КУЛЬТУРНЫЙ КОНТЕКСТ
Молчаливые и потерянные, менеджеры и победители...
Зачем мы ищем общности в поколении?
Время от времени вспоминается строчка современного поэта: «Я в поколенье друга не нашел…» Лермонтовская интонация, и совсем не похоже на печаль Пушкина, который тосковал о друзьях в Михайловском. Помните: «Печален я, со мною друга нет…»? Дело, однако, не только в том, что у одного были друзья, а у другого нет, но еще и в этой потребности мыслить поколениями. Мы так к этому привыкли. А между тем человек обращается к знамени «поколения» не от хорошей жизни – как правило, в поисках оправдания или в отчаянной попытке придать хоть какой-то смысл происходящему.
Из счастливого человека, как известно, плохой философ, если не считать философией его уверенность в том, что жизнь прекрасна. Нас обычно тянет на обобщение в минуты неблагополучия, когда череда неудач просится в систему и их уже досадно объяснять только личным невезением. Смотришь, и у второго, и у третьего такой же облом – значит, судьба поколения. Груз ответственности становится легче, и тоска делится поровну.
Все определения поколений более или менее неудачны, особенно когда пытаешься применить их к отдельному человеку. Там главное – фигуры обстоятельств, здесь – личность.
Характерно, что знаменитое «потерянное поколение», пришедшее к нам от Хемингуэя, родилось из случайной фразы Гертруды Стайн, которую она в раздражении бросила своему автомеханику: «Ах, все вы – потерянное поколенье!» Фраза прижилась, многие примерили ее на себя, трагически не сложившаяся жизнь получила историческое осмысление, а человек несчастный нуждается в этом едва ли не больше, чем в утешении.
Между тем скажи, что из этого «потерянного поколения» вышли Ремарк и Хемингуэй, ответят: исключение. Но ведь мы и сами все сплошь исключения, даже в еде и одежде, не говорю о снах; а под общей шубой поколения спасаемся только от исторической непогоды и готовы с миллионами неизвестных нам людей разделить лишь горечь неудачи.
Бывает, что неуверенный в себе человек стремится примкнуть к поколению, чтобы обрести в нем опору. Так можно убедить себя в поведении, которое представляется сомнительным на традиционной шкале ценностей. Мы – свободное поколение, не зашоренное идеологическими предрассудками (читай, беспринципное), умеем делать деньги, не забиваем голову рефлексией и прочее, и прочее.
Короче, когда говорят «поколение», значит, по Маяковскому, это кому-нибудь нужно, значит, это необходимо. В это понятие люди вкладывают не шуточный драматизм, значимость, осознанную необходимость, будь она неладна, чтобы потом снимать с этого вклада проценты лично для себя. А что философ и убийца живут в одном поколении, в тот момент нам это и в голову не приходит. Или возьмите близнецов: какое несходство темпераментов, как по-разному сложились судьбы! А попадание в одно поколение – точнее некуда.
* * *
Социология – наука сравнительно молодая, по живому следу она может дать некоторое представление о тех, кто живет сейчас, для ретроспективного же анализа прошлых поколений у нее недостаточно ни средств, ни сведений. Попросту говоря, опросить тех, кто жил когда-то, уже нельзя. Даже при наличии воспоминаний, статистики, прессы и пр., главное не подлежит восстановлению. Факты не способствуют этому в силу их безличности, пресса – в силу многослойной фильтрации и корректировки, воспоминания – в силу их субъективности. Казалось бы, надо только связать это между собой – и получится картина целого. Но это не так.
