Солдатский медальон и неумолкаемые цикады
15 января – 120 лет со дня рождения Осипа Мандельштама
Едва ли не каждая вторая статья, посвященная 120-летию Осипа Эмильевича
Мандельштама, обречена начинаться этими словами из «Стихов о
неизвестном солдате»:
И в кулак зажимая
истёртый
Год рожденья, – с
гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным
ртом:
– Я рождён в ночь с
второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадёжном году – и
столетья
Окружают меня огнём.
Пожалуй, никто из главных поэтов прошлого века не сделал такого подарка
сочинителям юбилейных статей, обозначив с протокольной точностью дату
своего рождения. Впрочем, солдатский медальон не подарок, а завещание
всем живущим после. Каждому, кто прочтет имя и дату и отдаст долг
честной и суровой памяти, кто вспомнит со всеми подобающими почестями
самого штатского и негероического из великих героев двадцатого века.
Одна из главных примет поэзии Осипа Мандельштама – инстинктивное, на
уровне физиологии и генетической памяти, движение в сторону неба,
открытого пространства. Туда, где воздух.
Воздух – не просто центральная мандельштамовская метафора, о которой
написаны километры комментариев. Это абсолютная мера. У Мандельштама,
как и в природе, количеством воздуха измеряются жизнь, ее возможность и
формы. Поэтому его борьба за существование стала войной с удушьем.
Он уставал от этого, отчаивался, бежал, пытался смиренно спрятаться в
«глухоту паучью», среди «кольчецов и усоногих»: «На подвижной лестнице
Ламарка я займу последнюю ступень…» Заклинал судьбу: «Запихай меня
лучше, как шапку, в рукав // Жаркой шубы сибирских степей». Замыслил
побег из единственного своего пристанища – родного языка, обернувшегося
запретом на голос: «Мне хочется бежать из нашей речи // За все, чем был
обязан ей бессрочно…» Ничего не помогло. Тяга к воздуху, его жажда
оказались сильнее.
Этот «воздушный» сюжет мандельштамовской жизни уже сам по себе достоин
того, чтобы стать частью национального канона, его ценностным стержнем.
Но пока не получается. Прямое доказательство этого даже не фатальная
привычка нашего общества жить, хватая воздух ртом, то чуть отдаляясь,
то губительно приближаясь к смертельной отметке асфиксии.
Канон, как известно, – в первую очередь то, что преподают в школе. Из
великой четверки Мандельштам – Пастернак – Ахматова – Цветаева самый
малоизучаемый в школьных программах – тот, кто идет под номером один.
На всего Мандельштама в разных вариантах отводится от силы два часа, и
то если сильно повезет найти время, которое выкачивается из тех же
школьных программ, как воздух, уже и не медленно, но неизменно верно.
При этом есть еще две причины, почему именно Мандельштам чаще всего
оказывается жертвой экономии времени.
Первое – это сложность, кажущаяся герметичность его поэзии.
Мандельштама как бы предписано читать со словарем. В этом есть своя
правда. Каждая мандельштамовская строка отзывается мощным звуковым
фоном, эхом мировой культуры, общеевропейской культурной памяти.
Большая часть филологических исследований, посвященных Мандельштаму, –
демонстрация мастерски выловленных и расшифрованных цитат. Один из
биографов сравнил поэта с Жаком Паганелем. На самом деле именно труд
филолога – воистину паганелевский труд: вооружившись сачком, охотиться
за таящейся в траве живностью.
«Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей
свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает. Эрудиция далеко
не тождественна упоминательной клавиатуре, которая и составляет самую
сущность образования». Это в «Разговоре о Данте» Мандельштам сказал и о
самом себе. У лучших его исследователей хор неумолкаемых цикад
превращается в хор греческой трагедии, в трагическую ораторию «Стихов о
неизвестном солдате».
Но помимо живой, природной сложности есть еще и сложность навязанная.
В одном из серьезнейших западных исследований однажды случилось найти
несколько прекрасных и глубоких страниц, посвященных мотиву Пандоры в
поэзии Мандельштама. Было только одно «но»: было совершенно неясно,
какое отношение комментарий имеет к комментируемому тексту. Речь шла о
стихотворении «Когда Психея-жизнь спускается к теням…». В конце концов
выяснилось, что исследователь имеет в виду вот эти строчки:
Кто держит зеркальце,
кто баночку
духов,
Душа ведь женщина, ей
нравятся
безделки.
