Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №22/2009
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

КНИГА НА ПОЛКУ


Крыщук Николай

МИХАИЛ ЗАГРЯЖСКИЙ - «ЗАПИСКИ»

В который раз возвращаюсь к этим воспоминаниям и всякий раз удивляюсь: чем они меня привлекают? Автор их прожил жизнь вполне ординарную, лишенную каких-либо замечательных событий. Не Болотов и не Энгельгардт, про которых мемуарист скорее всего даже не слышал. Он не то чтобы глуп, но ум его занят исключительно повседневными заботами. Ни эпических картин, ни философских размышлений, ни интеллектуальных или хотя бы занимательных разговоров со знаменитыми современниками. Стиль вполне доморощенный, без литературного блеска. Имеет ли вообще право этот среднепоместный дворянин на читательское внимание, да еще спустя два века?

 

Михаил Петрович Загряжский был, как повелось в екатерининские времена, еще ребенком зачислен на военную службу. Сделал, по тогдашнему выражению, две кампании, Турецкую и Польскую, потом вышел в отставку. Долго выбирал невесту, наконец женился. Как пишет публикатор, «думал, что по расчету, а оказалось – по любви». Вел хозяйство в деревне, нажил кучу детей, схоронил жену, успел дождаться внуков и умер в возрасте сорока одного года. Вот, собственно, и все. Когда еще умудрился воспоминания-то написать?
Характерно, что без тени юмора в предисловии про автора написано: «Почти не учившийся, мало читавший – разве что под старость на покое стал заглядывать иногда в романы». Да какая же, помилуйте, старость в сорок лет? Даже и по тем временам.
Тут, видимо, оптический фокус истории, который к тому же усугублен эффектом воспоминаний. За воспоминания берутся ведь обычно люди немолодые. Да и сколько событий, кажется, вместилось в них – взять хоть те же Турецкую и Польскую кампании. Даром что в должности генеральского адъютанта служил двенадцатилетний мальчик.
Да, любая жизнь, если она описана, представляется нам необыкновенно насыщенной, не в пример нашей, о которой и вспомнить-то нечего. Здесь, кажется, первое объяснение того, чем привлекли меня воспоминания Загряжского.
В жизни каждого человека происходит много невероятного – и по казусным поворотам эпохи, которая ему выпала, и по «случайностям» личных обстоятельств, не говоря уж о внутренних происшествиях. Но мы, на беду свою, не слишком внимательны к личному существованию. Свою ординарность переживаем острее, чем собственную уникальность.
Я вынужден двигаться по банальностям, как по детским пригоркам. Потому что дальнейшее состоит в том, что уникальна жизнь буквально всякого человека. Об этом все мы если и не начитаны, то наслышаны. А превратить это в личное переживание никакого способа нет. Вот разве воспоминания никому до сих пор не известного отца большого семейства.

