Беседы с академиком Панченко: Набоков
В этом году литературная общественность отмечает две даты: в феврале – 75-летие со дня рождения академика Александра Михайловича Панченко, в мае – 10-ю годовщину со дня его смерти
Александр Михайлович Панченко был человеком чрезвычайного
обаяния, но даже и случайному собеседнику с первых минут передавалось
ощущение внутренней значительности, которое исключало переход к
фамильярной короткости. Люди его, предвоенного, поколения и такого
именно склада нередко находили прибежище в филологии. С одной стороны,
жар просвещения, с другой… Он нередко повторял реминисценцию из
Эпикура: «Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался».
Но и в этой академической среде Панченко выделялся, причем не только,
как говорили, «отстраненностью от кабинетных форм жизни и творчества».
Он исследовал русскую литературу и культуру на переломе от
средневековья к Новому времени, открывал целые культурно-исторические
материки, какими были, к примеру, русское стихотворство и вообще
писательская культура XVII столетия. При этом… вот что писал о нем
филолог Ю.М.Прозоров: «Выдающийся ученый, А.М.Панченко никогда не стоял
на позициях так называемого сциентизма, с его уверенностью в том, что
наука всесильна и может достигнуть знания полного и абсолютного. …да и
сама личность ученого была словно антиподом рационалистической
схоластики, рамки позитивистской гносеологии ему были тесны.
Давая понять читателю и собеседнику, что наука – далеко не единственная
и не всеобщая форма познания и духовного опыта… А.М.Панченко не
случайно стремился и к максимальной свободе от формальностей научного
быта. Многое в этой сфере, и более всего бюрократические стороны
научного процесса, было ему в тягость, а нередко вызывало ироническое
отталкивание, ироническое преодоление. Это было, думается, еще и
поведенческим способом дистанцирования от научности в узком?–
корпоративно-специализированном – смысле…»
Устное слово Панченко ценил и любил не меньше, чем письменное, и был в
нем так же концентрирован и свободен, как в научных работах. Его
телевизионные программы о русской культуре принесли ему симпатии
зрителей и были удостоены Государственной премии. И в беседе Александр
Михайлович был горяч, пристрастен, поскольку не меньше, чем науку,
ценил непосредственный опыт, здравый смысл и житейское разумение
частного человека. Ощущение единства мирового культурно-исторического
процесса всегда питало его интуицию ученого.
...В архиве моего коллеги по «Радио России» Николая Кавина сохранились
две записи наших бесед с Александром Михайловичем. Первая посвящена
Набокову с заходом в Пушкина, вторая собственно Пушкину. Обе они
состоялись весной 1999 года. Сегодня мы публикуем первую беседу.
Николай КРЫЩУК
Николай Крыщук.
Александр Михайлович, жизнь провела странный эксперимент: она
пересадила совсем еще молодого человека, русского, из такого русского
вазона с его детскими воспоминаниями на, в общем, тогда еще для него
чужую и незнакомую западную почву для того, чтобы родить большого
русского писателя. И он зацвел странным, необычным образом, может быть,
отчасти в силу этих обстоятельств. При том что это прекрасная русская
речь, не замусоренная новоязом и трамвайной перебранкой, как сказано у
Мандельштама, она с каким-то иностранным акцентом, как это было у
Герцена. Что является неким дополнительным привкусом. Как вы относитесь
вообще к этой пересадке, к этому смешению языков? Плодотворно ли это? В
данном случае мне представляется, что это плодотворно. Или нет?
Александр
Панченко. Вы знаете, ведь это очень редкий случай, так
скажем, исключение, потому что представители русской эмиграции
(парижской, да и берлинской) были упрямцы: кто не знал французский язык
(или немецкий), они их и не учили. Ну, элементарные какие-то слова
знали, чтобы купить хлеба, еды. А так не учили. Не из-за того, что не
было возможности, или не было склонности, или не было способности. Из
упрямства. А Набоков…
Это ведь и семья была такая западническая. И он, один из
немногих эмигрантов, а может быть, просто один (не знаю, не думал над
этим), сумел стать гражданином мира. И писал совершенно одинаково
прекрасно и по-русски, и по-английски.
Н.К.
Однако мне говорили люди, которые владеют английским языком, что
«Лолита» по-английски и «Лолита» по-русски – это два разных романа.
А.П.
«Лолиту» я как раз не люблю. Я ее читал по-русски, конечно,
по-английски не читал. Но вот перевод «Евгения Онегина» на английский,
сделанный Набоковым, – это очень хороший перевод. И я имел случай
познакомиться и с комментариями, и нашел там то, что даже до сих пор не
вошло в современную пушкинистику. Если хотите, расскажу.
Н.К.
Да, очень интересно.
А.П.
Каждый русский человек что-нибудь хочет сказать о Пушкине. Желательно,
не в общей форме. И вот у Пушкина есть, помните, в 10-й зашифрованной
главе: «Кинжал Л., тень Б.». Ну, кинжал Лувеля – это ясно, убийцы
герцога Берельского. А вот кто такой «Б.»? Все гадали. И я стал гадать.
