Формула Клушанцева
Чем бескорыстнее человек, тем больше у него радиус добра
Как представляется мне моя жизнь? Один путь – трезвая голова, погоня за деньгами, житейские интересы... Или же... возвращение на «мой» путь. Уход от литературы в философию и науку.., в пропаганду новых идей... К 45 годам возможно имя в масштабе Европы, может быть, мира. Имя носителя новых сумасшедших идей... Имя безумца. Старость, вероятно, бесславная.
Смерть непонятного чудака.
Из дневника 23-летнего Павла Клушанцева, 13 июля 1933
На днях по каналу «Культура» показали документальный фильм «Звездный мечтатель», посвященный Павлу Клушанцеву – кинорежиссеру, первопроходцу комбинированных съемок, детскому писателю.
В 1930-е годы, когда еще не было ни аквалангов, ни камер для подводной съемки, Клушанцев уже снимал под водой. Потом он создавал первые советские научно-фантастические фильмы, опередив американскую киноиндустрию лет на двадцать. В 1948 году фильм Клушанцева «Метеориты» получил премию на Венецианском фестивале.
Научными консультантами П.Клушанцева были М.К.Тихонравов и С.П.Королев, а потом на его лентах в Голливуде учились Фрэнсис Коппола и Стэнли Кубрик.
Фильм к юбилею легендарного мастера сняли… датские кинематографисты. Не помним мы своих гениев (особенно если они не раскручены).
А в этом году – 100 лет со дня рождения Павла Клушанцева.
Радиус добра
Весна 1995-го. Собираюсь в командировку в Ленинград, который только недавно стал Петербургом.
– Пожалуйста, позвони там нашим ленинградцам, – говорит бабушка. – А может, и навестишь Клушанцевых. Они живут на бульваре Красных зорь.
Дедушка добавляет: «Скажи, что нам не хватает их писем...»
– Но ты же помнишь, – грустно поправляет его бабушка*, – что Павел Владимирович потерял зрение…
Через несколько дней я сижу у открытого окна тесной петербургской комнаты. Павел Владимирович рассказывает мне о своем недавнем открытии: о том, что он вычислил «радиус добра».
Он на ощупь рисует на бумаге формулу. Терпеливо объясняет: «Чем бескорыстнее человек, тем больше у него радиус добра...»
Теперь каждый раз вспоминаю о милом Павле Владимировиче и его радиусе добра, когда работаю над каким-нибудь очерком. Пишу об одном человеке, а незаметно для себя оказываюсь в кругу других добрых людей. Погружаешься в одну судьбу, а узнаешь о многих.
Школа Мая
Переслушиваю старую пленку, на ней – запись беседы с Павлом Владимировичем.
В его голосе – сухая осенняя ясность, свойственная отчего-то именно петербургским старикам. Ни повышенного тона, ни всплесков эмоций, никаких жестов. Только ровное течение русской речи, нигде не выходящей из берегов классики.
– Помню себя с четырех лет, с 1914 года. Жили мы в Царском Селе. Первый дом от вокзала. Уже шла война с немцами. Один из флигелей был отдан под лазарет. Среди сестер милосердия – и моя мать. Мальчишки постарше бегали во дворе, играли в войну, и я среди них бегал, не понимая, зачем нужно бежать, прятаться за кустом. Ничего не понимал, но бегал и кричал. И вдруг кто-то, стоявший у ворот, закричал: «Царь едет! Царь едет!..» Я побежал к воротам и увидел только, как удалялся экипаж, окруженный верховыми гвардейцами.
Революция произошла, когда мне было семь лет. Я учился в школе Мая на Васильевском острове, а мать работала в этой школе. Школа была образцовой, великолепное здание, во всем порядок.
Из занятий мне больше всего запомнились два предмета – закон Божий и труд. На законе Божьем священник рассказывал про всякие добрые дела и учил молитвам. А на труде, в прекрасно оборудованной мастерской, мы научились вполне профессионально пилить доски ленточной пилой, делать полочки, шкатулки и табуретки. Как это мне пригодилось потом!
С четырнадцати лет мне пришлось зарабатывать на жизнь ремонтом мебели – чинил расшатавшиеся стулья и незакрывающиеся шкафы. Делал на заказ полочки, табуретки и т.д. Изготовил себе деревянный токарный станок, приводимый в движение педалью от ноги. Он позволял вытачивать из дерева небольшие изделия. На нем из березы, иногда из груши я точил шахматные фигурки и продавал комплектами.
Вообще в школе Мая были великолепные учителя. Учителя, которых любишь, которых понимаешь и на всю жизнь запоминаешь. Они были очень дружны. Весной 1918 года педагоги устроили вечеринку, пили чай, а моя мать прочла стихи:
Пусть измаются до смерти
Коммунисты, жизнь ломая.