* * *
Тут дело еще, конечно, в том самом оптическом фокусе, о котором я сказал. Фокус этот становится тем более резким и впечатляющим, чем большее временное расстояние отделяет нас от объекта. Все идет в сравнение с нашей жизнью и нашими толками о ней. Так возникает масштаб; масштаб, в свою очередь, микширует сию­дневные амбиции и претензии и рождает некое понимание.
Только ленивый сегодня не ругает школу. При этом, так уж устроен наш ум, мы невольно идеализируем прошлое. В советской-то школе учили лучше, основательнее, в дореволюционной классической гимназии и вовсе превосходно, в пушкинском Лицее – нечего и говорить, а начальное домашнее образование просто идеал (как будто у каждого в учителях был Жуковский). Но вот вам образчик образования из воспоминаний среднепоместного дворянина: «По причине болезни матушки, батюшка поехал с нею, с сестрами и большими братьями в Москву, а меня с двумя меньшими оставил в селе, приставя ко мне дядькою из своих людей незнающего грамоте. Приказано ему было, чтоб я под его надзором продолжал учение, что он и исполнял в точности. В это время я едва мог читать и худо писал, но в назначенное время он меня сажал читать, сам сидел безотлучно, повторяя: читайте, батюшка. Я не знал, что читал, а он не понимал, и оба проводили так часы моего ученья».
Удивительно, как обостряется наше восприятие, когда речь идет о давних временах. Всякая, даже обыкновенная деталь врезается в память. Встреться мне эпизод, который сейчас приведу, в какой-нибудь подростковой повести, я, возможно, и забыл бы его – всякий писатель горазд на художественные выдумки. Но передо мной документ, к тому же документу этому почти двести с лишним лет. Речь пойдет снова об учении, хотя не только.
Поместье Загряжских приходило в расстройство. В Москве они жили еще на своем дворе во флигеле, но большой дом уже «отдавали внаймы». «В нем жил князь Кантемир, у него был воспитанник. К нему ходил учитель по урокам; батюшка упросил, чтоб я вместе с ним занимался учением, когда же учитель уходил, мы начинали играть в карты, в горку. Мой товарищ был постарей меня, разными манерами старался обыграть. Купил он складной ножик довольно широкой, показывал мне и раскрытой положил к себе на колени, и когда сдавал карты, смотрел вниз. Я заметил, что он в лезвие видит, какие карты ко мне идут, разругал его и перестал с ним играть…»
Мемуарист на всю жизнь запомнил этот мелкий обман, и я принял в себя его обиду. Большие обманы подлежат путаным психологическим объяснениям, в которых иногда как бы и растворяются, а мелкие наглядны, несомненны, особенно болезненны и помнятся особенно долго. Я уж не говорю, что воображению помогают устаревшие словечки и обороты: «постарей», «разными манерами», «разругал». Любопытствующие могут также узнать по интернету правила игры в горку. Сейчас, кажется, в горку уже не играют. Я узнал, но не буду отвлекаться.
Девяти лет батюшка отдал нашего героя в пансион в Петербурге к m-r Вильневу. Воспоминания об этом времени детские, пустяковые, а право же и они драгоценны: «Жена его, старая и злая, меня полюбила, обедать сажала возле себя. Она любила есть лягушек и часто для себя готовила; хотела, чтоб я ел; однажды уговорила. Я отведал – очень не пондравились».
Не знаю, как вы, а я не знал, что французская экзотика уже в XVIII веке дошла до домашней российской кухни. Причем лягушек не завозили из Франции, а ловили тут же, и живые они у нашего героя «еще больше сделали отвращение».
Неполных двенадцати лет героя отдают в адъютанты к их родственнику, генерал-майору Репнинскому. Благословляя его, батюшка сказал: «Пущен корабль на воду, отдан Богу на руки». Оба заплакали. Это пафосное, сентиментальное прощание выглядит особенно забавно на фоне дальнейших «приключений» мальчика-адъютанта. Так, у генерала имелись борзые, а под Кременчугом на Днепре было много зайцев. «Я всегда травил, но ни одного не затравил».
Несмотря на все старания батюшки по устройству сына на военную службу (что, надо полагать, было связано со стесненными материальными обстоятельствами), в военной коллегии увидели наконец, что перед ними ребенок, и послали его домой. Там он встретил отца, который от грусти по умершей жене и от «расстроенного положения впал в меланхолию» и стал излишне раздражителен.
Но герой наш молод, ему только «сделалось 17 лет», бедственного положения семьи он не ощущает. Есть еще псовая охота, общение с дворовыми девками, которые поодиночке рассказывают ему друг про друга «любовные пронырства». Да и камердинер «не умалчивал сказывать о таких же успехах». Молодой человек решил действовать: «Я отнесся о сем к одной из старших девок, она согласилась удовлетворить мое желание, и так я семнадцати лет познал обыкновенные натуральные действия, свойственные сим летам». К морализаторству этот простодушный рассказ не повлечет, я думаю, и завзятого морализатора.
Европейский индивидуализм не дошел еще до российских просторов. Будущие романтики еще не родились или пребывают в младенческом возрасте. У героя нашего случаются романы, но без бурных страстей и элегических воздыханий или по крайней мере языка для выражения этих чувств у него пока нет: «Не нужно упоминать, – вспоминает он о свидании с молодой полькой, – как прошла ночь. Всякий мужчина в двадцать лет с прекрасной восемнадцатилетнею женщиною, ежели не так чувствительно, те же имеет удовольствия».
Здесь, кажется, совсем нет пошлости, которой грешат как романтизм, так и наши пещерно упростившиеся нравы, в которых нет и намека на эту безыскусность и стыдливую чувствительность. Все это вызывает мысли и настроения, сходные с теми, какие возникают при чтении эпоса, когда сменяющаяся на наших глазах чреда родов и поколений не позволяет преувеличенно относиться к человеческим переживаниям. Тут перед нами прошла всего одна жизнь, но именно в силу отсутствия в ней ярких индивидуальных переживаний создается впечатление, что так примерно и проходят человеческие жизни...

* * *
Все мы люди исторические, то есть являемся поневоле свидетелями и деятелями истории. Постоянно с этим ощущением не живет, конечно, ни один нормальный человек. Но когда читаешь такие бытописания, как воспоминания Загряжского, понимаешь, как много каждый человек уносит с собой – мелочи, дух отношений, без которых история предстает либо казенным набором фактов, либо вовсе искажается.
Большинство из нас ничего не знают об армии того времени. Со школьных лет смутно представляются забитые солдаты, попавшие в армии в новое крепостничество к офицерам. В записках Загряжского армия предстает совсем иной. Отношения между солдатами и офицерами спокойные, часто товарищеские. Да и солдаты, соблюдая субординацию и, разумеется, не ставя себя на короткую ногу с дворянами, вовсе не выглядят бессловесными рабами. И здесь мемуаристу приходят на память эпизоды в основном забавные. Вот, например, зимой в пикете озябли у нашего сержанта ноги. «Я сел на окно, ноги поставил на скамейку и приказал солдату на них сесть. Ноги согрелись. Идет дозор. Я хотел встать, отрапортовать, чуть не упал уже около стенки с трудом. Прошел офицер, думал, что я заснул, но видит свежесть глаз, спрашивает, отчего. Я рассказываю. Он посмеялся, что солдат отсидел ноги, и пошел».
У публикатора создалось, возможно, слишком пафосное впечатление, что «дух этой армии… готовил грядущие Очаков, Альпы, Бородино», но все же это ближе к правде, чем наша идеологическая предубежденность.
Славный был, в сущности, человек Михаил Петрович Загряжский. К тому же после некоторых описанных им сцен много понятнее становится, казалось бы, безвозвратно ушедшая в прошлое классика. Хоть тот же Николай Васильевич Гоголь. Эпизодом и закончу: «В это время был в Доргобуже Д.Д.Шеговор откупщиком, человек лет пятидесяти, женат на второй Богдановичевой. Желая со мной познакомиться, приходит часу в двенадцатом. Он любил выпить и человек был хлебосол, веселой. Спрашивает вотки, несмотря, что середа такой недели, в которую добрые христиане мало едят. Выпили по рюмке. Входит уездной судья. Шегоров подчивает; тот говорит: «Я один не стану». – «Мы уже выпили, ты должен выпить две». – «Извольте». – Он две, а мы по другой. Является исправник. Шегоров подчивает; этот то же говорит, и ответ тот же, только прибавление рюмки. Согласен. Мы выпили по третьей, а он три залпом».
Ну, как говорится, и так далее.

Рейтинг@Mail.ru