Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №6/2009
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Балдин Андрей

Нить и клубок

1 апреля - 200 лет со дня рождения Гоголя

Явление Гоголя слишком сложно, чтобы исчерпать его одним определением. «Гоголь есть то-то и то-то, он равен тому-то и сему-то»  – нет, такого уравнения быть не может. Гоголь часто не равен сам себе; он избегает однозначности, одной краски, одной оценки самого себя. В его (немыслимом, невозможном) уравнении должна быть заключена «ошибка», неровность, душевный наклон. Этот наклон постоянно сталкивает его с места: Гоголь вечно в движении. В бегстве, в постоянном ощущении утраты и обретения, на дороге из одной части света в другую. От одного света к другому – в постоянном страхе того света.

Этот бег, прямо явленный в жизни и тексте Гоголя, всегда узнаваем. В движении его слова, непрерывном, слитном, можно обнаружить некий общий знаменатель гоголевского творчества. Что бы он ни писал, смешное или страшное, – все лилось, раскатывалось, разматывалось неостановимо, словно нить из клубка.
Тут виден важный образ: нить, что выпадает из клубка и далее только бежит, ищет и не находит себе конца. Так можно обозначить «стереометрический» феномен Гоголя: он великолепно, успешно подвижен («линеарен») и одновременно поставлен перед противоречивой задачей: обнять линией пространство, «свить клубок»*.

1. Степь была первым светом, первым раем Гоголя. Она накручивалась, как горячий кокон, из ста дорог и направлений.
Степь одновременно покойна и подвижна. Любая граница, проведенная по ней, условна. Предки Гоголя переехали из Польши в Россию, не двигаясь с места,  – переместилась под их ногами очередная граница. И так было всегда, и ожидалось, что так будет всегда, вечно будет течь этот мир, подвижный, словно облако.
Но вот незадолго до рождения Гоголя, во времена Екатерины II (1764), выходит указ об упорядочивании счета русских верст. До того момента верста пребывала в трех вариантах. От Курска до Кром насчитывали от 100 до 120 верст. Теперь закончилось это свободное дыхание: в подвижное помещение степи была водвинута мерная линейка Российской империи. Степь оказалась сосчитана – растянута, приколочена к карте верстовыми столбами. Это означало не просто измерение, но изменение сознания ее обитателя. До того она была всем, теперь делалась частью внешнего целого. И степной универсум распался. Дороги, которые прежде стягивали, удерживали вместе его целое, теперь разбежались вовне.
Это раскатывание степного клубка дорог в большем (казенном) пространстве империи можно считать первой причиной появления характерной фигуры Гоголя  – вечно подвижной, бегущей. Его исходным «библейским» сюжетом оказалось отпадение человека от степного Эдема. Так Гоголь стал нитью, блуждающей вне исходного клубка.
2. Такой же нитью – бесконечным протяжением текста стал его язык.
Часто говорят о свободе фантазии, даже так: о произволе ранних сочинений Гоголя. Свобода перемены образа, сюжета, состояния – и в этом видны непрерывный бег, путешествие мысли и слова. Занятное путешествие: от одного себя – к другому. Гимназистом в Нежине Гоголь забавляется, меняя позу и поступь: ходит, выкидывая руки вместе с ногами, левая с левой, правая с правой, точно иноходец; меняет маски в домашнем театре, вместе со всеми, но не так, как все, постоянно переходя границу дозволенного; разыгрывает домашних и соседей, наводя на них то смех, то хладный ужас. Вдруг выдумывает себе безумие и некоторое время лежит взаперти в гимназическом лазарете, «вдвоем» с собой, смеясь над собой (показывая пальцем на другого себя).
Выздоровел – если был болен, а не играл в болезнь, – вышел из затвора и переменил предмет сочинения. Теперь он принялся выдумывать себе страну. Гоголь всерьез увлекся историей и географией. Тут ему открылось бескрайнее поле сочинения. Он стремится найти новый код в движении народов, утраченный с имперским размерением степи, на деле же  – спасти Эдем детства, заново связать распавшийся на его глазах солнечный степной узел.
Задание архаическое: мир не есть узел, составленный из одних только дорог, он – пространство большее, в нем живут, части его соединяют многие дороги. Но Гоголь никогда не откажется от своей исходной позиции; до конца жизни он будет стремиться истолковать мир линеарно, представить пространство – коконом, свитком дорог, текст – линией строки, слитной, длиннейшей фразой.

