Мне хотелось особой, таинственной атмосферы, хотелось уйти от реальности и создать свой мир
Я не помню своей привязанности к родителям – они всегда были мне чужими. Возможно, оттого, что с самого младенчества – шести недель – меня взяла на воспитание бабушка и все мое детство я слышала обращенное ко мне жалостливое слово «сиротка».
Моя мать наполовину цыганка, наполовину полька: мать ее была цыганкой, но я никогда не знала деда и бабушку с материнской стороны – они умерли еще до моего рождения.
Когда мой отец впервые увидел свою будущую жену, ему было лишь двадцать лет, ей же не исполнилось и восемнадцати. Незадолго перед тем порвав со своим прежним возлюбленным, беременная от него, она переживала тогда свою первую жизненную драму. Мой отец полюбил ее и женился на ней. Вскоре она родила сына, а через два года появилась я. Мать была очень красива – среднего роста черноглазая блондинка, с длинными стройными ногами. Помню ее поразительно красивые руки. Но я всегда восхищалась ею как бы со стороны, она никогда не была «моей».
Наверное, от нее – в крови – передалась мне страсть к пению: она играла на гитаре, пела цыганские романсы, а я, конечно, за нею повторяла «Очи черные», «Бирюзовые колечки» или городские романсы. Бывало, соберутся гости, и тут же: «Галя, спой!» В таких случаях я почему-то залезала под стол. Публики я совершенно не боялась – наоборот, очень рано почувствовала в ней потребность: петь для себя самой было неинтересно, нужны были сопереживатели, сочувствующие. Но, вероятно, мне хотелось особой, таинственной атмосферы, хотелось уйти от реальности и создать свой мир. И вот из-под стола несется: «Очи чер-ные, очи страст-ные, очи жгучие и прекра-а-а-а-сные...» Мне только три года, а голос мой как у взрослой. Я родилась с поставленным от природы голосом, и окружающим странно было слышать такой сильный грудной звук, воспроизводимый горлом совсем маленькой девочки.
* * *
…Я с тетей Катей и ее сыном Борисом, который моложе меня на два года, идем по льду Финского залива. Она приехала в Ленинград, чтобы забрать меня и отвезти в Кронштадт к бабушке. Потом мы садимся в холодный автобус, окна замерзшие, ничего не видно... Иду по улицам Кронштадта, как будто никогда раньше здесь не была. Конечно, я еще мала, мне нет и пяти лет, и я только теперь начинаю сознательно воспринимать мир. Вхожу в нашу квартиру на третьем этаже на проспекте Ленина – все незнакомо, а ведь уезжала отсюда только на год.
С этого времени могу восстановить в памяти всю мою жизнь.
Очень хорошо помню тот день, когда я, как дикий зверек, перешагнула порог бабушкиной квартиры и, насупившись, всех разглядывала. Детскую душу переполняло чувство большой обиды на мать, на отца, что подбросили к людям, хоть и к родне. К бабушке даже не подошла, ни с кем не поздоровалась. Бабка, видно, обиделась:
– Ну, чего надулась, как бык вологодский? Здравствуй!..
А я молчу, не подхожу.
– Эх, цыганское отродье, матушкина порода...
Я была неласковым ребенком. Неудовлетворенное чувство любви, отвергнутое матерью, надолго спряталось, закрылось в моем сердце, и прошло много лет, прежде чем я узнала, что такое отдавать и получать любовь.
А тогда я угрюмо смотрела на всех и не хотела, отталкивала от себя ласку окружавших меня людей. Я видела, что они меня, «сиротку», жалеют, и все мое детское нутро протестовало против этой унизительной жалости...
И когда со временем от тепла бабушкиной любви стала я оттаивать, долго еще не могла избавиться от внутренней неловкости, от боязни открыто проявлять свои чувства.
* * *
Упрямая я была ужасно и настойчивая. Уж если чего захочу – подай, и кончено. И бабка давала. Конечно, я не требовала ни денег, ни каких-то невероятных вещей, об этом не могло быть и речи. Но вот нужно было мне настоять на своем во что бы то ни стало. Например, я хочу надеть новое платье, а мне не дают – на праздник надо беречь. Я – в рев, целый день могу реветь. В ванной, бывало, запрусь, сижу впотьмах на полу и реву. А бабке жалко – я-то слышу, как она за дверью мается. Тут вступает дядя Коля – он был педагогом в школе, где я училась:
– Не смейте входить к ней!
– А вы рады над сироткой издеваться!
– Пусть ревет, не входите.
– Еще чего, вас не спросила! Воспитатели!..
А я сижу – я и всю ночь могу сидеть. И вот начинаю воображать, как я здесь умираю и как они все будут плакать на похоронах... И вся обида уже забывается – не помню, с чего все и началось, жалею себя. Вижу, как лежу я в гробу, в белом платье, вся в цветах, а бабушка идет за моим гробом и плачет. И так мне становится ее жалко, и плачу я уже от жалости к ней.
