Деление на ноль или человек в логике причинности
О драматических парадоксах романа Джорджа Оруэлла «1984»
…Он обмакнул перо и замешкался.
У него схватило живот.
Коснуться пером бумаги – бесповоротный шаг.
Мелкими корявыми буквами он вывел: 4 апреля 1984 года.
Если верить Джорджу Оруэллу, строки, вынесенные в эпиграф, были написаны четверть столетия назад. Роман же, к которому они относятся, вышел в печать шестьдесят лет назад.
«1984» стал главной антиутопией ХХ века. Может быть, потому, что Оруэлл, как это ни парадоксально, был писателем меньшего масштаба, чем Замятин, Хаксли и Брэдбери. В стиле «1984» больше от газетного очерка, чем от прозы, и именно «газетность», плакатность, даже карикатурность романа позволили Оруэллу не просто задать вопрос,
а прокричать: можно ли остаться человеком там, где человеком остаться нельзя?
Сегодня Оруэлла можно читать, как читают предсказания пророка после того, как они не сбылись: поражаясь тому, как написанное все-таки было похоже на правду, и все-таки зная, что мир устоял, в нем нет пятиминуток ненависти и джина «Победа», и эта работа сохранения мира произошла без твоего участия. В сущности, мы схожим образом ведем себя, избежав серьезной опасности: она кажется нам неким одиночным выпадом, нарушением законов, обычно охраняющих нас, после которого земля под ногами вновь становится твердой.
Но нам не придет в голову, что источник опасности повсеместен и настолько укоренен в действительности, что сам уже стал действительностью, а то, что мы сумели опасности избежать, – лишь эпизод, частный случай, из которого не вывести всеобщего правила.
Если взять роман Оруэлла не в социальном, а в философском измерении, он сводится к одному вопросу: существуют ли объективные истины? Схожий вопрос вычитывается у Кафки, чью прозу можно представить как жертвоприношение; главный герой «Процесса» и «Замка» – не человек, а великая иррациональность мира, в которую человек брошен без надежды спастись; заколотый двумя то ли сыщиками, то ли актерами, К имеет силы сказать только «как собаку!» – и это единственный итог его пониманий.
В этом смысле прозу Кафки нельзя рассматривать как предвосхищение реалий тоталитарных режимов. Кафка, вероятно, разрешал литературными средствами вопрос более общий, гносеологический: вопрос о познаваемости мира вообще, и разрешал его именно как переживание, ощущение. Этот же вопрос, но уже не уведенный в подтекст, а предъявленный во всей его категоричности, переведенный на язык психологического эксперимента, был вопросом Оруэлла: то, что для Кафки было личным опытом, во время Оруэлла стало опытом социальным.
«Я читал о крупных сражениях, хотя на деле не прозвучало ни выстрела, и не находил ни строки о боях, когда погибали сотни людей, – писал Оруэлл в эссе 1943 года «Вспоминая войну в Испании». – Я читал о трусости полков, которые в действительности проявляли отчаянную храбрость, и о героизме победоносных дивизий, которые находились за километры от передовой, а в Лондоне газеты подхватывали все эти вымыслы, и увлекающиеся интеллектуалы выдумывали глубокомысленные теории, основываясь на событиях, каких никогда не было. …Меня пугают подобные вещи, потому что нередко они заставляют думать, что в современном мире вообще исчезло понятие объективной истины».
Здесь может показаться, что Оруэлл говорит об объективности и истине только в смысле фактической точности – дескать, не знаешь, чему верить, – и на этом останавливается. Но дело в том, что ложь в фактах – не просто обман.
***
«Зло есть изолгание бытия», – писал Бердяев в «Духах русской революции». Изолгание бытия начинается с утраты фактологии, но ею не ограничивается. Всякий социальный, исторический факт имеет и нравственное значение, служит разграничению добра и зла, помогает человеку определиться в мире. Конечно, факты относительны, но и эта относительность имеет свою меру. Когда же небывшему приписывается место в действительности, а черное объявляется белым, под угрозой оказывается, если так можно выразиться, существование нравственной картины мира, существование нравственности как таковой.
«Республиканцы тоже часто прибегали ко лжи, – пишет Оруэлл в том же эссе. – Занимая антифашистскую позицию, можно создать в целом правдивую историю войны, однако это окажется пристрастная история, которой нельзя доверять в любой из самых важных подробностей. Во всяком случае, какую-то историю напишут, а когда уйдут все воевавшие, эта история станет общепринятой. И значит, если смотреть на вещи реально, ложь с неизбежностью приобретает статус правды».