Не сломать им, вы поверьте,
Бодрой жизни школы Мая…
В 1919 году школу Мая закрыли. В том же году умер отец. Мать устроилась воспитателем детского дома. Это был роскошный особняк, брошенный его владельцами в дни революции в спешке, со всеми вещами. Дом долго стоял закрытым и каким-то чудом не был разграблен. Прекрасные залы, зимний сад, кухня, полная роскошной посуды, мебель, библиотека.
Первое, что совершила администрация детского дома, – выбросила во двор дома почти всю библиотеку. Я на всю жизнь запомнил эту гору книг. В прекрасных переплетах, с изумительными иллюстрациями.
Мы, мальчишки, скорее, пока книги не сожгли, перерыли сколько смогли, вырывая наиболее интересные картинки. Я взял себе одну книжку целиком. Роскошно изданное «Руководство по парусному спорту». Это было описание парусных яхт, их устройства и плавания на них. Я не порвал эту книгу. Я ее подробно изучил и научился читать чертежи. Стал строить кораблики. Сначала самые примитивные, а потом и более сложные. Было у меня суденышко, плавающее с помощью винта, вращающегося от механизма будильника. Высшим моим достижением была яхта с пятью парусами, выполненная со всеми мелочами, вплоть до блоков на тросах. Не помню, каким образом, но эта моя модель потом долго стояла в витрине игрушек в Гостином Дворе на Невском проспекте.
Трудностей жизни мы, ребята, не замечали. Это был удел взрослых. Нам было весело. На что мы только не тратили свои силы! Зимой бегали в Таврический сад. Разбежавшись, бросались животом на санки и мчались с горок, соревнуясь, кто лучше маневрирует ногами. На замерзшем пруду катались на коньках, веревками привязанных к драным валенкам. Летом часами играли в лапту, футбол и попа-загонялу, а потом шли купаться куда-то за Охту, к даче Долгорукого.
А самым значительным из наших увлечений того времени была пиротехника. Как-то нам в руки попала книжка, чуть ли не XVIII века – руководство по изготовлению фейерверков. Кое-что из химикатов мы покупали в магазинчике на Садовой улице, но главным нашим снабженцем стал школьный химик.
По вечерам, на радость всем ребятам и педагогам, мы устраивали фейерверки. Наши ракеты поднимались вверх метров на пятьдесят, взрывались там и рассыпали во все стороны разноцветные звезды; вращались, рассыпая искры «солнца», мчались бесхвостые горизонтальные ракеты. Все были довольны зрелищем, но почему-то никому в голову не приходило, что это очень опасно. Ведь мы большими дозами терли в ступках порох, молотками забивали его в гильзы. Достаточно было небольшой искры! Как мы остались живы и здоровы, я до сих пор не понимаю.
Благодаря урокам в школе Мая и всем этим детским увлечениям я потом снимал в кино то, чего нет. Научился, к примеру, в ателье создавать космос, невесомость.
После убийства Кирова стали чистить Ленинград от всех ненадежных. У матери было четыре брата, корнями в дворянство. К одному пришли и сказали: в двадцать четыре часа выехать. Он выбрал Воронеж. Следы его потерялись. Другие три брата погибли.
Я был всегда очень одинок. Так прошла молодость…
* * *
Павел Владимирович, родившийся в дворянской семье, счел необходимым рассказать мне не только об увиденном в детстве царском экипаже, но и о том, что в тридцатых годах он написал хвалебные стихи о Сталине – не по заказу, а от полноты чувств. Когда он мне рассказывал об этом, в его голосе не было ни сожаления, ни гордости. Просто спокойное изложение факта.
В тридцатые же годы Клушанцев написал письмо Жданову. В нем он вступился за безвинно арестованного оператора Ожогина.
– Отправил письмо и каждую ночь в три часа ждал звонка в дверь... Потом мне сказали: «Ожогина выпустили...» А после войны снова вешали ярлыки. Когда вышла картина «Полярное сияние», меня обвинили в космополитизме. На общем собрании студии директор сказал: «До тех пор пока в наших рядах будут Клушанцевы, надо быть бдительным…»
Блокадный дневник
– Я начал читать и писать с четырех лет. Однажды мать дала мне тетрадь и приказала писать дневник. Я не знал, что писать. Помню одну свою запись: «Сегодня я съел тарелку полезной репы». Но дальше дело не пошло. В этом возрасте дневник вести еще рано. Потом, лет через десять, дневник у меня все-таки появился, и я вел его много лет.
Когда Павел Владимирович стал слепнуть, он решил, что остатки тающего зрения потратит на расшифровку своего блокадного дневника – крошечного блокнота, исписанного карандашом так густо, что разобрать даже слово постороннему невозможно.
В 1941 году Клушанцева как перенесшего костный туберкулез оставили в распоряжении студии «Техфильм». Вместе с семьей – женой Надей, пятилетней дочкой Жанной и матерью – он остался в Ленинграде, был назначен начальником службы наблюдения и связи киностудии. На крыше студии построили вышку. На ней в минуты затишья Клушанцев и писал свой дневник.
