А может, сам скажет?
В России всегда действовало армейское правило: начальство не спрашивают, оно само задает вопросы. Неумение задавать вопросы – это наша социальная беда
Спрашивать не умеем – увы. Но отвечать навострились необыкновенно. В
этом-то смысле все умеем: и подменить вопрос, и утопить его в
нескончаемом многоглаголании, и отбарабанить набор фраз, и настоять,
что такого, мол, вопроса вообще быть не может, и помычать вместо
ответа, и оскорбить вместо ответа, и посмеяться вместо ответа. Это
сколько угодно.
Но при этом, однако, считается общепризнанным, что спрашивать – легко,
отвечать – трудно.
Уж будто бы!
Вопрос задать ох как трудно! Все мы прекрасно помним мучения
школьных лет: в самом деле, если ученик способен сформулировать, что
именно ему непонятно, то ведь это значит, что в принципе он в материале
разбирается, а неясные частности способен обсудить с учителем. Но если
непонятый, пропущенный материал сбился в какую-то нелепую кашу, то
никаким вопросом ее не ухватишь... А если какой-то вопрос прорежется и
кое-как сформулируется, то, увы, в подавляющем большинстве случаев
ответом на него будет ужас учителя: «Как! Ты таких элементарных вещей
не понимаешь!»
Да мы-то, взрослые, учителя, родители, вполне отдаем себе отчет, что
наши дети нас никогда – ни о чем, ни за что – не спрашивают? Или наивно
утешаемся соображением, что малыши – почемучки, а на малышовские
«почему» ни один мудрец не ответит?
Напрасно утешаемся! Ведь возраст почемучек – это чуковский возраст «от
двух до пяти», но не дальше и не больше. Боюсь, что потому не дальше и
не больше, что мы сами отбиваем у детей всякую охоту о чем бы то ни
было нас спрашивать. Но, однако, и мы ведь ни о чем не спрашивали
взрослых... а выросли все-таки нормальными, нравственными, полезными
членами общества. Разве нет?
Кто из девочек спросил маму или учительницу о том, что делать со своей
первой девчонкиной влюбленностью? Кто из мальчиков посвятил отца или
учителя в тягостные проблемы мальчишеского взросления? Естественно,
никто, и уж, разумеется, не я... И поэтому, наверное, я роковым образом
ошибаюсь, когда глупо горжусь, что моя десятилетняя дочь до сих пор
задает мне вопросы: и экзистенциальные, и лингвистические, и бытовые, и
медицинские. Отвечать очень легко и приятно; но каково дочке
формулировать? Отвечать очень легко и приятно, но каково дочке решиться
спросить?
Один из вариантов таинственной старинной легенды повествует о том, что
благородный Парсифаль, рыцарь без страха и упрека, не мог свершить
великий подвиг, обрести святой Грааль, именно потому, что был слишком
благороден, куртуазен, вежлив и т.д. Из благороднейших побуждениий он
не задал Увечному королю невежливый, неуместный и праздный вопрос: «Что
с тобой?» (Вопрос подразумевал жестокий подтекст: за что, мол, ты
обречен хромать на обе ноги? В чем ты виноват, что так наказан?)
Благороднейший Парсифаль исходил из того, что король сам
скажет, если найдет нужным. А король знал, что не имеет права говорить,
пока его не спросят.
В самом деле: на ком лежит преимущественное право? Или: на ком лежит
обязанность – задавать вопросы?
Ну и на ком же? Логически, теоретически говоря – говоря с точки зрения
здравого смысла, – естественно, чтобы меньше знающий спрашивал знающего
больше. Но нам раз и навсегда заушательски внушили, что спрашивает оно
(знающее начальство), а лопочем, теряемся, не знаем, что сказать, – мы.
В нашем военизированном обществе всегда действовало армейское правило:
начальство не спрашивают, оно само задает вопросы.
Увы, какие именно вопросы задает начальство, известно заранее:
допросные вопросы. Но то, что допрос и вопрошание – это разные вещи,
под угрозой начальственного допроса как-то смазывается.
Жестокое правило воздвигается перед нами частоколом: задавать вопросы –
право! Отвечать на вопросы – обязанность!
Мы и молчим. Как Парсифаль. Даже к любимому человеку, когда он угнетен
и подавлен, не кидаемся со спешными вопросами: «Что с тобой? Что
случилось? Что тебя мучит?» Ждем, что он сам скажет, если найдет
нужным... А он и не скажет, пока мы не спросим.
А уж задать вопрос ребенку, на который бы ему было интересно
ответить, – это нечто почти невозможное. Все вопросы, обращенные к сыну
или дочери, – это вопросы из допросного, начальственного ряда: «Где?
Когда? С кем? Почему? Уроки приготовил? Сколько будет дважды два?»
В вопросе как бы подразумевается некое обвинение: так-так-так, в чем ты
виноват, признавайся! Чего не знаешь? Отвечай! В вопросе как бы совсем
потерян компонент интереса: ты мне интересен, интересен, интересен,
поэтому я спрашиваю, спрашиваю, спрашиваю!
...Здесь вопросы задаем мы! Когда же фраза приобретет свой истинный
смысл? Мы – любящие, интересующиеся, заботливые, а не мы –
допрашивающие, уличающие, обвиняющие?
Впрочем, если человек смог отбросить страх, то свободно и достойно он
ответит на вопрос любого вопрошающего. Есть ведь, в конце концов,
прямой, неложный, честный ответ на действительно недопустимые вопросы:
«Это личная тайна! На такие вопросы не отвечаю! Не признаю вашего права
спрашивать об этом».
Однако этот ответ возможен только в том случае, если изжит жестокий
закон: тот, кто спрашивает, – тот хозяин, тот, кто отвечает, – тот раб.
№ 12, 1994