Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №4/2012
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Все мои, все родные, все – это мой народ и я – народ.

Из дневника Ольги Бессарабовой, 1917 год

Мы публикуем фрагменты дневника Ольги Александровны Бессарабовой (1896–1967). Окончив частную Воронежскую гимназию, она затем работала учительницей и воспитательницей в детских садах и приютах.
 С 1915 года стала приезжать из Воронежа в Москву, останавливаясь подолгу в доме Добровых, где жил сын писателя Леонида Андреева – Даниил, которому некоторое время она преподавала азы грамоты. В февральские дни 1917 года Ольга Бессарабова ежедневно ходила на работу в Архив Земского Союза, который находился на Воскресенской площади (ныне площадь Революции), и все события видела своими глазами…
Далее судьба молодой женщины складывалась, как и у всех, достаточно тяжело. Во время Гражданской войны в Воронеже, спасая своих соседей, Ольга пошла работать в холерный барак. С конца 1921 года по 1928-й жила в Сергиевом Посаде, где встречалась с Флоренским, Фаворским, Мансуровым; преподавала в дошкольном училище. В 1927 году вышла замуж за Степана Борисовича Веселовского (1876–1952), историка, академика, в 1930 году родила дочь Анну. До конца жизни своего мужа была его домашним секретарем. Она оставила огромный корпус дневников и писем, связанный со всеми переломными этапами жизни России начала ХХ века, который хранится в Доме-музее Марины Цветаевой. Дневниковые записи Ольги Бессарабовой были частично опубликованы в книге «Марина Цветаева – Борис Бессарабов. Дневники Ольги Бессарабовой. 1915–1925». Москва. 2009.

Публикация Натальи ГРОМОВОЙ

27 февраля/12 марта

За обедом в столовой Всероссийского Земского Союза (где я работаю в Библиотеке и Архиве Союза) мой сосед по столу, корректный господин, сказал вслух, ни к кому не обращаясь:

– Дума распущена. Не хотят отдать ей в руки продовольственный вопрос. Четыре гвардейских полка выступили за Думу, заняли арсенал. Отовсюду слухи, как пожар и потоп, летят, бегут, расползаются.
Горничная Катя, подавая чай, сказала мне:
– В Воронеже на две трети выпал кровавый снег, говорят.
– Снег?
– Да, не к добру этот снег!
– Катя, кто сказал Вам это?
– Дворник.

28 февраля/13 марта

Тьма-темь сияющего народа. Костры и крылья красных флагов над толпой. Народ и солдаты кричат друг другу:

– Да здравствует русская армия!
– Да здравствует русский народ!

И готовы обниматься. Солдаты на Тверской вдруг запели:

– Раскудря, кудря, кудрява голова! – и так весело и дружно, что толпа запела с ними. Пели все “кудря”, а это значило – “все хорошо”.

Речи говорили с крыльца Думы, и было слышно на всю площадь – так было тихо. Я прошла очень быстро. Надо было не опоздать на работу. Как не хотелось идти в Архив, ужасно! В толпе я слышала, говорили, что не надо допускать никаких погромов, не надо ничего ломать и разбивать и если это где случится, то только по провокации или по глупости.

…Огромная напряженность ожидания, всеобщность, бодрость, легкие быстрые походки (честное слово – крылатые – легкие), чудесные человеческие лица.

Шурочка Доброва пошла на Воскресенскую площадь “для сильных ощущений” (смеется) и “потому что не могла сидеть за печкой”. Саша пошел с ней, потому что сестра идет и он ничего не боится. Саша гимназист с колокольню ростом. Елизавета Михайловна (их мать) пошла с ними.

– Не могла дураков этих одних отпустить – погибать, так вместе, да и интересно, – комментировала Шура по телефону “похождение семейства”.

С утра нигде ни одного полицейского. Без трамваев в городе непривычно тихо, извозчики берут раз в семь дороже. Весь день не было слухов ни о каких столкновениях и пальбе. Что будет завтра? От Москвы, от толпы общее ощущение праздника, какого еще не было на свете. Вот тебе и кольцо времен! Сегодня только на Мясницкой около нашего Союза (около Лубянки, бывшая Сибирская гостиница) кто-то сломал трамвай и начал ломать рельсы ломом. Толпа со свистом и хохотом прогнала ломальщиков:

– Хотят напакостить. Гоните провокаторов и дураков! От кого и кому ломаете?!

Комиссия общественного спасения организовывает из учащихся и частных людей добровольцев – народную милицию. Бабы в очередях толкуют:

– Булочные громить нипочем не позволим.

В Архиве я была очень обескуражена и огорчена, что некоторые архивные дамы совсем не разделяли моего сияния по поводу всего, что происходит. Пришлось смирно сидеть и штемпелевать самую толстую на свете архивную книжищу. Вот не хотелось, вот уж было не до того! Едва дождалась конца занятий, летела через ступеньки лестницы как невесомая.

