Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №13/2009
Гений детства

Памук Орхан

Глаза мои оглядывали мир будто сами по себе...

Из книги «Стамбул. Город воспоминаний»

В детстве я верил – и эта вера на долгие годы осталась где-то в глубине моей души,  – что на одной из стамбульских улиц есть дом, похожий на наш, и в этом доме живет другой Орхан, во всем похожий на меня, как близнец, как двойник. Откуда у меня взялась эта мысль, я не помню. Скорее всего она появилась не сразу, а стала результатом сплетения в детском сознании неверных догадок, случайных совпадений, заблуждений и страхов. Чтобы объяснить, что я чувствовал, я должен рассказать об одном из первых случаев, когда она проявилась в моей голове вполне отчетливо.
Однажды, в возрасте пяти лет, меня на некоторое время увезли из родного дома. После очередной ссоры и временного расставания отец и мать уехали мириться в Париж, оставив меня и моего старшего брата в Стамбуле. Брат остался в Нишанташи, в родовом доме семейства Памуков, с бабушкой и прочими родственниками, а меня отправили в Джихангир к тете (маминой сестре). В этом доме, обитатели которого встретили меня любовью и улыбками, на стене в белой рамке висел небольшой детский портрет. Время от времени тетя или ее муж, показывая на него, с улыбкой говорили мне: «Посмотри-ка, это ведь ты!»
Симпатичный большеглазый мальчик, изображенный на рисунке, действительно был немного похож на меня, и на голове у него была точь-в-точь одна из тех кепок, в которых я выходил на улицу. И все же я понимал, что это не совсем мой портрет. (В действительности это была репродукция европейского рисунка, изображающего «хорошего мальчика» в стиле китч.) Я все думал: не может ли это быть какой-то другой Орхан, живущий в другом доме?
Но сейчас я и сам переехал в «другой дом», словно это было нужно для того, чтобы встретиться с моим двойником, живущим где-то в глубинах Стамбула. Однако перспектива этой встречи меня совсем не радовала. Я хотел вернуться в настоящий дом, в дом моей семьи. Когда мне говорили, что на портрете на стене – я, мои мысли начинали немного путаться, в голове у меня кружились, сплетаясь друг с другом, я сам, мой портрет, рисунок, похожий на мой портрет, мальчик, похожий на меня, и «другой дом», плод моего воображения; и я хотел вернуться домой, к своей семье, чтобы никогда больше оттуда не уезжать.
Желание мое сбылось, и вскоре я вернулся в родовое гнездо. Но завораживающее видение другого Орхана, живущего в другом доме где-то в Стамбуле, меня не покинуло. В детстве и ранней юности меня часто посещали мысли о моем двойнике. Иногда, проходя по стамбульским улицам, я, глядя на освещенные оранжевым светом окна, представлял себе счастливых и спокойных людей, мирно живущих за ними, и когда я пытался разглядеть, что происходит внутри, меня на мгновение пронзала мысль о том, что в одном из этих домов живет другой Орхан. По мере того как я взрослел, видение возвращалось все реже и наконец стало приходить ко мне только во сне. Порой, когда во сне я встречался с другим Орханом – неизменно в другом доме, – я просыпался, крича от страха; но иногда мы молча смотрели друг на друга с удивительным и безжалостным спокой­ствием. Когда я просыпался, то чувствовал, как сильно я привязан к моей подушке, к моему дому, к моей улице, к району, в котором живу. Когда же я чувствовал себя несчастным, то мечтал о том, чтобы переехать в другой дом, туда, где живет другой Орхан, и зажить его жизнью; и в какой-то момент даже начинал немного верить в то, что стал другим Орханом. Эти грезы так меня утешали, что переезжать в другой дом уже не было необходимости.

