Что-то решающее было во мне самом
Из книги «Беседы с Альфредом Шнитке»
Ни у кого в семье не было ни музыкального воспитания, ни интереса к музыке, и вообще ничего, что указывало бы на то, что мне надо заниматься музыкой. В детстве такой возможности не было. Город Энгельс, около Саратова, где я жил, был маленький. Перед войной я месяца два или три был в Москве, в гостях у бабушки с дедушкой. Мне было семь лет, и меня отвели поступать в подготовительный класс Гнесинской школы. Я даже не помню, чем этот экзамен кончился – приняли меня или нет. Считалось, что я останусь у них в Москве и буду учиться в музыкальной школе. Но началась война, и меня сразу отправили обратно в Энгельс. Там я пробыл всю войну. А в 1946 году отец нас вызвал в Вену...
...Почти тридцать лет повторяется один и тот же сон: я приезжаю в Вену – наконец-то, наконец-то, это – несказанное счастье, возвращение в детство, исполнение мечты, словно впервые я еду с Восточного вокзала по Принц-Ойгенштрассе, по Шварцен-бергерплац, по Зайлерштетте к перекрестку с Зингерштрассе, вхожу в подъезд, направляюсь к лифту, выхожу на четвертом этаже, налево дверь в квартиру, вхожу – все как когда-то, в то лучшее время моей жизни. Потом я просыпаюсь в Москве или еще где-нибудь с учащенно бьющимся сердцем и горьким виноватым чувством беспомощности, ибо мне не хватило силы для последнего маленького напряжения, которое могло бы навсегда оставить меня в желанном прошлом.
Почему это так? Вена, в которой я жил в тяжелейшее время между 1946 и 1948 годами, сын сотрудника «Osterreichische, Zeitung» (то есть газеты, издававшейся на немецком языке советскими оккупационными властями), в то время когда вокруг стояли сожженные Опера, и собор Св. Штефана, и многое другое, когда жизнь была холодной, темной и голодной и когда я и мне подобные были отнюдь не желательны, – есть ли у меня право на эту ностальгию? Не кощунственно ли воскрешать в памяти это горькое для венцев время – не лучше ли ему кануть в прошлое? Но для подростка двенадцати–четырнадцати лет эта Вена определила всю его жизнь. Неоправданное сочувствие – моя судьба, ведь у меня нигде нет естественного права на родину. И хотя немецкий – мой родной язык (то есть действительно первый язык, выученный мною от моей матери – немки Поволжья), я, как и мои немецкие предки, живу в России, говорю и пишу гораздо лучше по-русски. Но я нерусский, и отсюда у меня постоянные проблемы самосознания, как и комплексы из-за моего немецкого имени. Моя иудейская половина тоже не дает мне пристанища, ведь я не знаю ни одного из трех иудейских языков – при этом обладаю ярко выраженной еврейской внешностью. Все еще более запутано и осложнено тем, что мой еврей-отец родился в Германии и говорит по-немецки лучше, чем мать. К тому же война – именно с Германией, и чувство того, что ты – немец (у меня оно есть, так как я читаю по-немецки, говорю с бабушкой, не знающей русского, только по-немецки, и мой внутренний мир – это не существующая более Германия Гёте, Шиллера, Гейне), чувство того, что ты – немец, – это вина и опасность. Я очень интересуюсь музыкой, но в доме нет музыкального инструмента, и лишь в конце войны владельцам возвращают конфискованные в начале войны радиоприемники, а с ними в дом сразу приходят музыка... и снова немецкий язык.
И вот я приезжаю в Вену! Здесь мне позволительно быть немцем, здесь мое имя не обращает на себя внимания, здесь повсюду желанная музыка; такую мелочь, что я – как член семьи оккупантов и к тому же еврей – отнюдь не желательная фигура, ощущает, пожалуй, лишь мой отец, но не я, ведь с детьми поступают тактичнее, чем со взрослыми.
И это упорядоченное, нормальное состояние длится два года. Мы живем в прекрасной четырехкомнатной квартире в первом округе, ее хозяева бежали, однажды приходит женщина и просит впустить ее на несколько минут, она начинает плакать, мы недовольны (спустя более тридцати лет все повторится, как в рифме, только теперь я буду стоять перед той же дверью, прося впустить меня, и нынешние жильцы будут недовольны). Я хожу в русскую школу, у меня русские приятели, но все вокруг говорят по-немецки, сначала я не совсем понимаю этот венский язык, но потом привык ко всему. А самое хорошее – это мансарда прямо над нашей квартирой, и там кто-то каждый день играет на рояле. Вскоре выясняется, что это – элегантная дама, которая дает уроки игры на фортепиано, и я, конечно же, тотчас становлюсь учеником фрау Шарлотты Рубер, хотя и здесь тоже дома не было инструмента (только аккордеон), но я клянчу у всех знакомых, у кого он есть, хожу в пустое офицерское казино, играю всегда, когда рядом со мной есть рояль, пытаюсь сочинять, слушаю «Валькирию» и «Похищение из сераля» в Staatsoper, «Паяцев» и «Сельскую честь» в Volksoper, слушаю Девятую Бетховена с И.Крипсом и Седьмую Брукнера с О.Клемперером и т.д. – хочу стать композитором. Фрау Рубер дает мне много свободы, играет со мной в четыре руки, хвалит меня, пытается уговорить моих родителей дать мне музыкальное образование.