1/14 марта

Горничная Катя в кружевной стоячей своей наколке и фартуке таинственно сообщила, что дома напротив спрятался Протопопов (министр внутренних дел. – Ред.) И плачет:

– Жалко Протопопова. Дрожит небось, хоть и министр, а человек. Жалко народ – ну, как стрелять будут? Жалко солдат: каково им в своих-то стрелять?

На Тверской толпа и конные солдаты (казаки?) бросали вверх шапки, кричали:

– Да здравствует русская армия, ура!

Люди смеются, кричат, радуются, многие и не знают о чем, просто так, волна подхватывает, вот как меня. Все мои, все родные, все – это мой народ и я – народ. Это очень хорошо. Солнце яркое-яркое, снег звенит и искрится.

На Воскресенской площади у Городской Думы конных встретили белыми носовыми платками, – как белые голуби взлетели над толпой. Я случайно шла рядом с самым первым конным всадником. Я заметила, что у передовых солдат перед каждым эшелоном (или ротой, как это про конных сказать??– они ехали стройно, такими группами, отделяясь небольшим пространством от последующей, такой же стройной группы) у передних линий конных всадников в руках были красные бумажные флажки, похожие на елочные детские. Вероятно, под рукой не оказалось красной материи. На Воскресенской площади, где в море толпы были красные факелы флагов.

Из Архива Веселовский (наш главный в Архиве и Библиотеке) в два часа сходил в Думу и потом рассказал нам всем. Вчера вечером в Думе собралось много офицеров, которые приняли на себя заботу о порядке на улицах и среди солдат. И с утра сегодня (я это сама видела) учат народ, как строить цепь, ходить в порядке – рядами с перерывами, чтобы можно было переходить, кому нужно на другую сторону улицы и ходить всем по правой стороне. Получаются спокойные реки – потоки толпы, не давка и толкучка. И все слушаются весело и охотно. Лица праздничные, иногда чудесно серьезные. По примеру Петербурга ведется запись офицеров на “честное слово”: 1) за новое правительство; 2) за старое; 3) нейтрален. Говорят, что нейтральные расходятся по домам, “старых” учитывают как-то (в списках, вероятно?), а “новые” организовываются, собирают солдат под командование – “руководство”, говорят и ждут, как и что будет дальше. Спасские казармы брошены офицерами и кем-то оказались заперты. Эстафета в Думу: “Освободите нас, примыкаем к Думе”.

На Воскресенскую площадь явилось несколько жандармов. Один из них был такой радостный и так широко улыбался, что одна из женщин с шуткой дала ему свой красный шелковый платочек. Он прицепил его в петличку и смеялся вместе с толпой.

В Думе идут выборы. Из намеченных 140 кандидатов “Комиссии Общественного Спасения” выбираются ответственные члены.

В Петрограде получены телеграммы Брусилова и Рузского. Оба признают новое правительство (Государственную Думу). Алексеев молчит. И его диктаторство, якобы данное ему царем, повисло в воздухе. Часа в три прислана телеграмма Родзянко к городскому голове Москвы Челнокову: “Старого правительства не существует. На улицах порядок восстановлен. Министр Внутренних Дел арестован. Власть принял Временный Комитет Государственной Думы под моим председательством. Войска признали новую власть. Предложил Мрозовскому подчиниться, возложив всю ответственность за возможное кровопролитие, на его голову. Родзянко”.

Каждое слово этой телеграммы врезалось в память и в жизнь – как резцом в мрамор.

В Москве не выходит ни одной газеты. К 12 часам в городе останавливаются все трамваи, телефоны бездействуют. Приходят страшные слухи об убийствах в Петрограде.

3/16 марта

Днем, утром, под вечер – праздник праздников, головокружительный взлет, немыслимо было не быть на улице. Казалось, слышишь, как бьется сердце народа. Или это мое сердце? Какое-то всеобщее дыхание – легко дышать. Что будет потом – будет потом. А сейчас – чудо, революция без крови, все новые войска, красные флаги, из Петрограда все новые чудесные вести о Думе, о порядке, о войсках, о народе, о народной милиции. Все лица прекрасные, и именно красные, красные флаги нужны и красные ленты. Вся Москва на улице. Легко и просто говорили незнакомые, как будто все сразу вдруг узнали друг друга и не осталось больше незнакомых. Один рабочий или не знаю кто – одет бедно, но очень опрятно, спокойным, горячим от улыбки голосом сказал мне: “Ходи, милая, автомобиль идет”.

Везли взятых из тюрьмы политических заключенных на большом грузовом автомобиле. Никогда не забуду. Один из них – белый как бумага, стоит в автомобиле, его бережно поддерживает офицер и другой человек. Он кланяется и плачет, слезы молча – ручьем. Очень старого генерала (шинель на ярко-красной подкладке) вели под руки две дамы. Он дряхлый, весь серебряный, весь чисто-начисто умытый и такой сияющий, что ему смеялись ласково навстречу. И я тоже не могла удержаться от улыбки и засмотрелась на эту группу – пожилая дама, очень важная и ласково, снисходительно улыбающаяся, а молодая (может быть внучка), влюбленная в деда и умиленная. В петлице генеральской шинели – пышный красный бант. Старичок такой, вроде декабриста. Народоволец? Интересно, кто он, этот старичок?

