«Необратимым нечто может быть лишь в человеке»
15 сентября исполнилось бы 80 лет философу Мерабу Мамардашвили
Он сделал для русской философии то же, что сделал для русской поэзии Иосиф Бродский: вернул
ей измерение настоящего времени. Благодаря Мамардашвили философия с магнитофонных бобин заговорила синхронно с эпохой; был преодолен, восполнен разрыв между старшим, полулегальным поколением дореволюционных
и постреволюционных философов –
и людьми, жившими в шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых. И не случайно значительную часть философского наследия Мамардашвили составляют лекции, циклы лекций: он именно говорил, можно сказать – исповедовал устное слово.
Но, по его же словам, «ты можешь иметь друзей, но не с ближним твоя беседа». Он и говорил не с ближним – с Прустом, с Кантом, с Декартом, а слушателям оставалось нечто, может быть, более важное, чем непосредственное содержание разговора, – сам акт философствования; ощущение, что это происходит в одном с тобой времени.
Мамардашвили писал: «Нация есть нечто, что возникает в ответ на оклик судьбы». И кажется, что он и сам был окликнут судьбой: он родился в Гори, в сакральной для советской политической топографии точке. И если Сталин был самым несвободным человеком в стране – тотально порабощенным самим собой, то Мамардашвили – не в буквальном противопоставлении, а в пространстве судеб, где не имеют значения известность и подробности биографии, – был человеком свободы, для которого в том числе существенны различения, а не противопоставления, любые «анти-», связывающие и порабощающие.
«“Внутренняя свобода” – это вовсе не подпольная свобода ни в социальном смысле, ни в смысле душевного подполья. …Это реально явленная свобода в смысле освобожденности человека внутри себя от оков собственных представлений и образов, высвобожденности собственного самостояния и бытия», – писал Мамардашвили.
Философы, подобные ему, появляются редко; здесь мало дара философской мысли – здесь нужна высшая гражданственность; возможность сопрягать чаадаевскую, «телескопическую» ясность зрения, говорящую, что упущены сроки, что неслучившееся уже не случится, – и твердость делать то, что ты делаешь: говорить с людьми об их жизни из того действительного масштаба, в котором она могла бы протекать.
Таким философом был Хосе Ортега-и-Гассет для Испании тридцатых, упредивший в «Восстании масс» гражданскую войну, кажется, писавший газетных статей больше, чем сугубо философских работ; таким философом во времена застоя и перестройки был Мераб Мамардашвили.
Жизнь будто бы выкликает их в смутные годы, в годы духовной разрозненности; они не ораторы, не политики, не общественные деятели, они заняты своим – философской мыслью, – но их присутствие, современничество с ними дает какой-то шанс, которого без них не было бы, – шанс на понимание. Они могут быть широко известны – и почти неизвестны, но в сфере слова и мысли другие мерки, там ничего не поверяется числом читателей или слушателей.
«Очевидно, не случайно сито истории устроено так, что многое оно отсеивает, но все, что должно было остаться, – остается. Все забытое – должно быть забыто, а все, что достойно памяти, – помнится. Ничего не пропадает...» – говорил сам Мамардашвили.
И вопрос не к философам – вопрос к современникам: где они, что они?
«Сегодня особенно нужны люди, способные на полностью открытое, а не подпольно-культурное существование, открыто практикующие свой образ жизни и мысли, благодаря которым могут родиться какие-то новые возможности для развития человека и общества в будущем», – говорил об этом Мамардашвили.
Кажется, что это несколько отвлеченное суждение. Но возьмем ту область, которая всем нам знакома, – педагогику. Были учителя-новаторы, была педагогика сотрудничества, был десяток имен, которые знала вся страна... Нет Александра Тубельского, нет Татьяны Бабушкиной, нет Евгения Шулешко, нет Симона Соловейчика, нет многих из тех, кто открыто и ясно жизнью утверждал свои идеалы, – и поле пусто, и мало к кому из современников обратишься в мысли. А когда поле педагогических идей размыто, когда люди не удерживают его усилием собственной жизни, поле сокращается, «схлопывается».
Снова читаем у Мамардашвили: «Необратимым нечто может быть лишь в человеке. Нужны индивидуальные точки необратимости, важно, сколько таких точек, в противодействие которых упирался бы любой обратный процесс распада и разрушения».
