Вся моя жизнь была определена этими противоположностями: верх-низ
Из книги «Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим»
Я вспоминаю летние грозы, от которых мы детьми прятались под столом, покрытым скатертью, устраивали укрытия из стульев и покрывал, чтобы поскорее спрятаться там и закрыть глаза. И когда снаружи раздавались раскаты грома, сердце замирало от наслаждения! Сколь восхитительны воспоминания об этой игре! Прячась в своих постройках, мы лакомились конфетами или сладкой водой, искренне веря, что живем в другом мире. Я называл эту игру во время грозы – «строить грот» или «играть в дядюшку Патуфэ». Дядюшка Патуфэ испокон веку был популярнейшим героем маленьких каталонцев. Крошечный этот человечек однажды был проглочен огромным деревенским быком, который хотел его защитить, спрятать. Родители искали его повсюду, звали: «Патуфэ, где же ты?» Наконец он отозвался: «Сижу я в брюхе у быка, где ни дождя, ни ветерка».
Как крошка Патуфэ, я в своих искусственных убежищах от грозы находил множество образов, связанных с жизнью до рождения. Они появлялись, стоило сесть на корточки и обхватить руками колени. Я свешивал голову и, раскачивая ею из стороны в сторону, чувствовал, как кровь приливает к голове. (Одна молодая красивая мама недавно открыла мне по секрету: ее пятилетняя дочь утверждает, что помнит, как жила на небе, которое она описывает как темное теплое пространство, в котором она размещалась вниз головой.)
И делал так, пока не начинала сладко кружиться голова. Тогда, не закрывая глаз, я видел тени, чернее реальной темноты, и фосфорические круги, из которых являлась пресловутая глазунья. Пламенеющие яйца смешивались наконец в мягкий и бесформенный белый омлет, растекающийся вширь, тягучий, принимающий по моему желанию любые очертания, то скручивающиеся, то разворачивающиеся. Я был на вершине блаженства и хотел бы, чтобы так было вечно.
Механические предметы становились моими злейшими врагами – и даже часы должны были размякнуть или растаять.
* * *
С семи до восьми лет я жил во власти мечтаний и грез. Позднее я так и не смог отделить подлинное от воображаемого. Моя память так смешала реальность и вымысел, что лишь сейчас, объективно оценивая события, я могу понять, насколько абсурдны некоторые из них.
...Закрываю глаза и ищу в своей памяти то, что явится мне произвольно и зримо. Вижу два кипариса, два больших кипариса, почти одного роста. Тот, что слева, все же чуть пониже и клонится верхушкой к другому, который, наоборот, высится прямо, как латинское «i». Я смотрю на них в окно первого класса школы Братьев в Фигерасе – этап, следующий за пагубными педагогическими опытами г?на Траитера. Окно, обрамляющее эту картину, открывалось только после обеда, но с этой минуты целиком поглощало мое внимание. Я следил за игрой тени и света на двух деревьях: перед самым заходом солнца острая верхушка правого кипариса темно?красная, как будто ее залили вином, а левый уже в тени и весь как черная масса. Звенел колокол Анжелюса – и весь класс стоя хором повторял молитву, которую наизусть читал тихим голосом Старший брат, сложив руки перед грудью. Кипарисы таяли в вечереющем небе подобно восковым свечам – и это было единственное, что давало мне представление о течении времени, прошедшего в классе. Если у г?на Траитера я то и дело отсутствовал, то в новом классе – в том?то и заключалась разница – мне надо было бороться с доброй волей Братьев, усердно, а порой и жестоко пытавшихся научить меня прилежанию. Но я не желал, чтобы меня трогали, чтобы со мной говорили, чтобы «беспокоили» то, что творилось во мне. Я продолжал витать в облаках, как и у г-на Траитера, и, догадываясь, что моим грезам грозит опасность, все больше цеплялся за них как за спасательный круг. Вскоре кипарисы совсем растворялись в вечерних сумерках, но и тогда, когда исчезали их очертания, я продолжал смотреть туда, где они стояли. Справа в коридоре, ведущем в класс, зажигали свет, и сквозь стеклянную дверь мне были видны написанные маслом картины, висящие на стенах. Со своего места я видел только две картины: одна изображала голову лисы, вылезающей из норы и держащей в пасти дохлого гуся, другая была копией «Анжелюса» Милле.