Такие истории повторялись довольно часто.
Что и говорить, характерец у меня, конечно, был не сахар. Но кроме всего, с раннего детства будучи подкидышем, я должна была защищать свое место в жизни. Я всегда болезненно чувствовала, что, имея обеспеченного отца, из милости живу на последние бабкины гроши. Меня, ребенка, это унижало, и я тем более старалась сохранить свое достоинство.
Если же ставила перед собой цель – то шла напролом, отстаивая свою правду, свое право, и тут уж действительно – «хоть кол на голове теши».
Все эти качества, конечно, не располагали людей в мою пользу, и лишь бабушка своим сердцем и умом простой крестьянки почувствовала, поняла, что за всеми моими капризами, а часто и злыми выходками скрывается горькая обида брошенного ребенка. Вероятно, потому и любила меня больше всех своих внуков, а было их семеро от двух дочерей.
Внешне меня ничто не выделяло, но, вероятно, это стремление к справедливости давало мне особое положение среди ребят. И конечно, моя очень рано проявившаяся артистичность. Когда я пошла в школу, моя первая учительница через несколько дней сказала бабушке:
– Вы знаете, Дарья Александровна, я думаю, что у вашей Гали будет особая судьба.
* * *
Игрушек в детстве у меня было мало, и играть с ними я не любила, но читать научилась рано, и притом сама. С первых же классов школы стала непременной участницей всех школьных концертов, и сразу ко мне прилипло прозвище Галька-артистка. Дразнили меня так ребята. «Галька-артистка, Галька-артистка...»
В первом классе я получила свою первую премию за пение – три метра ситца, белого в горошек, и бабушка сшила мне из него платье с воланами. Пение стало моей страстью... Пою везде: на улице, в школе, в компаниях, дома. Голос мой разносится на весь двор.
– Ну, Галька-артистка поет.
В школу ходила, потому что так полагалось, но после уроков – скорей на улицу с девчонками, мальчишками бегать, играть до вечера. Подруг – в настоящем значении этого слова – у меня не было, я предпочитала играть с мальчишками, да и они меня любили – вероятно, за то, что не задавалась и никогда не жаловалась. Как равноправный с ними товарищ бегала по крышам, кидалась камнями, локти и коленки всегда в ссадинах и болячках, а иногда и нос разбит.
* * *
На третий год учебы я перешла в другую школу. Вот в этой школе я и встретилась с моим первым учителем пения, Иваном Игнатьевичем, совершенно одержимым любовью к своему предмету.
На первом же хоровом уроке он заметил меня, услышал.
– Новенькая девочка, останься после урока в классе.
Я осталась.
– Ты из какой школы к нам поступила?
– Из восьмой.
– В самодеятельности выступала?
– Выступала.
– А что пела?
– Песни пела.
– Какие?
Я запела:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье,
Белой армии оплот.
– Так, прекрасно. А теперь спой гамму.
– Чего? – Я впервые слышала это слово.
– Я буду играть на рояле, а ты за мною повторяй. Сможешь?
– Смогу.
Пою за ним, стараюсь, и так мне нравится!
– Хочешь в следующем концерте на праздник 1 Мая в школе петь?
– Конечно, хочу. А что петь?
– Ты дома поешь?
– Всегда пою.
– Что, например?
– «Очи черные» или «Что наша жизнь? – игра!». Спеть?
Он хохочет:
– Нет, пока это не нужно. Мы с тобой сейчас начнем учить «Весеннюю песенку».
Я ее тут же выучила – память у меня была всегда блестящая. Помню и сейчас ее прелестный мотив и слова:
Приди, весна, скорее,
Приди к нам, светлый май,
Нам травку и цветочки
Скорее возвращай!
Верни нам, май, фиалки
У тихого ручья,
Верни весенних пташек –
Кукушку, соловья.
Какие еще там фиалки, кукушки, когда у нас во дворе дядя Вася целый день похабные частушки поет? Странно мне такие песни петь, но и сладостно: так все бесхитростно и безмятежно.
На следующем концерте я пела уже дуэтом с девочкой «Баркаролу» – ее я тоже помню:
Я, к мачте прислонясь, стою
И волны вслух считаю...
Чудится теплая ночь, слышу шепот моря... Я пою соло:
Прости, мой милый край родной… –
а сердце мое наполняется такой истомой!.. Девочка – соло, низким голосом мне вторит:
Прости, мой милый край родной...
И опять вместе:
Я быстро уплываю,
Я быстро уплываю...
и т.д. – всего три куплета.
Впервые я почувствовала красоту слияния голосов – хотелось, чтобы никогда это не кончалось. Иван Игнатьевич нам аккомпанировал и совершенно растворялся в блаженстве. Этот дуэт мы пели на детской олимпиаде, и я получила в награду клавир оперы Римского-Корсакова «Снегурочка».