…После пустынного, лежащего вне времени города-сарая Энгельса – прекрасная, вся заряженная историей Вена, каждый день – счастливое событие, везде что-то новое: Хофбург, дер Грабен, Карлскирхе, Бельведер, Шенбрунн, собор Св. Штефана – многое в развалинах и пепле, но и в разбитом состоянии гордое и жизнестойкое. Замечаю неведомое ранее чувство: настоящее – это не отдельный клочок времени, а звено исполненной смысла исторической цепи, все многозначно, аура прошлого создает постоянно присутствующий мир духов, и ты не варвар без связующих нитей, а сознательный носитель жизненной задачи...
...Конечно, я говорю это лишь сейчас, тогда же я был не в состоянии перевести свои чувства в мысли – но я уже и тогда понял, что со мной произошло нечто важное, что я не случайно вырван из душных тенет детства и введен в этот светлый мир, который, конечно же, не мог открыться мыслям подростка, но продолжал жить во мне внутренним видением, посылая мне эти мучительно-блаженные сны как обещанные возвращения; желание приехать в Вену было столь велико, что я однажды в самом деле как бы оказался там, счастливо ощущая: наконец-то это больше не сон, наконец-то это явь, – но и на этот раз проснулся...
* * *
Я поступил в училище имени Октябрьской революции потому, что это была единственная возможность получить какое-то музыкальное образование. После Вены мне было четырнадцать лет, почти пятнадцать, семь классов обычной школы и очень мало музыкальной подготовки.
...Весь этот год между Веной и училищем я хотел заниматься музыкой, но понимал, что поздно. Хотел сочинять. Первое, что бросился сочинять, – был Концерт для аккордеона с оркестром – идиотская идея, чепуха полная. И весной 1949 года – мы еще за городом жили, в Валентиновке – повезли меня в музыкальную школу в Лосиноостровском, где сказали, что мне надо учиться, но уже поздно и можно только на контрабасе. Предполагалось, что я буду учиться на контрабасе как переросток.
И совершенно случайно, когда я уже собирался идти в восьмой класс и учиться на контрабасе, отец встретил одного знакомого, у которого в гостях был бухгалтер музыкального училища. Этот бухгалтер дал мне записку к заведующему учебной частью. Завучем этим был теоретик Борис Константинович Алексеев. Меня послали на экзамен по сольфеджио. Диктант я написал. А по элементарной теории отвечал таким образом (у меня нет абсолютного слуха): все ноты называл по до-мажору, но правильно. И меня зачислили в училище. Мне было почти пятнадцать лет.
Дома ничего помогающего стать музыкантом не было. Брат и сестра относились к моим занятиям не особенно радостно. Когда я поступил в училище, мне было куплено пианино – оно сейчас стоит у моего брата. Представь себе: две маленькие комнаты. В одной отец, работающий, а в другой, маленькой, – мы с братом и сестрой, да еще пианино... Поддержки в доме в таких стесненных условиях я не ощущал. Я ощущал ее у своего педагога в училище – Василия Шатерникова. Правда, не тому, что я сочинял, а тому, что играл. К моим композиторским опытам он относился крайне критически.
...В отношении моих занятий музыкой все было абсолютно вне логики и гарантий.
...Значит, что-то решающее было во мне самом, что – не знаю. Не было музыкальной среды – ни среди знакомых, ни среди соседей. Я бы мог, скажем, назвать мою раннюю увлеченность литературой – еще в детстве, в начале войны, – она могла бы предопределить занятие литературой. Но музыку ничто не предвещало. И это меня укрепляет в мысли, что все предопределено, что – наряду со слоем иррационального – существует и слой предопределенности, которая простирается на десятилетия, на всю жизнь и на многом сказывается.
Я не прошел естественного детского пути постепенной учебы, и поэтому поступление и обучение в училище было для меня большим скачком.
А скачок всегда требует последующего заполнения. Поэтому я считаю, что вся эта игра стилями, все эти стилизации, на которые меня так тянет, – это какая-то попытка восполнить недополученную в детстве по части музыкального образования эрудицию, детское восприятие классики. Однако скачки бывают не только в личной судьбе.
То, что мои предки двести лет назад уехали из Германии, – для меня тоже явилось скачком: я эти двести лет как бы должен пережить и восполнить. Может быть, и этим тоже вызван интерес к стилизациям и старой музыке – музыке того времени, когда они уехали.
Для меня родное немецкое – это то, что было двести лет назад, что было у немцев до их переезда в Поволжье. ...И у меня поэтому ощущение, что Моцарт и Шуберт – из моего детства. Не только прекрасная музыка, но и из моего детства, хотя следов моих предков в то время в Германии и Австрии уже не было.
Альфред ШНИТКЕ
1934—1998
Советский и российский композитор, теоретик музыки.
Родился в семье журналиста Г.Шнитке и учительницы М.Фогель.
С 1961 по 1972 год Шнитке преподавал в Московской консерватории. В 1990 году переехал в Германию и начал преподавать
в Гамбургской консерватории.
Публикация подготовлена по изданию: «Беседы с Альфредом Шнитке»,
М.: «Классика-XXI», 2005.