Эта картина вызывала во мне беспричинный страх, такой пронзительный, что воспоминание о двух неподвижных силуэтах сопровождало меня в течение многих лет, вызывая одно и то же чувство подавленности и тревоги.
«Анжелюс» вызывал у меня тревогу и одновременно скрытое наслаждение, которое проникало мне куда-то под кожу, как серебристое лезвие ножа. Долгими зимними вечерами, когда я ждал нежного звонка колокольчика, извещавшего о конце уроков, мое воображение постоянно охраняли пять преданных стражей, могучих и величественных: слева от меня два кипариса, справа – два силуэта «Анжелюса», а передо мной – Бог в лице молодого Христа, пригвожденного к кресту из черного дерева, стоявшего на столе Брата.
...Братья заметили, что я упорно гляжу на кипарисы. Меня пересадили на другое место, но без толку: я продолжал смотреть сквозь стену, будто все еще видел деревья. Чтобы они не потерялись, я проигрывал в воображении исчезнувшее действо. Я говорил себе: «Сейчас начнется катехизис, значит, на правом кипарисе тень дошла до ржавого просвета, откуда выглядывает сухая ветка с привязанной к ней белой тряпкой. Пиренеи окрасятся в сиреневый цвет в тот миг, когда, как я успел заметить, в далеком селении Витабертран блеснет оконное стекло». И стекло внезапно сверкало на солнце с подлинностью бриллианта – в моем сознании, грубо травмированном запретом видеть милую мне равнину Ампурдан, которая впоследствии должна была насытить своей уникальной геологией завершенную эстетику пейзажной далинийской философии. Вскоре стало ясно, что перемена места не дала ожидаемого результата. Я был так упрямо невнимателен, что приводил всех в отчаяние. Как?то за ужином мой отец вслух прочел учительскую запись в дневнике и был крайне огорчен. Хвалили мою дисциплинированность, мою доброту, спокойное поведение на переменах, зато заканчивали так: «Он настолько закоренел в умственной лени, что это делает невозможным любые успехи в учении». Помню, в этот вечер мама плакала. За два года учебы у Братьев я не выучил и пятой части того, что усвоили за это время мои товарищи. Меня оставили на второй год. И я стал совершенно одинок. Теперь я утверждал, что не знаю и того, что запомнил и выучил непроизвольно. К примеру, я небрежно, неровно писал, испещряя тетради кляксами. Между тем я знал, что надо делать, чтобы писать чисто. Однажды мне выдали тетрадь из шелковой бумаги – и я старательно, с колотящимся сердцем, смачивая перо собственной слюной целую четверть часа перед тем, как начать, правильно и чисто написал прекрасную страницу и занял первое место по каллиграфии. Эту страницу даже выставили под стекло.
Мое внезапное разоблачение поразило всех окружающих, а меня вдохновило на продолжение мистификаций и симуляций. Чтобы избежать на уроке неминуемых вопросов Брата, я резко вскакивал, отбрасывая книгу, которую час держал в руке, делая вид, что учу, но на самом деле не прочитав ни страницы. Изображая безумие по собственному желанию, я вскакивал на парту, потом спрыгивал, в ужасе закрывая лицо руками, как если бы мне грозила какая-то опасность. Эта пантомима давала мне возможность выходить одному на прогулку в сад. По возвращении в класс мне давали попить лечебного хвойного бальзама. Родители, которых, разумеется, уведомили об этих фальшивых галлюцинациях, просили старших по школе окружить меня удвоенной и исключительной заботой. Меня и в самом деле окружили особой атмосферой и уже даже не пробовали выучить чему бы то ни было.
* * *
Конечно, я ничего не смыслил в математике, был не способен вычитать или умножать. Зато в девять лет я, Сальвадор Дали, не только открыл явление мимикрии, но и вывел полную и всеобщую теорию, о которой расскажу дальше.