Противоречие, нестыковка линии и пространства, строки и (полного) текста будет преследовать его постоянно. Нить-дорога Гоголя никогда не совьет ему покойного клубка. Нить-строка не соберет полного романа. Все у него раскатится повестями; поэма «Мертвые души», русская «Одиссея» останется дорожной сказкой, переменяющей нанизанные на одну сюжетную нить пестрые образы героев.
К этому нужно добавить самим же Гоголем постоянно сознаваемый произвол (дорожного) сочинения. Оттого путь его как будто подвешен в темноте, над пропастью небытия: сочиненное бытие есть отчасти небытие, небыль.

3. Первая его дорога была бегством из степи. Геометрически это выглядело просто: линия вышла из степной сферы и устремилась к внешнему (казенному) фокусу, центру притяжения всего русского чертежа – Гоголь помчался в Петербург.
Нарисовалась фигура довольно характерная – человек на колесах, «кентавр», тело которого составлено из осей, спиц и ободов. Один из первых псевдонимов Гоголя – «ОООО». Это не возглас, а четыре «О» в его полной фамилии: Гоголь-Яновской. Если приглядеться, видны четыре колеса повозки, бегущей по странице. Закончился текст, а в конце его – «ОООО», стало быть, нет конца тексту, движение длится вечно.
Таково новое движение русского слова. В России в этот момент переводится на русский язык Библия. На рубеже XVIII и XIX веков в отечественной культуре, в самом национальном сознании происходит революция, родственная европейскому Ренессансу. В силу понятных причин мы не различаем ее сути, нам привычнее связывать перемены нашего языка и сознания с именем Пушкина. «Пушкин – наше все» – за этим слоганом нетрудно услышать «евангельское»: «Пушкин есть наш (бумажный, литературный) Христос». И в этом окажется много правды, потому что явление Пушкина прямо связано с тем скрытым воздействием, которое оказал на отечественное сознание русский перевод Библии.
Тут обнаруживается еще одно судьбоносное «совпадение» в жизни Гоголя: он родился в тот год (1809), когда задание по переводу Библии впервые было поставлено в России. Дальнейший рост, развитие творчества Гоголя были «синхронны» процессу этого перевода – долгому, полному поворотов и противоречий. Гоголь рос вместе с русским Евангелием.
По России двинулось Христово слово – Гоголь устремился вслед за ним: еще один повод для вечного бега. Чем дальше, тем более отчетливо Гоголь сознает (или хочет узнать) в своем творчестве высшее задание: успеть за словом (Евангелия), слиться с ним – как с неким невидимым, разлитым в пространстве чудным светом.

Пока он просто бежит – с юга на север. Перемещение в Петербург с левобережных днепровских холмов на плоскую холодную равнину русского северо-запада было для Гоголя ощутимое уплощение. Вид северной плоскости стесняет ему душу: «Местоположение однообразно гладкое и ровное, везде почти болотистое, истыканное печальными елями и соснами...»
Четырехколесная «повозка» Гоголя выкатилась на ровную страницу России.
Тут все понятно без особых объяснений: карту России нетрудно прочитать как широко развернутую с запада на восток страницу. Петербург, куда направляется Гоголь, помещается в верхнем левом (северо-западном) углу страны-страницы. То есть – в начале «текста». Повозка гоголевского слова стремится в начало рус­ского текста: понятное стремление.
Питер – город-буквица, населенный переписчиками, сам плоский как стол. Не светом, но холодным сиянием бумаги он встречает Гоголя. Гоголевское сокровенное слово, его проект степного мира Петербург равнодушно отторгает. Следует признать, что домашние заготовки путешественника – статья «Несколько мыслей о преподавании детям географии» (1831), поэма «Ганц Кюхельгартен», роман «Гетьман» – вполне того заслуживают. Вот почему: все это удивительно (для Гоголя) неподвижно.
Показательно начало поэмы: прежде чем приступить к действию, автор многословно описывает деревья на берегу пруда, затем переходит к их отражению в воде и так далее. Гоголь хороший художник – «лишнее» зрение не дает должного хода его письму. Так же у него стоит «Гетьман»: в нем движется одна только речь героев.
С историей совершенный провал. Преподавание в университете закончилось фарсом: прочитал полторы лекции, год пропустил, сказываясь больным, на экзамен явился с повязанной щекой: болят зубы. В отчаянии Гоголь бросается из Петербурга вон.