1.Х.41. По вечерам с началом темноты прилетает несколько самолетов и начинается пытка. В подвалах и под лестницами, в убежищах и щелях люди ждут своей участи. Когда слышен свист бомбы, я прижимаюсь к стенке. О чем я думаю в этот момент? Ни о чем. Я слушаю свист и облегченно вздыхаю, когда слышу разрыв, который убил кого-то другого, а не меня.
7.Х.41 ...Переезжать к родным не позволяют, а только туда, куда переселяется данный район... Сколько слез проливается сейчас зря, только по тупости. Сколько лишних рогаток понаставлено на пути людей в такое тяжелое время. Зачем людей лишили личных телефонов, зачем так усложнили прописку!.. «Чуткость» и «внимание к человеку» перестали существовать. Они сменились бесчеловечностью. А впрочем, когда у нас была чуткость?..
...Пишу, сидя на вышке. Около 7 часов. Смеркается. Небо чистое. Скоро начнется. Такой сухой ясной осени я не помню в своей жизни. Вот дьявольски везет немцам. Ни одного дождя, ни тумана, редко облака... Население проклинает погоду. Люди молят Бога о дожде, тумане, слякоти. Лишь бы выспаться, отдохнуть. Но нет. Вечером как будто собираются облачка, а к ночи опять все разгоняет и над головой чистое звездное небо, наглая ярчайшая луна и монотонный подвывающий гул немецких самолетов. Аэростаты теперь почему-то не поднимают.
14.Х.41. Наши сдали Орел, сдали Брянск, все это удручает и непонятно. Такого позора Россия еще никогда не испытывала. Говорят, что Пушкин целиком занят немцами, что он сильно разрушен, особенно припарковая часть. Екатерининский дворец разрушен тремя бомбами. Пулковская обсерватория совершенно сметена с земли.
В воскресенье я встал в 5 часов и пошел на рынок поискать картошки или спекулянтского хлеба. Был на четырех рынках, всюду одно и то же... Даже намека на картошку нет. Вернулся ни с чем.
6.XI.41. Иногда мне кажется, что я либо заплачу, либо сойду с ума. От вечного ожидания нелепой смерти, от вечного голода, от вечного, невероятного напряжения для любого действия, так как делать надо много, а слабость одолевает от сознания колоссального горя, которое разливается сейчас по человечеству.
Любой конец, лишь бы быстрее...
23.XII.41. Надя опухает. У нее опухли веки и ноги. Жанна вяла, мерзнет, не играет, греется у печки. Лишь бы пережить это время. На людей страшно смотреть. Все осунулись, состарились и еле движутся.
17.1.42. Смерть всюду кругом. Чувствую, что она недалека и от меня, хотя настроение у меня бодрое. Бьемся, бьемся буквально из последних сил.
29.1.42. Мне страшно не хочется покидать Ленинград, с которым у меня связана вся жизнь, покидать его, столько перенеся в нем, но, кажется, придется. Иначе смерть. Тихая смерть, глупая, обидная. Я ведь еще не жил. Да я-то не умру, я так хочу жить, что не дам себе умереть. Но Надя и Жанна...
9.2. 42. Мне кажется, что я буду, если останусь жив, другим человеком и моя жизнь будет делиться на «до» и «после» всего этого. Столько пережить... Сейчас разверну заветный платочек с хлебом под подушкой и с трепетом и жалостью съем немного хлеба.
...Дальше вести дневник уже не было сил. Павел Владимирович рассказывает:
– В январе 1942 года я, не выдержав голода, слег с дистрофией третьей степени. Надя на саночках отвезла меня в стационар, находившийся около завода «Большевик». Двенадцать километров пешком в один конец и потом столько же обратно домой. Хрупкая, измученная женщина! Сама больная. Как она смогла это сделать, мне и сейчас непонятно. Но она меня дотащила и спасла мне жизнь…
…В стационаре до меня дошел слух, что вновь началась эвакуация из Ленинграда. Я решил ехать. Мать ехать отказалась, считая, что дорогу ей не выдержать. Поэтому уезжал я с тяжелым чувством, понимая, что больше не увижу ее.
В поезде я заболел, и мы вынуждены были всей семьей сойти с поезда в Ярославле. Недалеко от этого города, в деревне Зайково, жили родные наших друзей Коробковых. В деревне нас встретили радушно. Щедро кормили. Мы прожили там два месяца.
Окрепнув, я связался со студией и оформил свой перевод в Новосибирск. Мы добрались туда в конце мая 1942 года. Начали работать на кинофабрике Сибтехфильм. Надя – мультипликатором, я – оператором...
* * *
«С потерей зрения, – сказал мне на прощание Павел Владимирович, – очень чувствительными стали самые кончики пальцев...»