Достаточно только захотеть и поверить, что статуя действительно живая
Из книги «Мгновение в жизни другого»
Наша семья обитала в Марселе на улице Феррари, в большом доме с двором… Отец занимал на втором этаже комнату, уставленную книгами с пола до потолка, – это была моя городская библиотека. Учился я вплоть до экзамена на бакалавра в школе Сакре-Кёр. Директор школы аббат Бургарель был другом моего отца; иногда он приходил к нам в гости, и на следующий день на переменке я, как бы невзначай, рассказывал об этом ребятам.
От матери у меня сохранился образ очень молодой и очень красивой женщины. Мне казалось, что она одета лучше всех на свете. Она пользовалась ныне исчезнувшими духами, я забыл их название, но не запах. Мне и теперь хотелось бы думать, будто она всегда улыбалась, но, по правде сказать, я мало ее знал и был тогда совсем ребенком.
До замужества мать работала в аптеке. Не прихоти ли наследственности побуждают меня посещать с тех пор не столько музеи, сколько аптеки всего света, откуда я никогда не выхожу без пластикового пакета, наполненного ампулами, содержимое которых должно быть выпито, всякими витаминными комплексами и флаконами, выбранными наугад, по их внешнему виду?
Не исключено, что именно из стремления перещеголять мамины туалеты я без конца переодевался. Это занимало мой досуг. Я многое пережил в своем углу со своими костюмами. Подобно старьевщику я обшаривал весь дом, стаскивал в свою комнату рваные простыни, отслужившие занавески, обувь без подметок. Я одевал даже кукол. Я очень долго играл в куклы – одному Богу известно, скольких я приютил у себя.
Иногда после ужина мой отец и дядя играли на мандолине, я поднимался к себе и приоткрывал дверь комнаты, чтобы куклы могли их услышать.
* * *
В кабинете отца меня интриговало гипсовое лицо – муляж посмертной маски Паскаля. Маска висела на стене, и для меня нераздельно сливались бледность покойника и белизна гипса. Иногда я снимал маску и, держа ее в руке, воображал себя Гамлетом, произносящим монолог перед черепом. Я любил трогать этот муляж, особенно нос.
У отца была также очень красивая черно-белая фотография картины Рембрандта – старая дама в кресле. Ее лицо поднималось над огромным белым воротником, остановившиеся глаза глядели прямо, она была похожа на сову, сидящую на льдине. Она держала в руке смятый платок, какую-то тряпку, странно контрастировавшую с ее величественной осанкой. Много позднее я увидел подлинник в лондонском музее и узнал, что дама звалась Маргарет Трип. Но картина не произвела на меня никакого впечатления. Разумеется, я наслаждался удивительной работой живописца, который выявил все мыслимые оттенки коричневого, но мне было жаль старой черно-белой колдуньи, затаившейся в сумраке отцовского кабинета.
Я всегда ждал с нетерпением, когда мы отправимся к бабушке с материнской стороны. Бабушка жила на бульваре Мадлен в Марселе, и стоило мне услышать: «Дети, завтра мы обедаем на бульваре Мадлен» – я приходил в неистовство.
И вот почему: в бабушкиной передней царили две статуи. Она поставила одну напротив другой. Эти статуи не принимали визитеров, ничего не украшали (во всяком случае, в моих глазах), они просто там жили. Мне хотелось остаться в коридоре и поговорить со статуями, понаблюдать за ними, расспросить и выяснить, что именно они могли мне поведать. Тут было не до пирога, которым угощала бабушка!
Первой статуей была раненая бронзовая львица. Все знают, как много могут разглядеть детские глаза в предмете, сделанном между двух войн для украшения камина. Вернее, никто не знает. Я был полностью во власти этой львицы. Явно раненная смертельно, она сопротивлялась изо всех сил – всякий раз, отправляясь к бабушке, я боялся, что найду львицу мертвой.
Но нет – она все еще боролась, она прыгала, потрясала гривой и хвостом, я слышал ее рык, и глаза мои широко раскрывались.
Меня покоряли ее напряженные мускулы; в скульптуре, независимо от того, хороша она или плоха, всегда есть какая-то прущая сила. И еще магия – достаточно только захотеть и поверить, что статуя действительно живая.