4. И дорога, как единственно подходящее для него, «ОООО», состояние, скоро его излечивает. Замечательно то, что Гоголь наконец это сознает отчетливо. Не описание дерев у пруда, не картина, но рассказ, непрерывно льющаяся речь автора – вот выход.
Речь Рудого Панька о вечерах на хуторе близ Диканьки: таким был первый, удивительно (закономерно) успешный опыт его «дорожного» письма, в котором речь синхронна сюжету. Речь и есть сюжет: гоголевские «Вечера» в одно мгновение завоевывают – заговаривают – надменный Петербург. Прежний текст – стоящий, оглядывающийся на свое отражение в «пруду» страницы – переходит в авторскую речь: состояние линеарное, неразрывное, бегущее, не дающее читателю отвлечься ни на секунду.
С этого момента и до конца дней у Гоголя будет успешен только такой, «дорожный», текст-речь. То, что не движется,  – «не видно». Все должно бежать и виться; в какой-то момент у Гоголя появляется портрет идеальной дамы, «во всем облике которой не было ни одной неподвижной черты».

5. Так – в захватывающем беге слова  – Гоголь встречает Пушкина. Встреча производит на него впечатление чуда. Но это и было чудо: ему явился второй свет, второе целое – причастившись ему, Гоголь мог восполнить полноту бытия, которой он лишился, отпав от степи, как от первого света, первого своего целого.
В этом почти нет метафоры; отношение Гоголя к Пушкину было во многих отношениях родственно религиозному поклонению. Если вспомнить о положении Пушкина в точке революционного (ренессансного) перелома национального сознания, о его «христоподобии» в контексте русской культуры, то такое отношение Гоголя к Пушкину – интуитивное, не как к Христу, но как к началу, «солнцу», – делается по-своему понятно. Пушкин выставил начальную точку в истории современного литературного слова; ее можно определить как «евангельскую». От этой точки протянулся «луч» Гоголя: его линеарные предпочтения укладываются достаточно последовательно в историческое строение русской прозы – так она прирастала «бумажным» пространством.
Разумеется, подобные «стереометрические» толкования самому Гоголю были неведомы, да и не надобны. Он руковод-ствовался чувством: вчерашней, до-пушкинской, неполноты и сегодняшней, ясно ощутимой полноты бытия. Рядом с Пушкиным его существование обретало легитимность, в соседстве с ним, в движении за ним он был оправдан в «преступлении» вольного сочинительства.
Он обрел учителя, поводыря. Вслед за Пушкиным, пишущим «Историю Пугачева», Гоголь составляет два тома истории Украины. По его подсказке пишет «Ревизора», который изначально был переложением анекдота, случившегося с Александром Сергеевичем в дороге. Так же начинаются и «Мертвые души» – этой живой линии дал начало Пушкин.
Считая свою дальнейшую жизнь от Пушкина, «разматываясь» от него нескончаемой строкой, Гоголь покатился дальше.
В этот момент – в это мгновение – он счастлив: бег его слова совпадает с течением жизни. Многие явные путешествия им совершены; «ОООО» колесит по Европе – и вдруг останавливается.
В Париже Гоголь узнает о смерти Пушкина.
Так же как встреча с Пушкиным была для Гоголя одухотворяющим чудом, утрата Пушкина составила для него впечатление смерти при жизни. Вмиг его дорожный снаряд был сломан. Писать было более некому, да и незачем. Мир наполовину исчез с уходом Пушкина; ушел в темноту. Петербург испарился – «нет больше Петербурга, если в нем нет Пушкина».