В Кадакесе у самого берега моря рос кустарник. Вблизи на нем можно было различить маленькие, неправильной формы листочки на тонких стебельках, дрожавшие при малейшем ветерке. Однажды мне показалось, что некоторые из листьев шевелятся, когда другие неподвижны. Каково же было мое удивление, когда я заметил, что они перемещаются! Я взял один листок и осмотрел его. Оказалось, что это насекомое, которое по виду ничем не отличалось от листа, если бы не крохотные, почти незаметные лапки. Это открытие изумило меня. Мне казалось, что я раскрыл один из важнейших секретов природы. Мимикрия помогла кристаллизации паранойяльных изображений, которые призрачно населяют большинство моих нынешних картин.
Окрыленный успехом, я стал мистифицировать окружающих. Объявил, что благодаря магическому дару мне удастся оживить неживое. На самом-то деле я брал листок, под ним прятал лист?насекомое. Потом камнем, который играл роль волшебной палочки, я сильно ударял по столу, чтобы «оживить» лист. Все думали, что лист шевельнулся от удара. Тогда я ударял слабее, а потом отбрасывал камень. Все зрители вскрикивали от изумления и восторга: лист продолжал двигаться. Много раз я повторял свой опыт, особенно перед рыбаками. Все знали растение – никто никогда не замечал насекомых.
...В детстве маскарад был сильнейшим из моих увлечений. Одним из лучших сюрпризов, который я когда?либо получал, был королевский костюм, подаренный моими дядьями из Барселоны. Как?то вечером я смотрюсь в зеркало, наряженный в белый парик и корону, подбитая горностаем мантия наброшена на плечи, а под ней я в чем мать родила. Признаки пола я прячу, зажав их между ляжками, чтобы походить на девушку. Меня уже восхищали три вещи: слабость, старость и роскошь.
Но над этими тремя понятиями, к которым стремилось мое существо, царила настоятельная потребность одиночества, доведенная до крайности соседством с другим чувством, которое как бы обрамляло первое: чувство «высоты», высокомерия. Мама всегда спрашивала меня: «Что ты хочешь, сердце мое? Чего ты желаешь?» Я знал, чего хочу: чтобы мне отдали прачечную под крышей нашего дома. И мне отдали ее, позволив обставить мастерскую по своему вкусу. Из двух прачечных одна, заброшенная, служила кладовой. Прислуга очистила ее от всякого барахла, что в ней громоздилось, и я завладел ею уже на следующий день. Она была такой тесной, что цементная лохань занимала ее почти целиком. Такие пропорции оживляли во мне внутриутробные радости. Внутри цементной лохани я поставил стул, на него, вместо рабочего стола, горизонтально положил доску. Когда было очень жарко, я раздевался и открывал кран, наполняя лохань до пояса. Вода шла из резервуара по соседству и всегда была теплой от солнца. В узком пространстве между лоханью и стеной теснились самые странные предметы. Стены я увешал картинами, которые рисовал на крышках шляпных коробок, похищенных в ателье моей тетушки Каталины. Усевшись в лохани, я нарисовал две картины: одна изображала Иосифа, встречающего братьев, другая, немного подражательная, была навеяна «Илиадой»: Троянская Елена смотрит вдаль. Последнюю я сопроводил названием собственного изобретения: «И спящее сердце Елены наполнилось воспоминаниями…» На втором плане виднелась башня, на которой был различим некто маленький: конечно, это был я сам.
... Когда гости, друзья дома, спрашивали:
– А как дела у Сальвадора? – мои родители не затруднялись с ответом:
– Сальвадор на крыше. Он говорит, что сделал мастерскую в старой прачечной, и целыми часами играет там, наверху, совершенно один.
«Наверху»! Вот прекрасное слово! Вся моя жизнь была определена этими противоположностями: верх?низ. С детства я безнадежно стремился быть наверху. И вот я там. Ныне, когда я достиг вершины, я умру, оставаясь на ней.
* * *
Родители решили отправить меня на отдых в деревенское имение семейства Пичот. ...Имение называлось «Мулен де ла Тур» («Мельница с Башней»). Я еще не видел его, но уже имя казалось удивительным. И я согласился уехать (с поразительным послушанием), потому что меня неудержимо притягивала воображаемая башня.
