СВОЙ ПОЧЕРК
Мужество не отвести взгляда
Что дает нам опыт чтения дневников писателей
В нашем общественном житье-бытье есть многое, на что мы сетуем
и чему пеняем. Но стоит ли так уж пенять публичному воздуху жизни,
если мы пренебрегаем воздухом собственного умного чувства? Воздухом,
который считаем либо слишком беспокоящим, либо, однажды решив,
что погоды на дворе он все равно не делает, оставляем без внимания и
жадно устремляемся на «поле чудес», вдыхать благоухание изобилия. И это
так понятно, особенно после стольких лет убогости быта и скудости
платяного шкафа! Понятно, но нечестно по отношению к собственной душе,
которую разучились чувствовать, и к свободе, которой стали бояться...
Вот совсем недавно ушел от нас Григорий Померанц – последний
русский философ XX века. Человек правды и верности себе, ищущий истину
не на стороне, а в сердце. Человек совести – совести как единственной в
душе человека точке Бога. Писатель, все сочинения которого живы
неустанностью и полнотой внутреннего дыхания. В сущности все
произведения его (и прежде всего книга размышлений о Достоевском) – это
один большой дневник признаний и разговоров философа с собственной
душой. Свидетельство доверия пути к себе подлинному. При всех выпавших
на его долю тяготах судьбы – с войной, лагерем и многими житейскими
лишениями. Сам философ говорит об этом так: «Нет никакого пути, который
ведет к истине. Есть пути, которые проходят близко от истины. Но чтобы
войти в истину, надо свернуть с дороги, самому проложить след. Все
чужие следы ведут в тупик. Ибо они достигли истины когда-то и где-то, а
не здесь и теперь». К слову сказать, название книги Померанца о
Достоевском «Открытость бездне» много говорит о поисках истины, о
смелости не убояться и не отводить взгляда от темных глубин. Прежде
всего глубин своего Я, хотя бы даже речь шла о преисподней души
Другого.
Тут напрашивается поправка, о которой стоит сказать. Книги Померанца
вовсе не дневники, хотя по смыслу и стилистической исповедальности
напоминают дневник. В то время как «Дневник писателя» Достоевского не
дневник, а всего лишь условный жанр публицистики. Дело, стало быть, не
в строгости жанра, а как раз в нестрогости его, в переливающейся через
край откровенности, прихотливости ассоциаций, что когда-то начал делать
Стерн, а довел до неповторяемого канона Розанов.
Достоевский прямых и тайных разговоров с собой по душам избегал,
предпочитая либо пространные письма к другим, либо диалоги персонажей в
романах. «Дневник писателя» – это не «журнал для себя», это «журнал для
читателя и зрителя». Публицистический дневник-монолог проповедника и
полемиста (за исключением «Кроткой»), где все страстно, умно, с
перехлестом саркастично, но обращено наружу – к ложам и партеру. Так и
«Записки из Мёртвого дома», своего рода дневник узника, написанный,
правда, уже погодя, по воспоминаниям, скорее, очерки созерцателя чужой
острожной жизни, чем дневник трудов собственной души.
А к примеру дневник Блока – это скоропись души, что возвышена
мечтаниями, не довольна ни собой, ни людьми и потому все чаще впадает в
кризис. Дневник впечатлений аристократически чувствительного ума,
романтизм которого сбродил от предчувствий беды и смуты.
Но есть в недавнем былом такое редкое событие, как дневники Пришвина,
на которые стоит оглянуться: вдруг да помогут услышать настоящий голос
человека. Услышать, вникнуть и двинуться к себе иному: примечающему,
думающему и ведающему.
Такому, который встает и со страниц «Дневника» Кюхельбекера,
написанного им, человеком внутренней судьбы, в одиночках крепостей...
Впрочем, прямое сопоставление дневниковых исповедей таких разных
художников, каковы Кюхельбекер и Пришвин, едва ли возможно. Уж больно
несхожи их жизни, их времена и нравы этих самых времен. И все же одну
важную черту близости отметить надо. Близость эта – в высокой мере
испытания чувств, отваге самосознания и независимости мысли. Когда ее
состав не разбавлен ни оторопью перед последствиями, ни оглядкой по
сторонам.
И это при том что «Дневник» Кюхельбекера – плод усилий узника.