Вторая статуя изображала валькирию на скале. Бронзовая скала казалась мне огромной. Сама богиня была из бронзы и слоновой кости. Руки, грудь и бедра тоже были из слоновой кости – мне объяснили, что их три, посланниц бога Одина, дарующих жизнь и смерть. Они появляются на поле брани, указывают победителей и умерщвляют побежденных, сопровождая затем мертвых в Валгаллу. Вместо того чтобы представить себе Валгаллу подобием чудовищного ада, я видел поднятый занавес марсельской Оперы, за которым открывались неведомые декорации. Это было не менее страшно, но более убедительно!
Валькирия пела, львица рычала. Валькирия кричала, вопила, откинув голову, широко раскрыв рот, уставясь глазами в небо. Бабушкин коридор превращался в Рейн, то есть для меня – в увеличенную Рону, а я стоял у подножия скалы. Львица за моей спиной, раненная какими-то охотниками из комикса, могла, обезумев от ярости, в любую секунду прыгнуть на меня.
Я не умирал от страха – напротив, жил. Оживал от страха!
Сорок лет спустя со мной случилось вот что: я фланировал поздно вечером по Флоренции. Нет, даже не так. Я не фланировал, а возвращался в гостиницу. В этот вечер я видел Хорхе Донна, танцевавшего с необыкновенной точностью один из моих балетов, с той точностью и эмоциональностью, на которые способен только он один и которые всегда потрясают и волнуют меня. Я думал об этом, идя по улице, как вдруг на каком-то углу кого я вижу в темной витрине антиквара? Валькирию! Валькирию с бульвара Мадлен! Ту же! Ту же! Ее! Никаких сомнений!
Я обрел не мгновение своего детства, но нечто лучшее: валькирию, подругу моего детства. Ну, «подругу» – это слишко сильно сказано.
Я поклялся себе вернуться сюда утром. Я даже не стану спрашивать о цене. Сколько бы она ни стоила. И она всегда будет при мне.
Назавтра я поспешно проглатываю свой prima colazione, итальянские пончики.
Но тут раздается телефонный звонок – длинный разговор с Брюсселем. Накануне вечером от радости, что снова нашел валькирию, я неточно засек улицу. Идет время. Мною овладевает страх. Я опаздываю на свидание. Наконец нахожу лавку.
Он продал ее! Она была продана уже несколько дней назад. Покупатель зашел за ней минут за двадцать до меня. Но кто ее купил? Он не знает. Иностранец.
Где я теперь найду ее? В Нью-Йорке, в одной из изысканных лавок на Парк-авеню? Или у какой-нибудь швейцарской дамы, которая устроит прием для труппы после премьеры в Лозанне? Или на барахолке на площади Же-де-Баль в Брюсселе? Он там никогда не бывал?
Подарила бы мне бабушка валькирию, если бы я в свое время откровенно сказал о своей любви к ней? Правда, ее вопли наверняка тревожили бы Паскаля.
* * *
Моя бабушка, которая занималась торговлей подержанными вещами и держала антикварную лавку, иногда приносила пластинки на 78 оборотов. Когда бабушка посещала клиентов, я охранял лавку (она сердилась на меня за то, что мне никогда не удавалось ничего продать, к тому же я с готовностью дарил всякие безделушки, чтобы «привязать» клиентуру), и в награду за потраченное время она позволяла мне брать пластинки.