«Готов согласиться, что история большей частью неточна и необъективна, – продолжает Оруэлл. – Но особая мета нашей эпохи – отказ от самой идеи, что возможна история, которая правдива».
И не случайно именно в эссе об испанской войне появляется образ, который спустя пять лет станет ключевым для романа «1984»: «…если Вождь заявляет, что такого-то события “никогда не было”, значит, его не было. Если он думает, что дважды два пять, значит, так и есть».
Это нарочитое низведение спора о существовании объективности вообще до правил арифметики, до растолковывания «на пальцах» – именно четыре пальца будет показывать герою романа Уинстону провокатор и палач О’Брайен во время пытки, спрашивая, сколько их, четыре или пять, – в сущности есть крик отчаяния, поиск последней точки опоры – и ненахождение ее. Ничего объективного нет, нельзя спрятаться ни за таблицу умножения, ни за словарь: таблицу перепишут, словарь переделают, и вместо «поразительный» будет «плюсплюсплюсовой»; нельзя укрыться, нельзя затвориться от жизни, нельзя спастись личным счастьем – ничем нельзя спастись, раз Уинстон в конце концов полюбил Старшего Брата.
***
Но, может быть, дело в том, что вопрос об объективности вообще не может разрешаться в этом залоге: это запретная операция, как в математике деление на ноль. И нарушение – в мысли – некоторых законов жизни и приводит Оруэлла к выводу, что с человеком можно сделать все, что угодно.
Скажем так: сделать можно, но это не свидетельствует о том, что объективных истин не существует; применять такое доказательство – все равно что выводить отсутствие Бога из личного опыта, в котором-де ничего не указывает на его существование.
Истины тем и объективны, что для них не стоит вопрос подтверждения; это не истины нуждаются в нас, чтобы осуществиться, приобрести в нас доказательность, – это мы нуждаемся в истинах, чтобы через причастность к ним утвердить собственное бытие.
С нами можно сделать все, что угодно, – здесь больше веришь прошедшему войну Оруэллу, чем собственным опытам боли и страха, которые даже в отдаленном приближении не сопоставить с пыткой. Но все, что с нами делают, имеет отношение к нам, а не к истинам.
Если не принимать во внимание это соображение, «1984» становится апологией небытия; Оруэлл даже слишком блистательно доказывает, что нет ничего человеческого – ни памяти, ни любви, ни приязни, что человек разлагается – и в буквальном, и в переносном смысле – без остатка; доказывает так убедительно – даже его язык, чуждающийся художественности, метафоры, язык из обедненной реальности романа работает на это, – что не поверить, кажется, нельзя.
Наверное, ловушка здесь заключается в самом жанре романа: он предполагает героя, а в тоталитарном государстве Оруэлла любой человек, у которого достаточно индивидуальных черт, чтобы сделать его главным действующим лицом романа, обречен. И создается ощущение, что Оруэлла заворожила эта им же самим созданная механика небытия; выйти же из нее каким-либо сюжетным ходом он не мог: спасение Уинстона, его не-отречение от себя самого выглядели бы фальшивой нотой, суфлерской подсказкой гуманистического пафоса, тогда как Оруэлл искал правды и объективности; искал причин и следствий.
***
Действительно, если рассматривать ситуацию романа в логике причинности, у Уинстона нет шансов. Но эта логика – как ни странно – логика палача, уверенного, что он «сломает» жертву. Но, может быть, главные вещи жизни есть те, что размыкают причинность.
Цепочки причин и следствий – это как те сведения, которые выпытывают у допрашиваемого: а кто этот человек, что он тогда сказал, кто его ближайшие друзья, и допрашиваемый уже не может остановиться, его, как выражаются в детективах, «разматывают» и намерены размотать до последней ниточки.
Но вдруг допрашиваемый замолкает. Допрашивающие уверены, что он скрывает самое важное. Но человек ничего не скрывает, он просто молчит: это и означает для него остаться человеком.
Может быть, в этом молчании и проявляется то, о чем Оруэлл писал в эссе: «Истина, как бы ее ни отрицали, тем не менее существует, следит за всеми вашими поступками, поэтому нельзя ее уродовать способами, призванными ослабить ее воздействие».