Ну, «тень Бейрона» обычно считают. Но под вопросом. Я думаю: «Ну не
может быть, чтоб не выяснить такой пустяк». Реальный пробел, можно
заполнить. У позднего Пушкина в одной из заметок он вспоминает 20-е
годы, годы французской реставрации. И пишет: «Безумец Лувель, мятежник
Бертон». Я думаю, кто такой Бертон? Беру Лависса и Рамбо «Историю
девятнадцатого века». Оказывается, это был генерал, в 23-м, кажется,
году поднял восстание антикоролевское, восстание проиграл и был казнен.
И я написал для «Вестника Пушкинской комиссии» маленькую статейку на
тему, кто такой этот Б. И был доволен, потому что стало все ясно.
Показал всем пушкинистам, и Михаилу Павловичу Алексееву. «У, как
здорово!» Бориса Викторовича Томашевского уже не было на свете. Тот,
может быть, и знал это. Но продолжал размышлять: «Не может быть, чтобы
никто об этом не написал!» В пушкинском кабинете Пушкинского Дома я
стал смотреть все комментарии. И у Набокова в английском переводе с
английскими комментариями нашел: «Кинжал Лувеля, плен (или тень, вот
два варианта, потому что он в плен попал) Бертона». Так что Набоков был
хорошим филологом. И хорошим англистом.
А что до «Лолиты», этот роман меня весьма смущает. В нем есть
какой-то отблеск или инерция (как хотите) так называемого Серебряного
века русской и зарубежной литературы, который сейчас очень хвалят все.
Да, есть за что хвалить. Масса талантов: Ницше, Метерлинк, Пшибышевский
Станислав, которого сейчас мало помнят…
Н.К.
Гюисманс.
А.П.
Гюисманс. Был среди них Оскар Уайльд – один из китов, на которых стояли
эти авторы Серебряного века. Он был любитель афоризмов. Вот у него есть
такой афоризм: «Брак – это не двойственный союз, но тройственный». Так
оно и было. Это же век абсолютной безнравственности. И когда я читал
«Лолиту», я вспомнил, что на башне Вячеслава Иванова на Таврической
жили Зинаида Гиппиус с Дмитрием Мережковским, которого она называла
Димитрий, и Философовым, которого она называла Дима. И ничего, они
считали, что это нормально. А сам Вячеслав Иванов взял и женился на
падчерице. А это, знаете ли, уже «Лолита». Хорошо написано, ничего не
скажу. Но читать не обязательно.
Н.К.
Вы упомянули Серебряный век, и я вспомнил, что вокруг Набокова идут как
бы такие принципиальные споры, которые заключаются в том, что одни
говорят: «Приглашение на казнь» – это исключение, это дань модернизму и
не генеральный путь реалиста Набокова; другие говорят, что это ключ ко
всем его произведениям. И таким образом подверстывают его под
Серебряный век, под модернизм.
А.П.
Я согласен, пожалуй, с теми, кто подверстывает его под Серебряный век.
Конечно, он совсем молоденьким покинул Россию Серебряного века, но
переучиваться весьма сложно. Чему научился в юности, так и поступаешь.
И я думаю, что он, конечно, отзвук Серебряного века. Там была такая
череда писателей, особенно прозаиков, которые не вписываются в этот
модернизм или плохо вписываются. Ну, например, Евгений Чириков. Или,
скажем, Будищев. Телешов. Их довольно много, они всегда стояли на
втором плане. А Набоков сумел сохранить все-таки какое-то прозаическое
здравомыслие при всех веяниях Серебряного века в отличие, скажем, от
Андрея Белого с его романами знаменитыми…
Н.К.
…который весь там.
А.П.
Весь там. Модернизм, ритмизованная речь. И читать это очень тяжело. У
нас русская прозаическая традиция, если старших современников Набокова
взять, лучше всего представлена, конечно, Буниным. У него все блестяще.
Это и Серебряный век, это и реализм.
Н.К.
Вопрос, конечно, выглядит общим, но в действительности это не общий
вопрос, а даже, можно сказать, частный. Вот вы упомянули Бунина. Да,
чрезвычайно концентрированная проза, метафорична, пластична. Но это же
все, что мы можем сказать и про Набокова. А что, собственно, Набоков
внес в литературу?
А.П.
Мне трудно сказать. Я не почитатель Набокова, мало его читаю. Но я
думаю, он внес как раз вот этот элемент ужаса, разложения. То, о чем
Блок говорил: «Ужас при дверях». Когда Набоков ездил на автомобиле в
гимназию, люди уже чувствовали, что будет ужас. И вот этот ужас он
отразил, предреволюционный и революционный ужас.
Н.К.
Ну тогда уж, конечно, и ужас эмиграции.
А.П.
И ужас эмиграции, разумеется, потому что эмиграция – это страдание. Для
первой волны эмиграции по крайней мере. Было много волн эмиграции. И
сейчас она продолжается, уж не знаю, какая по счету. Четвертая, может
быть, пятая? А для них это был ужас, потому что они были русские люди,
хотели вернуться домой, рассчитывали на это, но Бог не дал.