* * *
В счастливые мгновения, которых было так много в моем детстве, я чувствовал счастливым не себя, а весь мир  – добрый, прекрасный, солнечный. Огорчения – нелюбимая и невкусная еда, уколы шприцем в руку, деревянная клетка, которую почему-то называли манежем,  – меня туда сажали, когда я был совсем маленьким, чтобы не бегал и не падал, а я злился и грыз деревянные перильца; или (это одно из самых неприятных воспоминаний моего детства) случай, когда я зажал палец дверцей дядиной машины и простоял так, плача, несколько часов (за этим последовал страшный визит к врачу на рентген),  – все это давало мне представление не обо мне самом, а о существовании в жизни боли и неприятностей, которых следует избегать. Но вместе с проблесками сознания, вместе с фантазиями и переживаниями во мне медленно, словно чувство вины, зарождалось ощущение своего бытия, своего «я».
* * *
Я воображал, по большей части просто от скуки, что живу не в комнатах дома, похожего на музей, а в каком-то другом месте, и что сам я  –кто-то другой. Улизнуть в этот другой мир, спрятанный ото всех в моей голове, было очень просто: стоило, например, только представить себе, что я сижу не в бабушкиной гостиной, а в подводной лодке. Как раз тогда меня впервые сводили в кино – в пропахшем пылью кинотеатре «Сарай» в Бейоглу я посмотрел экранизацию романа Жюля Верна «20 000 лье под водой». В этом фильме некоторые сцены происходили в полной и поэтому жутковатой тишине. Погруженные в полутьму, снятые на черно-белую пленку отсеки подводной лодки, за пределы которых в течение всего фильма действие так и не вышло, напомнили мне наш дом.
…Миры, которые я создавал своим воображением, были полностью мне подвластны – я мог выбирать, в какой мир попасть, мог изменять его по своему желанию, словно во сне, когда ты осознаешь, что спишь. Силой воображения я в одно мгновение стирал с широкого стола с висевшей над ним большой люстрой все его почти барочные украшения, резьбу и перламутровую инкрустацию, и стол превращался в огромную гору, о которой я «читал» в комиксах; на этой таинственной горе существовал свой особый мир. Все остальные предметы обстановки, находившиеся в комнате, тоже становились горами, а я, превратившись в самолет, летал между ними, набирая скорость.
– Да не болтай ты так ногами, голова кружится! – говорила сидящая рядом бабушка.
Я переставал болтать ногами, но мой воображаемый самолет, нырнув в туман, образовавшийся из дыма бабушкиной сигареты, пропадал в нем; я оказывался в лесу, полном всевозможных растений и животных: зайцев, змей и львов, изображения которых я до этого рассматривал на симметрично развешанных коврах, и пускался в приключения, взятые из комиксов: устраивал пожар, убивал нескольких человек, вскакивал на лошадь, вспоминал, как я рассыпал шарики брата, пока он был в школе... Часть моего сознания продолжала воспринимать звуки, раздающиеся в доме, и по стуку двери лифта я понимал, что швейцар Исмаил поднялся на наш этаж; при этом мои приключения среди полуголых индейцев продолжались полным ходом. Мне нравилось поджигать дома, обстреливать людей, находящихся в пылающем доме, или, если в этом доме находился я сам, обдумывать план спасения с помощью подкопа; нравилось, поймав муху между оконным стеклом и пахнущей сигаретами тюлевой занавеской, давить ее, пока не умрет, а потом, отправляя дохлую муху в дырку панели калорифера, воображать, что это разбойник, которого постигла заслуженная кара.