Как-то в субботу после обеда, явившись на свой сторожевой пост, я нашел в витрине нового постояльца – сказочное механическое пианино с перфорированной лентой. На одной из катушек я обнаружил имя, куда более волнующее, чем Биби Фрикотен: «Тангейзер»! Я поставил катушку, и на меня снизошло откровение – увертюра к опере Вагнера. Я проиграл ее несколько раз подряд. Как всякий ребенок, я не был лишен желания покрасоваться (причем не утратил его и до сих пор) и потому уселся за пианино, сделав вид, будто исполняю увертюру. Я откидывал назад голову и поднимал в такт руки. Потенциальные клиенты останавливались перед витриной, где чудо-ребенок, второй дитя-Моцарт, соединял необходимое с излишним, чтобы приковать внимание. Эта толпа меня спасла – не будь ее, мне влетело бы от бабушки (я не имел права ни к чему притрагиваться, и в особенности к витрине). Но коммерсант взял верх над бабушкой – она решила, что этот непредусмотренный аттракцион пойдет на пользу торговле. К тому же пианино было крепким, и я не нанес ему никакого ущерба. К счастью, бабушка бесконечно долго не находила на него покупателя, и я не меньше полугода соперничал в предвечерние часы с Ференцем Листом. Я стал виртуозом. Меня ничуть не изумило бы, если бы у меня попросили автограф или если б в лавку ворвался импресарио с предложением контракта. Удивляло скорее обратное. И я продолжал невозмутимо играть, рискуя простудиться, поскольку дверь магазина не закрывалась. Это правило неукоснительно выполнялось, даже зимой. Держать дверь магазина открытой – один из основополагающих принципов южной коммерции. Можно сдохнуть от холода в ожидании редкой птицы, которая так и не явится, но дверь остается открытой. «Клиент, – заявляла бабушка, – не должен отворять дверь. Он войдет, только если она открыта».
Она закрывала глаза на опустошения, производимые мною в ее «дискотеке». Я обычно уносил несколько пластинок на 78 оборотов, не считая тех, которые она давала мне сама. Вернувшись домой, я открывал ящик фонографа, всовывал рукоятку, разворачивал большую хромированную ножку, открывал миниатюрную коробочку вроде тех, где хранились перья или лежали иголки, отыскивал наименее иступившуюся, вводил ее в «телефонную» головку ножки и, священнодействуя, запускал фонограф.
* * *
Мой первый урок танца... Не слишком отличающийся от всех последующих. Главное здесь: станок, зеркало, дисциплина, мышцы, – хотят они или не хотят, но их надо заставить, приручить.
Студия помещается на шестом этаже большого обветшалого дома неподалеку от Старого порта. Дом XVII века в бывшем Галерном квартале Марселя.
Я поднимаюсь, перескакивая через ступеньки, по всем пролетам лестницы. И всякий раз цепенею на предпоследнем этаже. Сердце колотится, точно выскакивая из груди, но не потому, что я задохнулся. Меня останавливает новое чувство – смесь страха и восторга. Я обезумел и опьянел от радости – еще несколько ступеней, и я толкну маленькую темно-красную дверь. Есть ли еще время отступить, отказаться? Так будет и впоследствии, за кулисами, когда подойдет мой черед выскочить на свет, выйти на сцену. Посреди этой узкой лестничной клетки я стою нос к носу с шутницей-причудницей – панической робостью. Отныне она не покинет меня никогда.
Стены студии оклеены оранжевыми обоями с цветами под бегонии. Когда рояль закрыт, доносятся выкрики торговцев ракушками, которые поднимаются вверх по улице. А рояль закрыт почти всегда, поскольку пианистка является только по четвергам. В крохотном зеркале, обрамленном черно-золотой рамой, отражается рояль, мрачный, как скарабей, втянувший лапки.
Зато есть станок – палки обегают три стены комнаты. И если б не станок, тут было бы пусто. Здесь я впервые становлюсь к станку. Впоследствии я осмелюсь сочинить балет, где вся хореография будет сведена к станку, но уже сейчас скажу себе в оправдание, что балет называется «Искусство станка». Станок для танца – это то же, что становой хребет для тела; танец стоит благодаря станку, и всякий раз, когда танец начинает заигрывать с беспозвоночными моллюсками, необходимо срочно вернуться к станку.
Ладно. Я преодолел робость, я прошел через галерею с тяжелыми дубовыми балками. Сейчас начнется урок. Раздевалки нет. Нет душа, нет водопровода. Переодеваемся в коридоре.
Мой преподаватель. Это она – Мадам. Она так же стара, как старая дама, написанная Рембрандтом. У них одно лицо, но в руке у Мадам – трость. Эта трость для нее все: третья нога – когда она идет, метроном – когда она дает урок, перст указующий – когда она исправляет ошибки, и попросту хлыст – когда мы не сразу все схватываем.
