КРУГИ ИСТОРИИ
«...Нам никто не поверит эта мысль преследовала заключенных в ночных снах»
Из книги «Канувшие и спасенные» (Москва, «Новое издательство», 2010)
«...Воюющие стороны всегда преследуют те или иные цели, чаще, правда, несправедливые и порочные. Причинять страдания не является их основной задачей, однако они причиняют их массам людей – хотя для них это всего лишь один из побочных результатов. Что касается двенадцати лет гитлеризма, они отличались насилием как самоцелью, бесполезной жестокостью, направленной исключительно на причинение боли; и даже если нацизм ставил перед собой цели, достижение их всегда было сопряжено с чрезмерностью, непропорциональной самим этим целям.
В ежедневном лагерном ритме постоянно подвергающаяся оскорблению стыдливость составляла, особенно вначале, значительную часть совокупного страдания. Нелегко было привыкнуть к огромным коллективным уборным, к отведенному для тебя времени, к стоящему прямо перед тобой претенденту на твое место.
Подобно тому как лимитировалось отправление естественных потребностей, людей принуждали раздеваться догола. В лагерь человек входил голым, даже больше, чем голым: его лишали волос на голове и в других местах. За один лагерный день тебя принуждали раздеться не один раз: то проверяли на вшивость, то на чесотку, то проводили обыски, то селекции, когда «комиссия» проверяет, в состоянии ли ты еще поработать, или пора тебя ликвидировать. Голый человек – беззащитная жертва. В собственных глазах он был червяком, которого можно взять и в любой момент раздавить.
Такое же, вызывающее бессилие и растерянность, чувство возникало в первые дни заключения из-за отсутствия ложки. Есть ежедневный суп без ложки можно было, лишь лакая его по-собачьи».
«…Мы сразу поняли: знание или незнание немецкого языка – это водораздел. С теми, кто понимал и членораздельно отвечал, устанавливались отношения, напоминающие человеческие, приказы отдавались им спокойным тоном; с теми, кто не понимал ни одного слова, люди в черном обращались ужасно: те же приказы они повторяли громкими и злыми голосами, орали во все горло.
Если кто-то вдруг замешкался (такое случалось часто, потому что люди не понимали и были запуганы), на него сыпались удары.
Положение «когда-с-тобой-не-разговаривают» быстро вело к гибели. Тому, кто с тобой не разговаривал, а орал что-то нечленораздельное, ты не осмеливался ответить. Если вокруг не было никого, кто понял бы тебя, твой язык за несколько дней присыхал к гортани, а скоро пересыхали и мысли. Таким образом, если с самого начала тебе непонятны приказы и запреты, предписания и распоряжения, ты чувствуешь себя в пустоте и с отчаянием осознаешь, что без информации, которую можно получить только путем общения, тебе не выжить. Большая часть узников, не знавших немецкого, в частности почти все итальянцы, умерли в первые же десять-пятнадцать дней после прибытия в лагерь».
«…Все (лагерные новички. – Ред.) независимо от возраста готовились к чему-то ужасному, но ужасному в пределах понимания, укладывающемуся в рамках простой модели, которая поныне живет в каждом: «свои» – внутри, «чужие», враги, – снаружи, отделенной четкой границей.
Однако, едва попав в лагерь, люди испытали настоящее потрясение. К их полной неожиданности, мир, в который они оказались ввергнутыми, был ужасен, но ужасен непостижимо, поскольку не подходил под известную модель: враг находился снаружи, но и внутри тоже... Когда же в первые часы пребывания в лагере со всей беспощадностью обнаруживалось, что агрессивность зачастую исходит от тех, кто по логике должен быть союзником, а не врагом, это настолько ошеломляло, что человек полностью терял способность к сопротивлению. Многим такое открытие стоило жизни, не в переносном, а в прямом смысле слова…
Мне рассказали историю одного «новенького» – итальянского партизана, который как политический попал в рабочий лагерь. Его оттолкнули при раздаче супа, и он, еще не успев ослабеть физически, осмелился поднять руку на разливальщика. Сбежались дружки разливальщика и, чтобы остальным было неповадно, окунули нарушителя головой прямо в бачок с супом и держали до тех пор, пока он этим супом не захлебнулся».
«Это было в октябре 1944 года, в единственный раз, когда я отчетливо осознал неминуемость смерти; когда голый, стиснутый со всех сторон другими голыми телами – товарищами по бараку, с регистрационной карточкой в поднятой руке, я ждал своей очереди, чтобы пройти перед «комиссией», которой достаточно было одного взгляда, чтобы определить: пора мне отправляться в газовую камеру или я еще достаточно силен, чтобы работать. На мгновение я почувствовал потребность воззвать о помощи, молить о спасении, потом, несмотря на отчаяние, рассудок взял верх: правила игры до конца партии не меняют, даже если ты в проигрыше. Молиться в таком настроении было не просто абсурдом (на что я буду жаловаться и кому?), но и богохульством, непристойностью, проявлением крайнего безбожия, на какое только способен неверующий. И я подавил в себе это желание, твердо зная, что если выживу, меня будет мучить стыд».
«...Молодые часто спрашивают, и чем дальше уходит то время, тем чаще и настойчивее они спрашивают: кто такие эти наши мучители? Из какого они были теста? Слово «мучители» в отношении наших бывших охранников, эсэсовцев, не кажется мне особенно удачным: оно создает о них впечатление как о садистах, личностях патологических, с врожденными отклонениями и пороками. На самом деле это были обычные человеческие существа, из того же теста, что и мы, с такими же лицами, как у нас, со средним интеллектом, не особенно злые (чудовища среди них встречались скорее как исключения), но воспитанные в определенном духе. Неотесанные служаки, прилежные исполнители. Фанатично принимали на веру каждое нацистское слово меньшинство из них, большинство же относились к нему равнодушно, но покорно выполняли приказы, боясь наказания или стараясь выслужиться перед начальством».
«...В большинстве случаев освобождение оказывалось и невеселым, и нерадостным; чаще всего оно происходило на трагическом фоне разрушений, массовых убийств и страданий. А когда человек снова начинал превращаться в человека, то есть ощущать себя ответственным, к нему возвращались человеческие чувства: боль за пропавших без вести или погибших близких, за вселенские муки, которые он видел вокруг, за свое физическое измождение, казавшееся уже непоправимым, неизлечимым недугом, и мысли о том, что жизнь надо начинать заново, среди руин, подчас в одиночку. Не «радость – дитя горя», а горе – дитя горя. Освобождение от страданий было или кратковременной радостью, или радостью только для редких счастливцев, очень уж простых душ».
«…Мысль («даже если бы мы рассказали, нам бы никто не поверил») преследовала заключенных в их ночных снах, приводя в отчаяние. Почти все, кто остался в живых, устно или письменно свидетельствовали о том, что часто видели в лагере сон, который варьировался в деталях, но всегда был одинаковым по существу: человек возвращается домой и, чтобы облегчить душу, горячо рассказывает кому-то из самых близких о пережитых страданиях, но ему не только не верят, его даже слушать не хотят. Чаще (что казалось особенно беспощадным) слушатель поворачивался к рассказчику спиной и молча уходил».