А к вечеру, позднее, толпа на улице стала невыносима и поистине ужасна. Я не узнала этого города, этих людей. Это не Москва. Это та Москва, которую ненавидит Сережа? Не праздничность, радостно и светло растворяющая в себе днем всех, всех и все и вся, а праздность и какая-то пряная одурелость. И улыбаются уже не теми улыбками, а так, что не хочется видеть. Гуляют, потому что много народу. У некоторых лица жуликов, то есть, вероятно, у жуликов должны быть такие лица, и не смотрят, а высматривают. Всплыло, и как будто не могла стряхнуть слово – “блудливые”, стало как-то мутно и тошно даже. Противные, некрасивые были лица, когда вели мимо под конвоем милиции переодетых в штатское городовых. И у этих городовых лица неприятные, но человечески испуганные, а у толпы – глумливые. Улюлюканье, злые гримасы, непристойные замечания. И противно видеть лица женщин, когда говорят о бывшей царице. У мужчин при этом лица просто сердитые, суровые, даже злые, и это не противно. И походка у толпы не та – “крылатая”, а уже “слоняющаяся”. Ох! Скорее бы все на дорогу, на свою колею стало. За работу, за работу! А то развеется все чудо этих дней. Нельзя ни минуты быть такими праздными. Или это я устала? Стало тошно, как от запаха крови в мясной лавке или так, вероятно, пахнет на бойне. Рассказать об этом не умею – это не о запахе говорю, а о чем-то похожем на это в моральной плоскости, от общего ощущения и впечатления от толпы.

Начали появляться группы милиции с повязками на руках. С автомобилей люди говорят: “Завтра все на работу. Теперь все наше. Все лежит на нас. Все должны помнить обо всем сами”. “Здесь неурядица – что будет на фронте?” И всякие воззвания о порядке, о работе, о самообладании.

...А вот сейчас (в Архив) пришел кто-то из Думы и сказал, что Государь отрекся за себя и Цесаревича, а Михаил отрекся и от регентства. Люди говорят об этом двумя основными тонами: “Слава Богу. Хоть бы они там все поотрекались, крови будет меньше”. И так: “Что же теперь будет, как же теперь будет?”

4/17 марта

Вчера встретила на Мясницкой процессию трамвайных, может быть железнодорожных кондукторов. С ними много простых женщин. Красные флаги. “Вставай, подымайся, рабочий народ!” Голоса бабьи – резкие, высокие, горловые – как частушки поют. В общем, стройном визге получилось что-то, имеющее свое право, но хочется, чтобы они поскорее добились бы своих прав и поскорее замолчали бы. Это надо не так разудало петь. Подошла к ним поближе, лица у всех серьезные, твердые, сосредоточенные. Идут в порядке, торжественно, как будто вроде молятся – как это ни странно сказать. Так могли бы молиться в средние века, если бы пришлось пением, коленками и грудью прогонять дьявола за черту города. Что-то грозное, бабье было в этих, большею частью немолодых, женщинах. Ничего смешного в них не было. Встречные рабочие говорят: “Браво, бабы!” – ласково и снисходительно, и без тени насмешки. А пенсне и очки улыбаются. Видеть не могу этих улыбок! Они как кайма на лицах!

Вавочка на Тверской встретила небольшую процессию рабочих. На красном – белым: “Долой помещиков!”, “Земля народу!”. Демонстранты двух типов. Одни – суровые (это хорошие), другие – с лицами, какие могли бы быть у погромщиков и громил, пришедших в гостиную с твердым намерением бить зеркала и с убеждением, что ничего за это не будет. И впечатление от этой толпы рабочих совсем другое, чем от другой группы, несшей лозунги “Долой войну” и что-то о земле тоже. У этих был вид фанатиков, верующих в свою правоту, право и требования и вообще как-то шире и идейнее. А в той толпе – “Долой помещиков”, было что-то чрезвычайно конкретное и ничуть не дальше мечты об автомобиле, об этой шубе, об этой шапке, о женщине, о куске жизни. Стать буржуазией, а там хоть потоп. И были оттуда крики и окрики: “Шапки долой!”. Этих приказаний не было прежде – шапки сами летели вверх, когда шли солдаты, когда несли: “Армия и народ!” или везли политических из тюрьмы. “Долой войну!” – выплывало при мне два раза, но толпа моментально рвала и мяла в клоки плакаты. Крики, гнев, свист: “Изменники! Предатели!”

Мне кажется, что “долой войну” относится вообще к войне, чтобы не было войн вообще на свете. Это война – войне. Но может ли быть такое? И как быть с этой войной?

Рейтинг@Mail.ru