Дело в том, что и сам исследователь не только личностно, но и исторически субъективен. Вторжение этой субъективности в чужой опыт неизбежно деформирует его, и мы представляем все не таким, каким оно было, а таким, каким оно видится нам. Сетью причин и следствий мы пытаемся отловить то, что называется душевным опытом и личной волей, и остаемся без улова, потому что, по выражению Нильса Бора, «самое понятие волевого акта не относится к обобщению детерминистического описания». Он же говорил: «Употребление таких слов, как “мысль” или “чувство”, относится не к какой-то твердо увязанной причинной цепи, а к видам душевного опыта, исключающим друг друга благодаря неодинаковому разграничению между сознательным содержанием и тем фоном, который мы приблизительно обозначаем “мы сами”».
Вот в чем загвоздка: исследователь невольно вставляет себя, нравы своего времени в картину прошлого, делая его предметом собственной биографии, а само исследование остается в лучшем случае актом художественного творчества.
Казусы неизбежны. Мне вспоминается фильм английского режиссера о послевоенной России, в котором все сов. служащие обращаются друг к другу не иначе как словом «товарищ». Не «товарищ капитан», не «товарищ Потапова», на худой конец, а просто «товарищ». «Не так, товарищ!» Не так, не так, точно не так!
Все представления о поколениях более или менее мифологичны и утоляют только нашу потребность в осмысленном моделировании жизни. Собственно художественное творчество, например роман Тургенева «Отцы и дети», является в этом смысле наиболее достоверным свидетельством, но и оно обрастает мифами и подлежит интерпретации.
И все же лично я в этом вопросе предпочту довериться скорее роману, чем исследованию, пусть оно и выглядит исключительно прагматичным. Такова, например, широко известная концепция американских ученых Нейла Хоува и Уильяма Штрауса, которые представили миру теорию российских поколений, основанную на ценностях людей и которая, по утверждению публикатора, «легла в основу современных управленческих тренингов».
В ХХ веке они выделили четыре поколения. Здесь все вызывает недоумение: от определения до периодизации. «Молчаливое» поколение (1923–1942 годы рождения). 23-й год – это, условно говоря, поколение поэтов, погибших на Великой Отечественной войне, о котором у Павла Когана сказано: «Мое поколение – это пулю прими и рухни!» 42-й год – поколение ХХ съезда, наши «шестидесятники». До 90-х годов это едва ли не самое «разговорчивое» поколение. Да и Когана с Кульчицким трудно назвать молчальниками, которые вели «скромный, незаметный образ жизни».
Поколение «бумеров» (1943–1963) названо так в связи с бумом рождаемости. Страна выиграла войну, первый космонавт покорил Вселенную, пропаганда внедряет в сознание миф о супердержаве. Из этого почему-то следует, что это поколение отличает оптимизм, стремление к успешности и вознаграждению, профессионализм и высота намеченной цели.
Как ни крути, большая часть жизни «бумеров» (к какому из поколений отнесет себя рожденный в 43-м?) пришлась на брежневскую эпоху, в которую выше профессионализма ставили лояльность, оптимизм расцветал в основном на страницах «Правды», а в жажде вознаграждения никто не мог перепрыгнуть тарификационную сетку, разве что перескочить из нее в сетку номенклатуры. Но для этого требовались способности, которые к профессионализму отношения не имели.
Именно в эпоху «бумеров» появились первые опыты пластической хирургии, говорят авторы концепции. То есть человек в большей мере, чем прежде, сосредоточился на самом себе. Соображение, нет слов, тонкое. Мне захотелось попутно решить еще одну задачку: во времена Блока в Петербурге не было канализации, сточные воды текли по улицам, наполняя город «благоуханьем», а поэт был больше всего озабочен своей внешностью, со студенческих лет слыл щеголем – в эпоху-то нечистот. Это как?
Навести прямые рельсы между политикой, достижениями цивилизации и жизнью человека трудно, но при большом желании, как мы видим, возможно.
Поколение Х (1963–1982), поколение неизвестных, которое, впрочем, еще называют менеджерами. Следующее за ним поколение Y тоже, в общем, менеджеры, но уже известные, а главное, у них в большей мере, чем у советских управленцев, развиты гражданский долг и мораль. Так что все мы можем спать спокойно, и наше сокрушение по поводу отсутствия в стране гражданского общества, низкого уровня политической активности и полного распада морали – проявление запущенной паранойи.
