Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №9/2012
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Беседы с академиком Панченко: Набоков

В этом году литературная общественность отмечает две даты: в феврале – 75-летие со дня рождения академика Александра Михайловича Панченко, в мае – 10-ю годовщину со дня его смерти

Александр Михайлович Панченко был человеком чрезвычайного обаяния, но даже и случайному собеседнику с первых минут передавалось ощущение внутренней значительности, которое исключало переход к фамильярной короткости. Люди его, предвоенного, поколения и такого именно склада нередко находили прибежище в филологии. С одной стороны, жар просвещения, с другой… Он нередко повторял реминисценцию из Эпикура: «Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался».
Но и в этой академической среде Панченко выделялся, причем не только, как говорили, «отстраненностью от кабинетных форм жизни и творчества». Он исследовал русскую литературу и культуру на переломе от средневековья к Новому времени, открывал целые культурно-исторические материки, какими были, к примеру, русское стихотворство и вообще писательская культура XVII столетия. При этом… вот что писал о нем филолог Ю.М.Прозоров: «Выдающийся ученый, А.М.Панченко никогда не стоял на позициях так называемого сциентизма, с его уверенностью в том, что наука всесильна и может достигнуть знания полного и абсолютного. …да и сама личность ученого была словно антиподом рационалистической схоластики, рамки позитивистской гносеологии ему были тесны.
Давая понять читателю и собеседнику, что наука – далеко не единственная и не всеобщая форма познания и духовного опыта… А.М.Панченко не случайно стремился и к максимальной свободе от формальностей научного быта. Многое в этой сфере, и более всего бюрократические стороны научного процесса, было ему в тягость, а нередко вызывало ироническое отталкивание, ироническое преодоление. Это было, думается, еще и поведенческим способом дистанцирования от научности в узком?– корпоративно-специализированном – смысле…»
Устное слово Панченко ценил и любил не меньше, чем письменное, и был в нем так же концентрирован и свободен, как в научных работах. Его телевизионные программы о русской культуре принесли ему симпатии зрителей и были удостоены Государственной премии. И в беседе Александр Михайлович был горяч, пристрастен, поскольку не меньше, чем науку, ценил непосредственный опыт, здравый смысл и житейское разумение частного человека. Ощущение единства мирового культурно-исторического процесса всегда питало его интуицию ученого.
...В архиве моего коллеги по «Радио России» Николая Кавина сохранились две записи наших бесед с Александром Михайловичем. Первая посвящена Набокову с заходом в Пушкина, вторая собственно Пушкину. Обе они состоялись весной 1999 года. Сегодня мы публикуем первую беседу.

Николай КРЫЩУК

Николай Крыщук. Александр Михайлович, жизнь провела странный эксперимент: она пересадила совсем еще молодого человека, русского, из такого русского вазона с его детскими воспоминаниями на, в общем, тогда еще для него чужую и незнакомую западную почву для того, чтобы родить большого русского писателя. И он зацвел странным, необычным образом, может быть, отчасти в силу этих обстоятельств. При том что это прекрасная русская речь, не замусоренная новоязом и трамвайной перебранкой, как сказано у Мандельштама, она с каким-то иностранным акцентом, как это было у Герцена. Что является неким дополнительным привкусом. Как вы относитесь вообще к этой пересадке, к этому смешению языков? Плодотворно ли это? В данном случае мне представляется, что это плодотворно. Или нет?

Александр Панченко. Вы знаете, ведь это очень редкий случай, так скажем, исключение, потому что представители русской эмиграции (парижской, да и берлинской) были упрямцы: кто не знал французский язык (или немецкий), они их и не учили. Ну, элементарные какие-то слова знали, чтобы купить хлеба, еды. А так не учили. Не из-за того, что не было возможности, или не было склонности, или не было способности. Из упрямства. А Набоков…

Это ведь и семья была такая западническая. И он, один из немногих эмигрантов, а может быть, просто один (не знаю, не думал над этим), сумел стать гражданином мира. И писал совершенно одинаково прекрасно и по-русски, и по-английски.

Н.К. Однако мне говорили люди, которые владеют английским языком, что «Лолита» по-английски и «Лолита» по-русски – это два разных романа.

А.П. «Лолиту» я как раз не люблю. Я ее читал по-русски, конечно, по-английски не читал. Но вот перевод «Евгения Онегина» на английский, сделанный Набоковым, – это очень хороший перевод. И я имел случай познакомиться и с комментариями, и нашел там то, что даже до сих пор не вошло в современную пушкинистику. Если хотите, расскажу.

Н.К. Да, очень интересно.

