед своим кумиром, а он не боялся панически самопальной поэзии.
– Почему бы тебе не пойти к Соловейчику, – предложила подруга. – Он сейчас собственную газету издает, набирает сотрудников и, говорят, опекает их, как родных детей. Муж забыть не может год сотрудничества с ним в его «Перемене». С ним здорово работать!
Ничего себе! Добрых полгода я держала в голове эту мысль, поворачивая ее и так и этак. Мне, конечно, очень нужна была работа. Был 1994 год, дефицит по талонам еще не совсем сменился безумием свободных цен, но уже в зазоре между ними мгновенно исчезала средняя зарплата, которую в провинции еще платили, но уже такую, что как бы и нет; еще поражала свобода слова, непринужденная до невменяемости, и еще не прошло ощущение великих перемен и светлого будущего, несмотря на омрачающие детали вроде массы нищих, заполонивших столичные улицы и метро. Мучило ощущение недоправды, как будто пожелтевшую труху сменила глянцевая пустая упаковка неизвестного назначения, и не было сил признаться себе в этом предательском привкусе, потому что очень хотелось надеяться…
Соловейчик – издает – свою – газету – надо было жить тогда, чтобы услышать, как действительно звучит такая фраза.
Ласковое слово «Соловейчик» тянуло к себе как магнит. Не пойти ли мне к Соловейчику? Еще бы! От всей несъедобной, но обязательно-принудительной прозы жизни – в самую сердцевину задушевного, высокого ее смысла, в поэтическую тень парадоксов, проштемпелеванных улыбкой в усы, в прохладу философии великодушия, на поиски правды и красоты, в свободу. Это как в детстве нырнуть с головой в книжку под партой, оставив класс вымучивать вслух абзацы из «Родной речи»…
«Оставьте ребенка в покое». Великие слова. Мне так и кажется, что он всю мою жизнь за меня заступался.
***
...Весной 1995 года моя подруга дозвонилась в редакцию, и ей сказали, что авторам рады, что всегда добро пожаловать, объяснили, как проехать. И я храбро набрала номер. Но оказалось, что я не знаю отчества Симона Соловейчика. Он был для меня понятием, символом – без возраста, отчества и границ. Пришлось позорно спрашивать у секретарши.
– Симон ЛЬВОВИЧ, – ответила она мне. И пропала. А в трубке раздался незнакомый голос. Он тоже торопился и, кажется, сердился на кого-то.
– Очень хорошо, – сказал голос. – Напишите что-нибудь и приносите нам.
– А что написать?
– А что хотите.
Я растерялась. Обычно на такие встречи берут свои лучшие статьи из уже напечатанных. Что же я самому Соловейчику просто так напишу? Это ведь дело серьезное, «что хотите» я сроду не писала. Один раз, правда, сочинила сыну-второкласснику полупоэму про козявку Кукарямбу для запоминания каких-то правил по грамматике и арифметике.
– У меня есть стихи для детей, по школьной программе...
– Я никаких стихов, кроме Пушкина, не читаю! – с ужасом ответил Соловейчик.
Так мы и разошлись, не встретившись. Даже не знаю, попала бы я когда-нибудь в «Первое сентября», если бы летом в поезде не разговорилась с попутчицей, учительницей английского языка из маленького города. Долго за полночь она рассказывала, как, доведенная до отчаяния нищетой, начала торговать на рынке. Она не хотела уходить из школы. Рынок позволял выжить, школа давала выживанию смысл. А душа изо всех сил старалась выдержать эту двойную жизнь – с насмешками вслед и завистью, с бандитами, которым вынь да положь их проценты, и начальством, ждавшим того же, с поджогами и кражами с прилавка, с выговорами на педсовете и с домом полная чаша, – это была не судьба, а портрет эпохи, который забыть невозможно, которым не заболеть нельзя.
Не знаю, как я могла отвезти это в «Первое сентября». Там было все не по Соловейчику. Там было все вопреки тому, о чем хотел бы делать газету он. Там была грязная проза жизни, унижающая человека, и ничего о том, как по совести воспитывать детей. Но там были храбрый человек, и его тяжкий труд, и непобежденное достоинство, и пусть морализирует кто хочет, а я комментировать это не могла.
***
...Было начало августа, полупустая жаркая Москва, у Киевского рынка я долго блуждала, пока во дворе сталинского монументального дома не наткнулась на чугунное крыльцо с жестяным кружком вместо вывески, насквозь пробитым от руки: «Первое сентября». Тихо, пусто, белые своды – я открыла дверь и вошла в свою соловейчиковскую эпоху.
Кабинет показался огромным. Высокий седой человек стремительно встал и пошел мне навстречу, протягивая обе руки, чтобы поздороваться.
– Будете у нас работать? Согласны? Отлично! – не помню почти ничего из первого разговора, кроме этой фразы и потом горькой жалобы Соловейчика на то, как трудно найти для трех номеров в неделю не только пишущих, но и думающих авторов, причем не только думающих, но думающих честно, чисто, незаурядно и к тому же о педагогике. «Тут иные рукописи из кабинета в коридор летят!» Даже не помню, говорил ли он об этом, летали ли рукописи у меня на глазах или кто другой присочинил. А мог бы и запустить, легко поверить, потому что гневался, именно гневался, бурно, если ему приносили статью с недобрым взглядом на жизнь – то есть с ложью. Так или иначе, но этот образ летящего грязного текста вошел в историю, его приводили, растолковывая редакционную политику и концепцию газеты новичкам.
Историю учительницы напечатали, предварив комментарием, неслыханные деликатность и великодушие которого только и заставили меня наконец поверить, что я и правда работаю теперь с самим Соловейчиком.
***
...Он помнится почему-то именно первооктябрьским: день его рождения, утро, мы открываем дверь в кабинет, и за столом – он, весь какой-то новенький, сияющий, неузнаваемый, чуть сконфуженный, но довольный своим великолепием, как ребенок, поставленный на стул перед праздничным столом, за которым собралась большая семья, и он сейчас будет читать стихотворение. В роскошном, показалось, костюме вместо обычной, наспех застегнутой темной рубашки. И даже шевелюра, всегда творчески стоявшая дыбом, подстрижена, приглажена и стала прической.
Он знал, конечно знал, в какое мы сейчас придем восхищение. Еще бы ему было не знать, как мы любили его.