Сегодня – увы – этих точек все меньше.
А для общества и школы как общественного института двадцать лет не слишком большой срок. Еще не изжиты травмы сознания, еще действенны установки на «сильную руку», еще не разомкнут круг унаследованных родовых бед. И школа волей-неволей будет сползать в авторитарность, в дурное повторение неработающих педагогических решений, если не понять их природу и не противостоять им, предъявляя собственный педагогический идеал.
«Самое страшное наказание – вдруг почувствовать и ощутить себя имитацией жизни или марионеткой, которую кто-то другой дергает за ниточки, ощутить себя зомби. Ведь у Кафки превращения и есть гибель живого внутри имитации его самого. Когда он задыхается внутри самого же себя имитированного. Когда глаза родных тебя предают, потому что они образ о тебе ставят на твое место, и ты должен соответствовать их образу. Это самая страшная вещь, рабство», – говорил Мамардашвили.
«Когда глаза родных тебя предают» – это о той педагогике, с которой мы повседневно имеем дело. «Они образ о тебе ставят на твое место…» – это не только о желательном «образе выпускника». Это в принципе об отношениях взрослого и ребенка – а ведь вся педагогика и есть искусство и философия отношений, иного в ней нет.
Вот и получается, что мы существуем внутри проблематики, предъявленной десятилетия назад, и никак не можем не то что с ней справиться, но хотя бы признать ее актуальность.
Мы можем реформировать школу и можем оставить ее как есть – без ответов на философские, отношенческие вопросы действие по высшему счету будет равно бездействию.
…Впрочем, философия не связана с жизнью впрямую. Эссе Ортеги-и-Гассета не остановило буквально случившегося восстания масс. Было бы нелепо предполагать, что лекции Мамардашвили по социальной философии переменят эту социальность. Может быть, философия только возвращает нам нашу обязанность – понимать.
Нас все чаще пытаются включить, говоря словами Мамардашвили, в «дурной хоровод теней»: когда есть, например, действительное учительское дело, а есть – конкурсы, отчеты, соревнования, сложносочиненная система бутафорики, имитации; и почти все всё знают, различают действительное и мнимое, дескать, «так нужно», «иначе не получится» и так далее. Но мало кто замечает, что уже сложилась жесткая, формализованная система, получившая свой язык, свои правила, в которой невозможно предъявить реальный опыт, невозможно по-человечески говорить о человеческом; в которой человек – если он вступил в нее – уже себе не принадлежит; он ущемлен, зажат, «ранен в бытии», как сказал бы Мамардашвили.
«Причины включения в этот хоровод всегда конкретны и по-человечески понятны. Как понятно, например, и то, что где меньше всего совершается актов понимания, там самым распространенным словом становится слово «понимаешь»: «ты же понимаешь», «конечно, я понимаю», «мы понимаем». И вот эти сцепленные подмигивания друг другу, тайное, разделяемое всеми понимание друг друга и являются логикой этого царства теней, в котором жить, если есть хоть какая-то чувствительность, невозможно», – говорит Мамардашвили.
С дистанции философского мышления в обыденности вскрывается трагедия; мы уже в «царстве теней». Пока мы, к примеру, спорим о содержании образования или способах проверки знаний, мы уже в ловушке.
«Фактически проблема культуры состоит не в том, как нам распорядиться существующими и нами помнимыми свершениями человеческого духа, человеческого умения, а в том, насколько мы понимаем, что все это несамодостаточно, не самоналажено, что хаос не позади, а окружает каждую точку культурного существования внутри самой культуры», – говорит Мамардашвили.
Но внутри «хоровода теней» невозможны те «индивидуальные точки необратимости», о которых писал Мамардашвили; невозможно живое человеческое усилие жить по смыслу, противостоять хаосу; человек ослеплен, обезъязычен, обездвижен.
Философ не может дать совета, как покинуть «хоровод». Он может, наверное, только напомнить нам: «Нет и не может быть никакого социального механизма, даже самого изощренного и совершенного, который мог бы обойти разрешающие индивидуальные точки: результаты самой усложненной системы все равно устанавливаются по уровню их разрешающей способности. Таковы минимальные задачи индивидуальной метафизики».