А.П. Каждый русский человек что-нибудь хочет сказать о Пушкине. Желательно, не в общей форме. И вот у Пушкина есть, помните, в 10-й зашифрованной главе: «Кинжал Л., тень Б.». Ну, кинжал Лувеля – это ясно, убийцы герцога Берельского. А вот кто такой «Б.»? Все гадали. И я стал гадать. Ну, «тень Бейрона» обычно считают. Но под вопросом. Я думаю: «Ну не может быть, чтоб не выяснить такой пустяк». Реальный пробел, можно заполнить. У позднего Пушкина в одной из заметок он вспоминает 20-е годы, годы французской реставрации. И пишет: «Безумец Лувель, мятежник Бертон». Я думаю, кто такой Бертон? Беру Лависса и Рамбо «Историю девятнадцатого века». Оказывается, это был генерал, в 23-м, кажется, году поднял восстание антикоролевское, восстание проиграл и был казнен. И я написал для «Вестника Пушкинской комиссии» маленькую статейку на тему, кто такой этот Б. И был доволен, потому что стало все ясно. Показал всем пушкинистам, и Михаилу Павловичу Алексееву. «У, как здорово!» Бориса Викторовича Томашевского уже не было на свете. Тот, может быть, и знал это. Но продолжал размышлять: «Не может быть, чтобы никто об этом не написал!» В пушкинском кабинете Пушкинского Дома я стал смотреть все комментарии. И у Набокова в английском переводе с английскими комментариями нашел: «Кинжал Лувеля, плен (или тень, вот два варианта, потому что он в плен попал) Бертона». Так что Набоков был хорошим филологом. И хорошим англистом.

А что до «Лолиты», этот роман меня весьма смущает. В нем есть какой-то отблеск или инерция (как хотите) так называемого Серебряного века русской и зарубежной литературы, который сейчас очень хвалят все. Да, есть за что хвалить. Масса талантов: Ницше, Метерлинк, Пшибышевский Станислав, которого сейчас мало помнят…

Н.К. Гюисманс.

А.П. Гюисманс. Был среди них Оскар Уайльд – один из китов, на которых стояли эти авторы Серебряного века. Он был любитель афоризмов. Вот у него есть такой афоризм: «Брак – это не двойственный союз, но тройственный». Так оно и было. Это же век абсолютной безнравственности. И когда я читал «Лолиту», я вспомнил, что на башне Вячеслава Иванова на Таврической жили Зинаида Гиппиус с Дмитрием Мережковским, которого она называла Димитрий, и Философовым, которого она называла Дима. И ничего, они считали, что это нормально. А сам Вячеслав Иванов взял и женился на падчерице. А это, знаете ли, уже «Лолита». Хорошо написано, ничего не скажу. Но читать не обязательно.

Н.К. Вы упомянули Серебряный век, и я вспомнил, что вокруг Набокова идут как бы такие принципиальные споры, которые заключаются в том, что одни говорят: «Приглашение на казнь» – это исключение, это дань модернизму и не генеральный путь реалиста Набокова; другие говорят, что это ключ ко всем его произведениям. И таким образом подверстывают его под Серебряный век, под модернизм.

А.П. Я согласен, пожалуй, с теми, кто подверстывает его под Серебряный век. Конечно, он совсем молоденьким покинул Россию Серебряного века, но переучиваться весьма сложно. Чему научился в юности, так и поступаешь. И я думаю, что он, конечно, отзвук Серебряного века. Там была такая череда писателей, особенно прозаиков, которые не вписываются в этот модернизм или плохо вписываются. Ну, например, Евгений Чириков. Или, скажем, Будищев. Телешов. Их довольно много, они всегда стояли на втором плане. А Набоков сумел сохранить все-таки какое-то прозаическое здравомыслие при всех веяниях Серебряного века в отличие, скажем, от Андрея Белого с его романами знаменитыми…

Н.К. …который весь там.

А.П. Весь там. Модернизм, ритмизованная речь. И читать это очень тяжело. У нас русская прозаическая традиция, если старших современников Набокова взять, лучше всего представлена, конечно, Буниным. У него все блестяще. Это и Серебряный век, это и реализм.

Н.К. Вопрос, конечно, выглядит общим, но в действительности это не общий вопрос, а даже, можно сказать, частный. Вот вы упомянули Бунина. Да, чрезвычайно концентрированная проза, метафорична, пластична. Но это же все, что мы можем сказать и про Набокова. А что, собственно, Набоков внес в литературу?

А.П. Мне трудно сказать. Я не почитатель Набокова, мало его читаю. Но я думаю, он внес как раз вот этот элемент ужаса, разложения. То, о чем Блок говорил: «Ужас при дверях». Когда Набоков ездил на автомобиле в гимназию, люди уже чувствовали, что будет ужас. И вот этот ужас он отразил, предреволюционный и революционный ужас.

Н.К. Ну тогда уж, конечно, и ужас эмиграции.

А.П. И ужас эмиграции, разумеется, потому что эмиграция – это страдание. Для первой волны эмиграции по крайней мере. Было много волн эмиграции. И сейчас она продолжается, уж не знаю, какая по счету. Четвертая, может быть, пятая? А для них это был ужас, потому что они были русские люди, хотели вернуться домой, рассчитывали на это, но Бог не дал. 

Рейтинг@Mail.ru