Рифма поколения
Когда жизнь, любовь, скорость и поэзия были синонимами
Уходит год, подводим итоги. Куда деться, так мы устроены, даже самые скептически настроенные из нас и несуеверные. И тут как же не сказать, что в этом году мы потеряли двух поэтов. Сначала ушел Андрей Вознесенский и вот совсем недавно – Белла Ахмадулина.
Смерть поэта всегда явление значимое, сверх значимого самого
по себе
факта смерти. Современники как будто живут в его, поэта, синтаксической
конструкции, и только смерть имеет право поставить в ней точку. Пока он
жив, даже если давно не пишет, предложение не закончено, а потому
тревожит тайным недоговоренным смыслом.
Я давно уже не снимал с полки книги этих поэтов, а новые мне и вовсе не
попадались. Казалось бы, в чем состоит моя особенная печаль и почему в
душе темный обвал, как бывает при потере близкого человека?
Как-то в компании зашел разговор о Вознесенском и Ахмадулиной,
иронический по большей части, как принято в нынешних компаниях. Мы с
другом принялись цитировать и остановились, опамятовавшись, только
через час. Оказывается, мы давно срослись с этими стихами или, иначе,
они вросли в нашу юность. Это были не просто стихи, но цитаты из жизни,
чем в идеале и должны быть стихи. Ирония и критический навык
растворились в почти забытом уже чувстве восторга и благодарности.
Поэзия возвращала нам стилистику и полет молодости.
Хороши они или плохи? Хорошо это было или плохо? Э, да разве так
говорят о собственной юности? О своих друзьях? Эти поэты входили в круг
наших собеседников и друзей, а, как сказала Белла Ахмадулина раз и на
всю жизнь, «свирепей дружбы в мире нет любви».
* * *
Переживания юности подобны религиозным, то есть рассказу недоступны.
Сказать ли, что когда Андрей Вознесенский в кубанской папахе
(барашковой шапке с суконным верхом) надписывал свою «Треугольную
грушу»: «Андрей Вознесенский. ХХ век» – это был автограф и нашего
ослепительного честолюбия, живущего великим проектом добра и славы?
Его стихи понуждали нас к самообразованию больше, чем все школьные
учебники. Ранняя поэма «Бой» о мальчике-маугли: «Родился Ромео. Родился
Мурильо. Красивый безмерно. Чавкают рыла». Он страдал
рифмозависимостью, это нам потом в дружеском послании объяснила Белла:
Оторопев, он
свой
автопортрет
сравнил с аэропортом, –
это глупость.
Гораздо больше в нем
азарт и гулкость
напоминают мне
автопробег.
«Автопортрет» и «автопробег» тоже, между прочим, не слабый
полет
зарифмованной фантазии. Но при этом какой пример дружеской, любовной
критики!
Однако я сейчас о другом. Мы бросились к словарям, а потом и в Эрмитаж:
«Мурильо (Murillo) Бартоломе Эстебан (крещён 1.1.1618, Севилья, —
3.4.1682, там же), испанский живописец». Живописец, кстати, так себе,
кукольный и сусальный. Разве можно сравнить его с предшественником –
беспокойным, холодным, мерцающим Эль Греко? Но в путь-то нас послала
навязчивая рифма обожаемого поэта, вот в чем дело.
Он открыл нам Америку, Мэрилин Монро, Роберта Лоуэлла, неоновый
Нью-Йорк, стеклянные аэропорты. Намекнул задолго до Фрейда и
Достоевского о тайне и многоликих воплощениях личности: «Я – семья. Во
мне, как в спектре, живут семь Я». Да что там? «Царь страшон: точно
кляча, тощий, почерневший, как антрацит». Это имя угля я узнал от
Вознесенского.
Из запретных тем до нас доносился голос нашей единственно реальной
жизни. Стихотворение о любви учительницы и ученика:
Борька – Любку,
Чубук – двух Мил,
А он учителку полюбил.
Елена Сергеевна, ах, она…
(Ленка по уши влюблена!)
………………………….
Что им делать, таким
двоим?
Мы не ведаем, что творим.
Педсоветы сидят: «Учтите,
Вы советский никак
учитель!..»
……………………………….
«О, спасибо, моя
учительница,
за твою высоту лучистую,
как сквозь первый ночной
снежок
я затверживал твой урок…»
……………………………
Ленка, милая, Ленка –
где?
Ленка где-то в Алма-Ате.
Ленку сшибли, как птицу
влет…
Елена Сергеевна водку
пьет.
Последнюю строчку запретила цензура, в сборнике она
отсутствовала, но
мы-то ее знали. И на школьном вечере я, конечно, прочитал стихотворение
с этой строчкой. Отца вызвали к директору, потом в роно. Не помню,
чтобы он меня упрекал, однако все равно я чувствовал себя пострадавшим
за любимого поэта. И за правду.
