Мир катился, бежал из-под купола неба
Из книг «Хлыновск» и «Пространство Эвклида»
Помнить себя я начал с нескольких моментов, изолированных от окружающего, не связанных с ним.
Я сижу на какой-то горке, не дома. Надо мной ничего нет – пустое надо мной, не за что ухватиться, и я падаю.
Такое же пустое, но движущееся близко, возле меня. Я подползаю к нему. Оно катится на меня, булькает и обдает холодным накатцем воды.
Обстановка борьбы. Я во взбудораженном пространстве, предоставленный сам себе, плоскости стен, потолок движутся. Ногой не зацепиться о пол – пол качается. Вот и я закачаюсь, закружусь, как эти вещи кругом меня. Вот-вот и я пошел, хватаясь руками за пустоту. Я научился балансировать на ногах – я победил тяготение.
* * *
Ввела меня мать в огромный дом – возможно, это был Исаакиевский собор, – и меня странно поразило ощущение масштабности, соотношение меня маленького с огромностью кубатуры здания. Трудно передать сущность этого пространственного ощущения, но оно не повторялось потом в жизни, и я знаю, что я его искал потом, оно меня толкало всю жизнь на поиски соотношений форм, могущих воспроизвести такое ощущение планетарного порядка.
Позднее я пытался вновь почувствовать его, но ни в Айя-Софии, ни в римском соборе Петра, ни в Вестминстере Лондона, нигде это соотношение моего масштаба с грандиозностью архитектуры не повторялось.
Мне уже начинала казаться случайностью эта моя младенческая памятка, но в 1906 году во Флоренции, зарывшись с головой в творчество Леонардо да Винчи, я напал на его проект – рисунок «эспланады – собора в пустыне», и я взбудоражился от того совпадения моей памятки с его произведением. Леонардо осуществил в этом рисунке, может быть, свою детскую памятку. Значит, мерещившийся мне этот космический масштаб произведения искусства возможен.
* * *
Болезнь была первая, упрямая – жить или не жить. Красный и синий шары летали у потолка, но все это как бы вдали, в стороне, во мне же решалось что-то новое, сложное, без моей на то воли и без моего участия.
Однажды в доме раздался грохот, разбудивший меня. Я вскочил, закричал в испуге. Матери, подоспевшей ко мне, я пытался что-то сказать и не мог: гортань сжималась и не пропускала звука, я не мог выговорить слова – я стал заикой. Возник новый фактор, так или иначе обусловивший развитие характера, чрезвычайно отразившийся на самолюбии школьного возраста и усиливший переживания внутри себя. Потому, вероятно, в дальнейшем я так полюбил мелодию, звуковую тягучесть, песню. Под нее вещи приобретали особенный смысл и особенное типовое построение, что и пробудило во мне с детства любовь к предмету-вещи, открыло для меня интимное содержание и выразительность любого предмета-явления.
* * *
В саду был фонтан. Струя воды била из раковины, в которую дул металлический мальчик. Для многих из окружающего меня люда эта фигурка из металла была «статуй идольский», «голыш бесстыдный», и меня, я отлично помню, обижало такое отношение людей к существу, драгоценившему воду, бриллиантами разбивающему ее на брызги. Вода, благодаря этому, низвергалась передо мной в характерных и редко видимых в природе функциях. Блеск и напряжение струи и ее ленивая, раздумчивая остановка на вершине подъема и дождевой спад назад, книзу, делали воду живой, а все это делал мальчик. Я радовался, не ища и не умея еще искать разъяснений о действии искусства, о действии вещей, не природой, а человеком сделанных.
Много овощей и цветов, ухоженных моими детскими руками, произвел этот сад. Здесь я на ощупь, вплотную научился понимать законы роста и цветения растений, прихоти развертывавшейся розы, готовую к лопанью почку и борьбу с земляными условиями кочна капусты.
И здесь я получил ощущения цветовых спектров в переливах и перекличках между кровавыми бегониями, нежными левкоями и пестротою анютиных глазок. Здесь, любовью человека поощренный, разлагался во всех нюансах солнечный спектр в лепестках, венчиках и в шапочках цветов и вспыхивал пурпуром, синевою и желтым на корпусном, сложном, зеленом цвете листвы.
* * *
Я сплю на террасе. Передо мною сад и небо между домом и флигелем. Ветры проходят между двумя зданиями. Западные приносили запахи сада. Я старался угадывать клумбы, с которых запахи доносились. Весной удушалось все черемухой, растущей при входе, потом шла полоса сирени, окаймлявшей дворовую решетку. Когда смолкало цветение деревьев, дышалось цветами: то отдельными семьями их, то сумбурными пьянящими смесями.
В саду было ежегодно несколько соловьев. Они и самые ночи делали для меня какими-то звонкими, точно от неба отзвучивались соловьиные трели. Уши и нос полны восприятий, а глаза, чтоб не отстать от них, уставятся из-под одеяла в раскинувшиеся по небу звезды.