* * *
В этом же году я ездила в Ленинград повидаться с матерью, и она, зная, что я все больше увлекаюсь пением, подарила мне на день рождения (мне исполнилось десять лет) комплект пластинок оперы Чайковского «Евгений Онегин» и патефон. Татьяну пела Крутликова, Онегина – Норцов, Ленского – Козловский.
(Странно, но первыми ролями моего русского репертуара в Большом театре были Татьяна в «Евгении Онегине» и Купава в «Снегурочке» – партии из «подаренных» мне опер.)
И вот я в первый раз слушаю оперу. Звуки оркестра, несущиеся из патефона, красота голосов, волшебные стихи рождают во мне неведомые до сих пор эмоции, ошеломляют меня, потрясают. Я как в лихорадке. Ничего не замечаю вокруг, забываю поесть, не бегу на улицу играть с ребятами, а только сижу дома и верчу ручку изумительной машины, заставляя ее снова и снова повторять мне любовные признания Татьяны, Ленского, холодные нравоучения Онегина…
Скоро вся квартира буквально стонала от «Онегина». Бабушка кричит из кухни:
– Да перестань наконец, закрой ты эту окаянную машину! Надоела хуже горькой редьки!
А я заливаюсь:
Кто ты – мой ангел ли хранитель
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши...
Незнакомые раньше слова, сладостная мелодия до слез волнуют меня. Мне хочется не только петь, но играть, изображать то, о чем я пою. Я прикладываю руки к сердцу и, глядя на себя в зеркало, пою за Ленского:
Я люблю вас, я люблю вас, Ольга,
Как одна безумная душа поэта
Еще любить осуждена!..
Потом чувствую, что зеркало мне мешает, отвлекает от главного – от моего внутреннего переживания, и я отворачиваюсь от него. Так мне легче вообразить себе и Ольгу, и сад. Мне видится желтый дом с колоннами, и вот передо мной уже Татьяна – на балконе, лунной ночью...
Я пью волшебный яд желаний,
Меня преследуют мечты!
Как сладко бьется сердце! Как мне хочется на этот балкон... надеть на себя белое платье... Ведь для меня до сих пор было неизвестно даже значение таких слов: «волшебный яд желаний». Для меня яд – это: «Мару-у-у-ся отравила-а-а-сь, в больни-и-и-цу по-о-о-везли-и-и...»! Я хватаю граненый стакан, наливаю воды и залпом выпиваю. Но что это? Видение несчастной Маруси на больничной койке и доктора в белом халате уже не появляется перед глазами и не вызывает, как раньше, жалостливой слезливости. Оказывается, есть такой «волшебный яд», от которого замирает сердце, кружится голова и хочется от счастья улететь на небо.
Я выучила всю оперу наизусть. Знала все партии, хоры. Как безумная, с утра до ночи или пела, или читала вслух стихи. Садилась за стол, брала школьную тетрадь и начинала писать и петь:
Пускай погибну я, но прежде
Я в ослепительной надежде
Блаженство темное зову;
Я негу жизни узнаю...
Эта встреча с великим поэтом и с Чайковским – великим композитором – навсегда решила мою судьбу. Из моей реальной жизни, до предела начиненной картинами пьянства, неприкрытой ложью и трескучими маршами, я вдруг унеслась в иной, доселе неведомый и недоступный мне мир красоты, волшебных звуков, неземной чистоты. И обратно уже никогда не возвращалась. Все, что было до этого, просто перестало существовать, а будущее рисовалось в самых радужных красках.
Да, решено – я буду артисткой, я буду певицей!
...Я не влюбилась в оперный театр – нет, я любила пение и тот мир, который я чувствовала в себе и который создавала. Тот живой мир, который жил в моем воображении, который не мог быть фальшивым, ибо был нематериален и к нему нельзя было прикоснуться.
После тех дней, перевернувших мою жизнь, я стала много и без разбору читать. И Пушкина, и Лермонтова, и «Анну Каренину» Толстого, и «Блеск и нищету куртизанок» Бальзака. Тут же новое увлечение – драматический кружок и, наконец, хореографическая школа, куда я ходила два года. Помню, что танцевать я не очень любила, но мне нравилось стоять у станка и делать красивые плавные движения руками, держать спину, шею, изящно поворачивать голову. Или медленно, плывя, пройти по залу. Это вызывало во мне ощущение величавого спокойствия: я казалась себе царицей. Но для того, чтобы выразить все, что было во мне, все, что я чувствовала, – я нуждалась в слове.
Галина ВИШНЕВСКАЯ
род. 1926
Оперная певица.
В детстве пережила Ленинградскую блокаду. В 1952 году была принята
в труппу Большого театра
и вскоре стала ведущей солисткой. В 1974 году вместе с мужем М.Ростроповичем была вынуждена уехать за рубеж из-за поддержки, оказанной Александру Солженицыну.
В 1990 году вернулась в Россию.
Публикация подготовлена по изданию: Г.Вишневская. «Галина». М., «Вагриус», 2007.