Вместе с поэтом мы выбирались из шумной, карусельной юности, проходили
первые уроки созерцания:
Тишины хочу, тишины...
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины...
чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни,
тишины...
А любовь? Тогда все было любовью, это правда, но и собственно
любовь:
Спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо…
Ну конечно, это Оно, Она. Никакой афоризм, выписанный в
тетрадку, не
скажет о любви больше, чем этот замедленный стихотворный кадр.
* * *
Они, все наши любимые поэты, еще и наглядно дружили. Это повело нас к
лицейской дружбе Пушкина и вообще к культу дружбы. Вознесенский
писал:
Нас много. Нас может быть
четверо.
Несемся в машине как черти.
Оранжеволоса шоферша.
И куртка по локоть – для форса.
Оранжеволосая шоферша – Белла. Но кто эти четверо? Ахмадулина,
Вознесенский, Евтушенко, Рождественский, Окуджава… У нас получалось
пять. Мы строили догадки об этой компании. Вспоминали, как на одном из
концертов Окуджава запнулся в стихотворении «Живописцы, окуните ваши
кисти», забыл продолжение и сел, не дочитав. Когда очередь дошла до
Ахмадулиной, она начала выступление с этого стихотворения Окуджавы,
которое помнила наизусть. Ну конечно, четвертый – это Окуджава.
А через несколько лет пришел сборничек Пастернака, и мы поняли, что
Вознесенский начал свое стихотворение с перифраза пастернаковского:
«Нас мало. Нас, может быть, трое». Но эти-то трое кто?
Так нас затягивало в сферы, где жизнь, любовь, скорость и поэзия были
синонимами. В этом избранничестве, как и в своем собственном, мы искали
и находили подтверждение своей правоты:
Что нам впереди
предначертано?
Нас мало. Нас может быть четверо.
Мы мчимся –
а ты божество!
И все-таки нас большинство.
И она не стихами – любовью отдаривала это восхищение:
И я его корю: зачем ты лих?
Зачем ты воздух детским лбом
таранишь?
Все это так. Но все ж он мой товарищ.
А я люблю товарищей моих.
Белла Ахмадулина вернула нашей поэзии высокий стиль,
артистично сочетая
его с московским сленгом, резким молодым движением, вызывающей рифмой и
непреклонностью ума. Бродяжка с ангельским голосом, апаш с манерами
Прекрасной Дамы. Она была вся не отсюда и в то же время одной из нас.
Несомненно. Одной из всех. Как мы радовались, когда обнаружили, что она
и сама себя понимает так же:
Мне не выпало
лишней
удачи,
слава богу, не выпало мне
быть заслуженней или
богаче
всех соседей моих по
земле.
Плоть от плоти сограждан
усталых,
хорошо, что в их длинном
строю
в магазинах, в кино, на
вокзалах
я последнею в кассу стою
–
позади паренька удалого
и старухи в пуховом
платке,
слившись с ними, как
слово и слово
на моем и на их языке.
* * *
Поэты вели разговор друг с другом, мы – с ними, а вместе получалось
что-то вроде древнегреческого хора солистов под руководством корифея,
роль которого взяло на себя время.
Судить, насколько хороши были исполнители – не нам. Поэты всегда
расплачиваются по счетам, это известно. Но почему-то не говорят, что по
тем же счетам, пусть в рассрочку, всей своей жизнью расплачиваются и их
читатели. Не хочу сейчас рассуждать об этом. По счетам, так по счетам.
Но сводить счеты с поэтом – неприлично, а с собственной жизнью –
бессмысленно. И во всяком случае, я не подписывался на исповедь.
Наверняка в нашем пении было много фрондерства, глупости, фальшивых
нот, неоправданных надежд и водевильных притязаний. Но была и вера, и
чистота помыслов, жажда свободы и справедливости. И озвучила все это,
дала этому форму – поэзия. Мы готовы были соскочить со столбовой дороги
сталинского социализма, а это не так уж мало. И вели нас к этому не
политические статьи и лозунги, а высокий антисоветский слог Беллы
Ахмадулиной.
Это было, наверное, глупо, как почти все, что совершается в юности, но
не бесполезно. Не об этом ли и писал Симон Соловейчик: «Свое поколение
кажется человеку лучшим, этот возрастной шовинизм иным людям так же
трудно преодолеть, как и чувство национального превосходства.
Недостатки своего поколения кажутся милыми, недостатки молодых вызывают
раздражение. Мы не хотим понимать, что у каждого поколения своя
глупость. Мудрость одна, она вечна, глупость же у новых поколений
новая. Но что-то остается от этой новой глупости в вечной мудрости мира
– так становится чуточку мудрее и весь мир».
С Новым годом!