Своеобразная молитва во спасение рассудка, вдохновения и литературного
дела. У Пришвина, напротив, дневник явился вслед настойчивой
потребности внять любви и жизни. Но прежде всего потребности без
обиняков и умолчаний разобраться в себе. И в этом смысле его дневники
сродни дневникам толстовским.
Добавить же к сравнению «журналов» Кюхельбекера и Пришвина, между
которыми без малого век, нужно вот что. Так уж случилось, что однажды
жизнь их неожиданно и резко изменилась. Для Кюхельбекера по другую
сторону его решетки пошло время подавленного мятежа и Николая Первого,
для Пришвина – время мятежа удавшегося и Сталина. Но отворачиваться от
той, другой, внутренней жизни они не захотели. А в случае Пришвина –
свидетеля и философа природы и человека – подобное отвержение было бы и
просто невозможно.
О таком не устающем глядеть и думать участнике и созерцателе жизни
говорит уже довольно ранняя (1907 года) запись в его дневнике. «Земная
жизнь сама по себе есть любовь и убийство, а стремление человеческого
сознания – устранить убийство и оставить одну любовь». Однако вопреки
уверенности Пришвина человеческое сознание уже через семь лет – год
1914-й – устремилось именно к убийству. Причем убийству массовому, а
для России – спустя три года – еще и братоубийственному. По окончании
же гражданской войны жизнь и свобода отдельной личности и вовсе
потеряли в цене.
Но уже в дневнике 1918 года Пришвин признается: « /…/ я готов принять
крайнюю форму нищенства, лишь бы остаться свободным, а свободу я
понимаю как возможность быть в себе». Здесь отчаяние скрадено
решимостью сохранить достоинство самосознания. Решимостью платить за
единственное в бытии важное – за свободу.
Собственно, с этого года можно числить настоящее начало ухода Пришвина
в дневник, в «возможность быть в себе». Быть укромно и потаенно в
опасно исковерканном мире, но ничего не скрывать от души-в-себе. Об
исковерканном же мире, о каждодневной тягости существования в нем и о
путях избавления от пагубы «воли к власти» над жизнью есть в том же
18-м году и такая мысль: «Несчастье всего нашего существования в том,
что мы живём в стороне от нашей души и что мы боимся малейших её
движений. /…/ Гораздо важнее увидеть жизнь, чем изменить её, потому что
она сама изменяется с того мгновения, как мы её увидели». Здесь
последний глагол заряжен у Пришвина несколькими простыми смыслами. И
прежде всего смыслом ясного умозрения, позволяющего видеть естественный
ход жизни и судьбы. Услышать его умным сердцем, иначе говоря, не робея,
вернуться к душе, способной оборотить личность на внимание к себе. К
душе, вслед за вниманием к индивидуальной правде которой и происходит
изменение жизни.
Однако такая дорога оказывается не по плечу человеку, что «ленив и
нелюбопытен». Усилия смелости, необходимые для подобной встречи,
слишком хлопотны, осязаемых благ не обещают, да и порой небезопасны. Об
этом, уже под годом 1937-м, читаю в дневнике Пришвина. «Окаянство жизни
не в том одном, что есть люди, творящие зло, а и в том, что напуганные
ими люди приготовились ко злу, стали очень подозрительные и уже не в
состоянии встретить незнакомого человека с доверием». Добавлю от себя,
что подспудно здесь речь идет и о том, что человек уже сам старается
избегнуть даже нечаянной встречи с голосом собственной души. Тем более
что об этом и без него позаботились.
Вот как описывает Пришвин встречу нового, 1937 года. «31 декабря.
Встреча Нового года удалась благодаря радиоприёмнику: почти незнакомые
мне люди просидели весь вечер и ни слова не сказали, потому что говорил
и пел радиоприёмник. И было хорошо сидеть и быть и не быть с людьми.
Радио – это великий разлучник. И великий обманщик: человек не поёт, не
беседует с другими людьми, поёт и беседует радио на всю страну».
Знакомое зрелище, правда? Просто нынче архаичный репродуктор с успехом
заменил многоканальный телевизор. А так всё сходится. Ни места, ни
времени для разговора по душам, а уж тем более для разговора с
собственной душой нет.
Вот почему, может быть, жанр, расцветший в XIX и XX веках, оказался
таким важным сейчас. Не потому, что пора пришла. Пришла она давно. Но
ни один другой жанр не фотографирует жизнь души с такой подлинностью,
как дневник. А мы сегодня нуждаемся в этой фотографии, как никогда...