* * *
Бывало, мама с утра садилась к телефону и начинала подолгу разговаривать со своими сестрами, подругами и другой нашей бабушкой – тогда я чувствовал, что дела обстоят совсем плохо. Мама разговаривала по телефону, сидя на стуле и закинув ногу на ногу, а я смотрел на очень занимавшие меня разнообразные складки ее кремово-красного халата, разрисованного гвоздиками, сквозь пуговицы которого проглядывали красивая ночная рубашка и красивая мамина шея, и мне хотелось залезть к ней на колени, прижаться к ее волосам, шее, груди.
…Ожидая, пока мама обратит на меня внимание, я сидел за ее туалетным столиком, заставленным пудреницами, румянами, флакончиками с духами и лаком для ногтей, пузырьками с одеколоном, розовой водой и миндальным маслом, с интересом рылся в шкатулках, играл со всевозможными щипчиками, ножницами, пилочками для ногтей, щеточками в форме ручек, карандашами для бровей, расческами и всякими разными острыми инструментами, разглядывал мои и брата младенческие фотографии, лежащие под стеклом. На одной из фотографий я сидел на детском стульчике, а мама подносила к моему рту ложку, и при этом на наших лицах были такие радостные улыбки, какие можно увидеть только в рекламе детского питания. Я смотрел на фотографии и раздумывал: как жаль, что они не могут передать моих радостных воплей.
Потом, чтобы спастись от медленно наползающей на меня скуки и грусти, я начинал играть в одну игру, не подозревая о том, что много позже буду делать нечто подобное в своих романах. Я сдвигал на середину столика два флакона, стоявшие рядом с зеркалом, щетки для волос и запертую, никогда не открывавшуюся, расписанную цветами коробоч­ку, приближал голову к середине трюмо и, разом раскрыв обе его створки так, что моя голова оказывалась между ними, смотрел на движения тысячи Орханов в глубокой и холодной стеклянной бесконечности. Глядя на самые близкие и самые большие отражения, я с удивлением рассматривал свой затылок, который, оказывается, формой походил на острый конец яйца, и уши, одно из которых, совсем как у папы, было странным образом больше другого. Всего интереснее было смотреть на затылок: его вид вселял в меня жутковатую мысль (до сих пор жутковатую) о том, что всю жизнь я таскаю с собой какого-то чужака – мое тело. В трех зеркалах отражался не только мой профиль; мне очень нравилось самодовольно смотреть, как все эти десятки и сотни Орханов, отраженные каждый немножко по-разному и поэтому отличающиеся друг от друга, все, от больших до самых маленьких, рабски повторяют любое движение моей руки. Я заставлял их совершать самые разнообразные движения, пока не убеждался, что все они – беспрекословно подчиняющиеся мне рабы. Иногда я пытался разглядеть в зеленоватой бесконечности самого далекого Орхана; иногда мне казалось, будто я замечаю, что отражения руки или головы движутся не одновременно со мной, а на долю секунды позже. И совсем жутко мне становилось, если я слишком увлекался, надувая щеки, хмуря брови, высовывая язык и строя разнообразные рожи или же разглядывая восьмерку Орханов, притаившуюся в одном из углов зеркала, и забывал про свои руки и пальцы, а те вдруг сами по себе совершали какое-нибудь простое движение. Заметив, как десяток-другой плавающих в зеленоватых глубинах зеркального моря Орханов вдруг повторяют мой неосознанный жест, я на какой-то миг воображал, что они сговорились между собой двигаться отныне сами по себе. Сначала меня пробирал озноб, а затем, когда не понимающая шуток часть моего рассудка соглашалась с тем, что это мне только показалось, я продолжал игру, чтобы снова испытать тот же ужас. Потом я немного двигал створки, чуть-чуть изменяя их угол, и построение зеркальных Орханов становилось совсем другим. На какое-то мгновение я терял из вида первое и самое близкое отражение, словно смотрел в видоискатель фотоаппарата, который вдруг потерял фокус, и мне нравилось находить его на новом месте, а заодно и ощущать на прежнем месте себя, как будто я тоже мог куда-то потеряться.
Во время всей этой игры в исчезновение (я мог предаваться ей часами) часть моего сознания оставалась начеку: не промелькнет ли в мамином разговоре информация о том, куда дел­ся папа, когда он может вернуться, и не может ли получиться так, что мама однажды тоже пропадет.