Ее голос меня ужасает – это голос валькирии! Громоподобный голос с марсельским, для меня совсем не смешным акцентом, темперированный итальянскими интонациями (она призналась мне впоследствии, что танцевала в Турине).
Крохотная, седая, она забивается в плетеное кресло, откуда будет, можно сказать, вершить суд. Зимой она заворачивается в кружевные шали, – так обертывают шелковистой бумагой нежные фрукты.
Летом она принесет веер. Вообразите, каково под крышей в палящий марсельский зной, – это опасно, и Мадам орудует своей тростью и веером, словно поднимает парус на мачте.
Что до меня, то у меня нет ни балетных туфель, ни трико: идет война. Купить ничего невозможно. Почти год я работал в веревочных тапочках и старых шортах.
Я учусь. Я учусь. Мадам:
– У тебя не ноги, а фаршированные кабачки!
Однажды она подходит ко мне, перестает отбивать по полу такт своей тростью, лезет в карман и извлекает из него лупу.
Она склоняется ко мне, глядя в лупу. Я врастаю в пол. Она водит лупой на расстоянии десяти сантиметров от моих плеч, затем осматривает мои руки, ноги, колени, ступни. Приговор вынесен:
– В мое время с таким сложением, знаешь ли, никто даже не осмелился бы заняться танцем.
Она уже повернулась ко мне спиной, удаляется. Я все еще недвижим. Пока она не оборачивается и пока вся ее затаенная нежность не находит ничего лучшего, как подстегнуть меня:
– Работай!
И потом, как эхо:
– Ленивец!
Это «Работай, ленивец!» – в два такта – я не забуду никогда.
Теперь, вернувшись домой, я после ужина запираюсь у себя в комнате и засовываю ступни под кровать, чтобы развить гибкость. Я придумываю себе целую гимнастику, я вишу на притолоке двери, чтобы вытянуться и попытаться увеличить свой рост. Я подтягиваюсь до полного изнеможения, чтобы расширить свою слишком узкую грудь, и, стоя перед умывальником, обзываю нелестными словами свое отражение в зеркале.
Чтобы заклясть судьбу, а также в наказание себе и не без смутной надежды «стать лучше», сплю на голом полу. Завтра следующий урок.
Вырос я не слишком, но несколько лет спустя перестал быть мальчишкой в собственных глазах. Ленивец? Я работал каждый день.
...Затем я дебютировал на сцене! В «Самсоне и Далиле» в марсельской Опере. Я должен был танцевать в сцене Вакханалии.
Гримируюсь, пренебрегая советами, сам. Накладываю смуглый тон на торс, местами слишком густо, местами недостаточно; в конечном итоге я похож на иллюстрацию из медицинской книги – типичный пример заболевания экземой!
Что касается лица, то глаза я начернил так, что сделал себе рожу висельника из банды Лорела и Харди. Да и они, пожалуй, не рискнули бы зайти так далеко!
Одевальщица положила на стул мой «костюм» – шкуру пантеры. Разумеется, это была ненастоящая пантера. Полуголый, задрапировав на одном плече эту пантерью шкуру, я рискнул показаться за кулисами – все давились от смеха при виде этакого карманного Тарзана.
Отступать некуда. Я смиренно жду начала Вакханалии. Я не один – робость со мной. Машинист подталкивает меня: «Смелее, малый! Не волнуйся, на сцене важен взгляд».
На сцене хорошо. Тепло. На свету я виден и слеп. Большая черная дыра то дружелюбна, то враждебна, но неизменно притягательна. Опасно. Влюбленно.
Я знаю, в этой черной дыре – Мадам. Она в зале. Завтра она скажет мне: «Работай!» И добавит: «Ленивец!»
Морис БЕЖАР
1927—2007
Французский хореограф, выдающийся мастер балета. Родился в семье французского философа Гастона Берже, выходца из Турции,
и каталонки Г.Каперилес.
В 1960 году основал труппу «Балет ХХ века», с которой обрел всемирную известность.
Публикация подготовлена по изданию:
М.Бежар. «Мгновение в жизни другого». М., «Русская творческая палата», 1998.