* * *
Молчаливые и потерянные, менеджеры и победители – все эти определения и даже их развернутые характеристики мало что дают для представления о реальности. Тем не менее в любом разговоре слово «поколение» рано или поздно возникает, и этому должно быть какое-то объяснение. Оно, мне кажется, достаточно простое.
Ну во-первых, речь идет о сверстниках, которых мы выделяем в силу общности истории, событий, выпавших, конечно, и на жизнь людей старше нас, но только у нас они совпали с детством или юностью. Война, согласитесь, для двадцатилетнего и для пятилетнего – это как бы разные события и, во всяком случае, разные переживания. Со сверстниками всегда легче найти общий язык, иногда в буквальном, словесном смысле. Слышал, как девица поправляла парня, с которым только что познакомилась: «Я не “микса”, я “штучка”». Могу только догадаться, о чем был толк.
Я написал: выделяли в силу общности. Этот парадокс, в сущности, и есть главное. Поколение – особая общность стиля, представлений, поведения. Мы склонны делать акцент именно на отличии одной общности от другой, мы подчеркнуто субъективны и пристрастны, и это совершенно естественно, когда человек хочет найти особенное, этим в значительной мере и подпитывается вечный конфликт «отцов» и «детей». Со временем отличия сотрутся или, во всяком случае, станут не так существенны: бытийное отодвинет на второй план стилистическое. Но в период роста и выработки самосознания такой конфликт не только возможен, но и необходим.
Субъективность, как мы помним, мешает исследователю увидеть реальную картину. Но мы-то с вами не исследуем, мы живем, а поэтому, слава Богу, не беспристрастны.
* * *
А теперь мне хочется вернуться к началу, к той ситуации, когда человек не находит друга в поколенье. Что это значит?
Конечно, не бывает, чтобы некто прожил жизнь вовсе без друзей. Поэт говорил скорее всего не о друге в психологическом значении слова (иначе при чем здесь поколение?), а о единомышленнике, более того, о духовном родстве.
А тут вот какое дело. Чем более человек отважен в самостоятельном развитии, тем меньше надежды, что он сумеет найти себе пару, спеть дуэтом, не то что в компании. На каком-то уровне еще возможна общность взглядов (политических, например), но вера, творчество, любовь не ищут ни спутника, ни собеседника. Мы оглядываемся, с кем разделить душевные переживания, но в духовном каждый обречен на одиночество. Тут уж ни обстоятельства, ни возраст не имеют ровным счетом никакого значения. Именно об этом говорил в свое время Осип Мандельштам: «Нет, никогда, ни чей я не был современник».
Такое духовное родство иногда все же выпадает – одно, два на поколение, но, строго говоря, очная встреча для этого совсем необязательна. Такое родство сильнее или, во всяком случае, представляет собой нечто иное, чем родство кровное. Борис Пастернак на фразу сына: «Мы с тобой одной крови, папочка» – ответил чрезвычайно жестким пассажем: «А на черта мне эта кровь, твоя или моя? Мне брюхом, утробой, а не только головой ближе всякой крови “Фауст”…»
Однако и этой очной встречи ничто заменить не сможет, вот в чем беда. Мы способны ценить и даже откликаться на песни прошлого, но все же у нас свои песни. И может быть, книга моего соседа по времени уступает классическим шедеврам, но все же я открою ее с особым чувством. Так из любого, самого увлекательного плавания, в том числе интеллектуального, хорошо возвращаться домой, даже если в нем ждут тебя проблемы. Время – тот же дом, пусть не лучший, но свой. Проблем в нем хватает. Но ни один, самый честный и дотошный, исследователь не сумеет понять, что нас во всем этом греет и притягивает.