* * *
Постоянные крушения коммерческих проектов моего отца и дяди, ссоры между родителями и конфликты между нашей маленькой семьей и большим семейством во главе с бабушкой потихоньку приучали к мысли о том, что в жизни, несмотря на все ее удовольствия, которых с каждым днем мне открывалось все больше (рисование, секс, дружба, сон, любовь, еда, игры, фильмы и так далее), и таящиеся в ней бесконечные возможности радости, есть место и непредсказуемым, внезапным бедам: катастрофам – большим и маленьким, серьезным и не очень. В годы моего детства по радио после новостей и прогноза погоды иногда передавали «предупреждение морякам», которое внимательно слушали не только моряки, но и весь город, – очень серьезным голосом диктор зачитывал координаты обнаруженных при выходе из Босфора в Черное море плавучих мин. Теперь я знал, что так же неожиданно, как корабль может столкнуться с миной, с человеком может случиться беда.
В любой момент могло произойти что угодно. Могли в очередной раз поссориться родители, на верхнем этаже мог вспыхнуть конфликт из-за собственности, брат, выйдя из себя, мог решить преподать мне урок, который я запомню на всю жизнь. Отец, придя домой, мог как бы между прочим сообщить, что продал квартиру, в которой мы живем, и нам нужно переезжать, или что на его имущество наложен арест, или что он отправляется в дальнюю поездку.
…Для противодействия жизненным невзгодам у меня наготове всегда был целый набор мер. Я разработал систему «правильных» действий, которые нужно было непременно осуществлять в сочетании друг с другом и в определенной последовательности (например, не наступать на линии между плитками и никогда не закрывать до конца некоторые двери). Еще можно было уйти в мир воображения и встретиться там с другим Орханом, заняться рисованием, напроситься на беду самостоятельно, затеяв ссору с братом, или начать считать корабли, проходящие по Босфору.
Считать корабли я начал давным-давно, еще совсем маленьким: румынские нефтяные танкеры, советские военные крейсеры и метеорологические корабли, приходящие из Трабзона небольшие парусные суда, болгарские пассажирские пароходы, турецкие корабли, отплывающие в Черное море, роскошные итальянские трансатлантические лайнеры, угольные баржи, сухогрузы из Варны, некрашеные, неухоженные и проржавевшие грузовые суда и темные, мнительного вида корабли, пришедшие неизвестно откуда и невесть под каким флагом. Однако я считал далеко не все, что плавало по Босфору: я, как и отец, оставлял без внимания моторные катера, перевозящие с берега на берег чиновников и возвращающихся с базара женщин с авоськами в руках, и пароходы городских линий, торопящиеся из одного конца города в другой с задумчивыми и печальными пассажирами на борту, курящими папиросы и пьющими чай. Эти хорошо знакомые корабли, словно домашняя мебель, давно стали частью моего мира, поэтому в расчет не принимались.
Я считал корабли с какой-то тревогой, а иногда и с грустью в душе, порой охваченный напряженным волнением, а чаще всего даже не замечая того, что считаю. При этом я чувствовал, что с помощью подсчетов привношу в cвою жизнь некую упорядоченность. Когда в минуты злобы и тоски я бежал от самого себя, от школы, от жизни, чтобы часами бродить по стамбульским улицам, я переставал считать корабли. В такие моменты я тосковал по несчастьям, пожарам, по другой жизни, другому Орхану.
Может быть, суть этого наваждения станет вам понятнее, если я расскажу, при каких обстоятельствах я начал свои подсчеты. В то время, в начале 1960-x годов, мы жили в Джихангире, в построенном дедушкой доме. Из окон нашей маленькой квартиры открывался вид на море. Я тогда xoдил в последний класс начальной школы, стало быть, мне было одиннадцать лет.
…Каждый, кому волей-неволей случалось учить какой-нибудь текст, молитву или стихотворение, знает: чтобы слова лучше отложились в памяти, нужно постараться отвлечься от того, что видят глаза, и тогда нашему умственному взору являются образы, позволяющие облегчить процесс запоминания. Глаза же тем временем, освободившись от контроля сознания, принимаются оглядывать мир будто сами по себе. И вот темным зимним утром я сидел на кровати, дрожал от холода и пытался выучить стихотворение, устремив отсутствующий взгляд в окно, на сумрачный Босфор, виднеющийся за крышами четырех- и пятиэтажных зданий, трубами ветхих деревянных домов, которым в ближайшие десять лет предстояло всем подчистую сгореть, и минаретами мечети Джихангир.