...Добрались на закате солнца. «Мулен де ла Тур» почудилась мне волшебным местом. Здесь будто все было создано для того, чтобы подтвердить мелькавшие во мне мечтания. Мне тут же показалось, что я снова выздоровел. Огромная радость захлестнула меня, изгнав утомительную и меланхолическую усталость последних дней. Меня пронзила дрожь забытого было счастья. Так бывает, когда места, куда вы только что попали, вселяют в вас уверенность, что они созданы для вас, а вы для них и что их приверженность вам будет безгранична...
...После завтрака я побежал к сараю, где сохли на земле кукурузные початки и мешки с зерном. Сарай стал моей мастерской благодаря г?ну Пичоту, принявшему такое решение, потому что по утрам туда беспрепятственно проникало солнце. У меня был большой этюдник, на котором я всегда рисовал и писал – и тут же развешивал свои листы и холсты на стенах. И вскоре израсходовал весь рулон полотна. Тогда я взялся за старую, больше ни на что не годную дерматиновую дверь. Положив ее горизонтально на два стула, решил исписать только центральное панно, так чтобы резьба по бокам служила рамой для моего произведения. Уже давно я загорелся желанием написать натюрморт с вишнями. И вот высыпал на стол полную корзину ягод. Солнце лилось из окна, оживляя вишни тысячами огней. Я начал работать сразу тремя цветами, накладывая их прямо из тюбиков. В левой руке я зажал два тюбика: ярко?красного цвета – для освещенной солнцем стороны вишни и карминного – для затененной стороны, а в правой руке у меня была белая краска для блика на каждой ягодке. Я набросился на работу. На каждую вишню я тратил три цвета: так, так, так – свет, тень, блик. Однообразный скрип мельницы задавал ритм моей работе. Так, так, так… Моя картина стала упражнением в ловкости: как быстрее приступить к следующей вишне. Мой успех казался мне сенсационным, а имитация – совершенной. Моя возрастающая ловкость заставила усложнить игру. «Усложню задачу!» Вместо того чтобы изобразить вишни горкой, как они и лежали на столе, я нарисовал по нескольку штук отдельно в одном и в другом углу. Подчиняясь прерывистому мельничному шуму, я буквально скакал от одного края лежащей двери к другому. Со стороны было похоже, будто я пустился в какой?то странный танец или упражняюсь в шаманстве. Так – здесь, так – там, так – тут, так… Тысячи красных огней зажигались на моем импровизированном холсте по каждому щелчку мельницы. Я был хозяином, господином и изобретателем этого небывалого в истории живописи метода.
Готовая картина всех удивила. Г-н Пичот горько сожалел, что она написана на какой-то двери, тяжелой и неудобной и к тому же насквозь изъеденной древоточцами. Крестьяне, разинув рты, стояли перед вишнями, изображенными так натурально, что хотелось протянуть руку и взять их. Кто-то заметил, что я забыл нарисовать хвостики ягод. Тогда я взял горсть вишен и начал их есть, вдавливая каждый хвостик в картину. Это окончательно придало ей неотразимый эффект. Что касается древоточцев, изгрызающих дверь и дырявящих мазки, они напоминали настоящих плодовых червячков. Желая следовать самому строгому реализму, я начал булавкой заменять одни другими. Взяв древоточца из двери, я вкладывал его в настоящую вишню, а из нее вынимал червячка, чтобы сунуть его в дырочку двери. Я уже проделал несколько таких странных и безумных перемещений, когда был захвачен врасплох г-ном Пичотом, который мгновенье незамеченный стоял позади меня. Он не смеялся над моими сумасбродствами, как бывало обычно. На сей раз я расслышал, как он после долгого раздумья пробормотал: «Это гениально». И безмолвно вышел.
Сальвадор Дали
1904—1989
Испанский художник, живописец, график, скульптор, режиссер. Один из самых известных представителей сюрреализма. Родился в семье зажиточного нотариуса
С.Дали-и-Куси и Ф.Доменеч.
Публикация подготовлена по материалам электронной библиотеки www.aldebaran.ru/