* * *
Затмение подкралось незаметно. Освещение пейзажа стало меняться, становясь все более и более закатным. Люди покинули свои жилища. Стояли на улицах с обращенными к потухающему светилу лицами. Я застыл от надвинувшегося на меня страха вечной необычной ночи, от отчаяния окружающих. Земля и небо и люди стали иными.
Это не хлыновцы – это рыскающее дикой, неубранной посевами землей стадо. Как во сне докочевали мы к берегу неведомой реки и здесь потеряли размеры дня и ночи, потеряли размеры опасности. И сами стали космичны.
И вдруг запел внутри меня боевой клич моего племени, роднящий меня с каждым из его членов. Это вопль-ритм, организующий нас, затерянных в пространстве. Ритм, дающий верные направления нашему стаду. Пусть солнце исчезает навсегда – мы сритмуемся с новыми условиями. Бесполезными померкнут глаза наши, но мы повернем обратно потоки наших артерий и заставим концы наших пальцев быть зрячими.
Было ли то мое состояние молитвой или заклинанием стихий, но я знаю верно, что это была моя первая настройка собственного организма для его встречи с планетным событием, чтобы суметь действие на меня классического ужаса сделать творческим.
Небо резалось, пересекалось струйками звезд. Они катились, падали к горизонту. Небо двигалось, оно казалось катящейся полусферой, способной вот-вот раздавить город. Когда, утомленный до головокружения, я перевел глаза на строения, деревья и фигуры людей, я испытал поразившую меня вещь: строения и люди вращались вместе с почвой, уплывающей из-под моих ног. Мир катился, бежал из-под купола неба.
Движение имело какую-то систему, как будто гигантская спираль штопором в определенном направлении винтила и небо, и землю.
По мере наблюдения в меня входила какая-то согласованность с окружающим, я, подобно матросу в бурю, начинал учитывать каждым мускулом качку этого мирового корабля, и бившаяся где-то в грудной ямке кровь казалась пульсирующей по-иному.
* * *
В школе я числился на никаком счету по рисованию. Я искренне ахал над головками и лошадками в изображении товарищей. Но однажды на уроке я новым кипарисовым, тонко очиненным карандашом стал чертить на чистом листе общей тетради. Это было впервые, что, распределяя штрихи на бумаге, я почувствовал, как чернящий материал меняет значение плоскости листа, как на этой плоскости возникают выходящие над бумагой явления и явления углублений, как бы дырявящие лист. Вковыриваясь в бумагу, находя выражения рельефа и глубины, я забыл обо всем. Мне казалось, я первый открываю эту магию изобразительного искусства. Я горел в этом процессе, когда под острием моего карандаша, как лепестки, отрывались от бумаги иллюзорности, то подымаясь над тетрадью, то уходя вглубь, фактически же оставляя ее в одной плоскости. Какими жалкими вдруг стали в памяти головки, лошадки и домики славящихся рисованием учеников.
* * *
Моменты перемен положения нашего тела часто меняют психическое наше состояние. В детстве я много качался на качелях, прыгал с довольно большой высоты, но, очевидно, в ту пору мне не удавалось координировать мое движение с происходящим вне меня в пейзаже. Изменение горизонтов не затронуло тогда моего внимания, во всяком случае, я этого не запомнил.
Но однажды на холме, когда я падал наземь, передо мной мелькнуло совершенно новое впечатление от пейзажа, какого я еще никогда, кажется, не получал. Решив, что впечатление, вероятно, случайно, я попробовал снова проделать это же движение падения к земле. Впечатление оставалось действительным: я увидел землю, как планету. Обрадованный новым космическим открытием, я стал повторять опыт боковыми движениями головы и варьировать приемы. Очертя глазами весь горизонт, воспринимая его целиком, я оказался на отрезке шара, причем шара полого, с обратной вогнутостью, – я очутился как бы в чаше, накрытой небесным сводом. Неожиданная, совершенно новая сферичность обняла меня на этом холме. Самое головокружительное было то, что земля оказалась не горизонтальной, и Волга держалась, не разливаясь на отвесных округлостях ее массива, и сам я не лежал, а как бы висел на земной стене.
Тогда я, конечно, не учел величины открытия, только испытал большую радость и успокоенность за мою судьбу перед огромностью развернувшегося предо мной мира. После этого масштаба среди людей показалось мне простым и нетрудным наладить жизнь.
Кузьма ПЕТРОВ-ВОДКИН
1878—1939
Российский и советский живописец-символист, график, теоретик искусства, писатель и педагог.
Родился в семье ремесленника С.Водкина и А.Петровой. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у В.А.Серова.
В 1911 году стал членом объединения «Мир искусства».
Публикация подготовлена по изданию: К.Петров-Водкин. «Хлыновск. Пространство Эвклида. Самаркандия».
Л., «Искусство», 1984.