В этот ранний час пароходы городских линий еще не ходили, и Босфор, не освещенный прожекторами, был погружен в полную темноту. Иногда ее немного рассеивали фонари стоящих на азиатском берегу подъемных кранов пристани Хайдарпаша, прожекторы бесшумно проплывающего грузового судна, еле заметный лунный свет или фары случайной моторной лодки, и тогда становились заметны обросшие мидиями и водорослями огромные ржавые баржи, одинокая рыбачья лодка и призрачно-белая Девичья башня, но большую часть времени тьма над Босфором была непроглядной. Даже когда задолго до рассвета дома и поросшие кипарисами кладбища на холмах азиатской стороны начинали потихоньку освещаться, Босфор оставался черным, и казалось, что таким он останется навсегда.
Пока мозг был занят своей таинственной игрой, повторяя и запоминая строчки стихотворения, мои глаза иногда принимались следить за каким-нибудь медленно движущимся по Босфору объектом – кораблем необычных очертаний или спозаранку отправившимся на промысел рыболовецким судном.
Несмотря на то что мое сознание не обращало никакого внимания на эти объекты, глаза автоматически продолжали за ними следить и успокаивались только тогда, когда понимали, что перед ними нечто знакомое: да, говорил я сам себе, это грузовое судно, а это  – рыболовецкая шхуна с выключенным фонарем, вот пассажирский катер, перевозящий с азиатского берега на европейский первых пассажиров, а вот старый сухогруз, идущий в какой-нибудь далекий советский порт...
Одним таким утром, когда я, съежившись от холода под одеялом, учил стихотворение, мои глаза вдруг увидели нечто такое, чего раньше им никогда видеть не доводилось. Очень хорошо помню, как я застыл в изумлении, позабыв про зажатую в руке книгу. Из ночной темноты выдвигалась и вырастала над морем таинственная громада, настоящий левиафан, наползающий, казалось, прямо на ближайший к морю холм (с которого я за ним и наблюдал). Словно вышедший из моих страшных снов призрак – советский военный корабль! Огромная плавучая крепость, вырастающая, будто в сказке, из ночного тумана!
Моторы корабля были приглушены, и он плыл беззвучно, но столько в нем было мощи, что дрожали оконные рамы и деревянный пол, в темноте на кухне позвякивали небрежно повешенные печные щипцы, кастрюли и кофейники, а в отапливаемых комнатах, где спали родители и брат, дребезжали стекла. Легонько сотрясалась брусчатка переулка, ведущего к морю, и стоящие у дверей мусорные ведра тоже дребезжали, словно в нашем мирно спящем квартале случилось небольшое землетрясение.
Так значит, правдой было то, о чем перешептывались стамбульцы: после полуночи по Босфору неслышно проходили русские военные корабли!
На какое-то мгновение мной овладело тревожное чувство ответственности. Весь город спал, и лишь я один видел этот огромный советский крейсер, направляющийся неведомо куда, чтобы натворить неизвестно каких бед. Я должен был предупредить весь Стамбул, весь мир! Это было похоже на истории из детских журналов, в которых отважные мальчишки, вовремя подняв тревогу, спасали город, охваченный сном, от наводнения, пожара или нападения вражеской армии. Но я никак не мог заставить себя вылезти из-под теплого одеяла.
Я был вне себя от беспокойства, и тут выход все-таки нашелся: собрав все внимание, которое мой мозг был готов направить на заучивание стихо­творения, я вгляделся в советский военный корабль и «посчитал» его.
Что я хочу этим сказать? Подобно американским шпионам, которые, как поговаривали, фотографировали каждый коммунистический корабль, проходящий через Босфор, из окон дома, расположенного на одном из стамбульских холмов (еще один очень похожий на правду стамбульский миф времен холодной войны), я зафиксировал крейсер во всех подробностях, только не на фотографической пленке, а в памяти. В своем воображении я сопоставил данные об этом корабле с данными о других кораблях, босфорских течениях и чуть ли не о скорости вращения Земли, то есть «посчитал» этого великана и таким образом превратил его в обычное, будничное явление жизни. Мне было очень хорошо известно, что к несчастьям и бедствиям может привести только неучтенное, незамеченное и неописанное. С тех пор я начал считать корабли  – не только советские, а вообще все, достойные внимания.


Орхан ПАМУК
род. 1952

Современный турецкий писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе. Родился в Стамбуле,
в знатной османской семье Г.Памука и Ш.Ферит.

Публикация подготовлена по изданию: О.Памук. «Стамбул. Город воспоминаний». М., «Издательство Ольги Морозовой», 2006.

Рейтинг@Mail.ru