Старинная парфюмерия была тяжелой и вязкой, почти похожей на масло или
мед, потому и духи держали не только в специальных флаконах, но и в
баночках. До сих пор самые дорогие и редкие ароматы принято хранить
именно так – в состоянии не то крема, не то сгустка аромата, в надежно
закрытой баночке-шкатулке. Толк в безделках Мандельштам знал,
трогательно признаваясь в любви к комфорту и его мелочам: «У меня
странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лимана,
почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hotels
и англичанок, играющих Моцарта с двумя-тремя официальными слушателями в
полутемном салоне.
Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только
физически, но и сантиментально». (Из письма восемнадцатилетнего
Мандельштама к Вячеславу Иванову.)
Читать эти юношеские, слегка стилизованные строчки мучительно до рези в
сердце, когда вспоминаешь, что через без малого тридцать лет их автор
умрет от тифа в лагерном бараке. Но это и горькая ирония всей его
жизни: именно элементарного бытового устройства у него никогда не было,
а в эпоху, сделавшую его великим поэтом, «буржуазный комфорт» будет
звучать как приговор. Баночка с парфюмом вместе с античным зеркальцем
попадает в стихи, написанные в голодном и страшном 1920 году. Потом они
будут переписаны в 1937-м, когда драгоценная баночка для духов – еще
больший и немыслимый анахронизм, чем «роза в кабине рольс-ройса»,
«полей Елисейских бензин», «веселое асти-спуманте иль папского замка
вино» в 1931 году, когда рядом с давно уже недоступными «бискайскими
волнами» «на плечи бросается век-волкодав», а «барская шуба» неизбежно
отзывается совсем другим – «барской лжой» и безнадежным «ночь на
дворе»…
Проблема комментатора была в том, что он просто перепутал ударение.
Баночка с ароматом превратилась в «коробочку с дУхами». Злые духи
вырвались из ящика Пандоры и отправились гулять по страницам
комментария.
История сама по себе показательная, хотя рассказана вовсе не для того,
чтобы уличить комментатора в ошибке. Это просто притча о границах
интерпретации. О профессиональном тупике, в который рано или поздно
заходит каждый ловец цитат.
Мандельштам считал, что «Завещания» Франсуа Вийона «пленительны уже
потому, что в них сообщается масса точных сведений». И в этом случае,
говоря о другом любимом поэте, он говорил о себе. Многое из того, что
кажется у него зашифрованным, – на самом деле и есть эти самые точные
сведения. Нужны только новые комментаторы, которые способны эту
точность распознать.
Вот один только пример замечательного комментария к одному из самых
закрытых внешне стихотворений цикла «Стихи об Армении»:
Закутав рот, как влажную
розу,
Держа в руках
осьмигранные соты,
Все утро дней на окраине
мира
Ты простояла, глотая
слезы.
Со словарем в руках можно много чего найти в этом «закутав рот, как
влажную розу», но знание обыденных реалий подсказывает другое: «На
людях армянская женщина концом головного платка укрывала в знак
смирения и скромности губы. Деталь обыденная, бытовая, как и сравнение:
защищая розы от холодов, их обматывают тряпицей».
Думается, сейчас приходит время таких исследований, в которых находится
место и закутанным на зиму розам, и культурологическим наблюдениям,
оставляющим стихи в живых.
И теперь вторая трудность превращения Мандельштама в нормального
классика из школьного учебника. Его стихи по-прежнему бьют разрядами
живой боли.
Мандельштам пугающе актуален в наши дни. Это при том, что именно у
гражданской поэзии срок ее реальной жизни и действенности невелик – до
очередного изменения общественных веяний и политических тенденций. От
нежелательного в 1860-х Некрасова уже позевывали гимназисты в 1890-х.
В конце первого десятилетия 2000-х многим, наверное, была созвучна
самоубийственная мандельштамовская полумольба-полумолитва: «Чтоб не
видеть ни труса, ни хлипкой грязцы…»
Когда комсомольцы нового разлива под чутким руководством новых
мамок-нянек втаптывали в грязь портреты заботливо указанных граждан,
ничего другого в голову не приходило, кроме бессмертного «Вдарь,
Васенька, вдарь!» из «Четвертой прозы».
И здесь вмешивается даже определенная мистика чисел: вряд ли намеренно
начало оглашения приговора по делу Ходорковского–Лебедева было
перенесено на день смерти Мандельштама, 27 декабря. Просто так
получилось. Есть теперь в русской истории и такая ритуальная дата.
На допросе у следователя Мандельштам, по слухам, задавал
наивный вопрос: «Скажите лучше, невинных вы выпускаете или нет?»
Не только история, но и современность отвечают на этот вопрос
красноречивым молчанием. Солдатский медальон жжет ладонь. Неумолкаемые
цикады поют.