6. Европейские путешествия были, наверное по инерции, продолжены. Иного состояния, как в дороге, Гоголь более для себя не мыслил. Это состояние было странно: на всякой остановке он садился и начинал точно паук, выпускать неостановимую, светлую нить прозы. Тонкая, прозрачная, она лилась и лилась по странице. Теперь писание его выглядело монотонно. Плетнев в минуту раздражения приписал Гоголю эту монотонность и (что гораздо больнее)  – неспособность разобрать на бегу истинные сокровища слова. Это было несправедливое замечание. Николай Васильевич отказывался писать мимо себя.
«На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть, и притом так самый предмет и дело связаны с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я написать мимо меня самого, а должен ожидать себя».
Он находит себя в Риме. «Пью его воздух и забываю весь мир». Новый узел всех дорог, что ведут в Рим, новый клубок света – третий после степи и Пушкина – обнаружен бегущей и стынущей нитью: Гоголь с головой, целиком вливается в Рим.
Всю жизнь постоянно и явственно он ощущает недостаток тепла: общеразлитого, атмосферного, по его собственному определению – «ненатопленного». Рим дает ему это тепло; Гоголь счастлив.
Одно несчастье: Рим такое место, такое пространство, которое не может быть освоено линеарно. Именно здесь противоречие места и метода его описания вступает в полную силу: Рим не покоряется перу Гоголя. Описывая в незаконченном отрывке статуарный, уверенно стоящий на мраморном цоколе Рим, Гоголь с видимым усилием запрягает свои длиннейшие, во весь абзац, предложения, как будто тянет от каждого слова в сторону каплю чернил. Рим остается неописуем: неподвижен, трехмерен – линией, привычным гоголевским приемом не покорен.
На одно мгновение Гоголь залетел в Россию (вышел первый том «Душ») – и здесь под ногами земля заходила ходуном. Весь народ спорил о нем, всякая литературная партия тянула писателя в свою сторону. Собственно, было их две, как и во все времена, но и двух хватило, чтобы Гоголя едва не разорвали на две части. И тут он протянулся линией – между спорящими русскими полюсами.
Уверенный, что он может совместить их, Гоголь принимается за своеобразный политический чертеж. «Выбранные места из переписки с друзьями» складываются у него в альбом «архитектурных» схем (еще бы он не был сух и безжизнен). Гоголь клеит «макет» России – и этот Третий Рим, как и тот первый остается его дорожным методом не покорен. И как будто в самом Гоголе понемногу поселяется некая абстрактная, отвлеченная пустота.
Он опустошен не просто физически; медики не могут определить причину его болезни; она же – в несовпадении задачи и метода. Гоголь порывается объять строкой (линией) объем. В итоге в результате чрезмерного усилия разрыв (измерений) поселяется в самом бумажном геометре. Ко времени отъезда из Италии от Гоголя остается словно одна скорлупа.

6. Его последнее большое путешествие закономерно устремлено в Палестину.
Отвергнув Рим, путешественник нашел на карте новую «воронку координат», в которой все разрозненные гоголевские векторы должны были сойтись в узел. Нить его строки, остывая все более в погоне за отступающим все далее единственно верным словом (здесь нужно писать с большой буквы – Словом), вознамерилась влиться в раскаленный клубок Иерусалима.
И как он опять ощутимо промахнулся! Как будто все начиналось хорошо, и даже по дороге внезапно проснулось перо, в поезде  – так Гоголь назвал караван, собранный из мулов и лошадей и пеших, бредущих россыпью провожатых. Поезд катился в Иерусалим, нанизывая на себя один пейзаж за другим: морское побережье, Тир и Сидон, топкое дно озер, строчки пальм, осененные оливами колодцы. Поразил вид Мертвого моря, в коем вода показалась фиолетовой. Море покоилось правильным овалом в кольце гор; горы были отрезаны ровно и плоско, по одной горизонтальной линии, отчего вся долина приобретала вид необъятной (в Божью ладонь уложенной) священной чаши. Как же не поместиться душе в этой чаше, не успокоиться в вечном беге?
Однако в Иерусалиме на путешественника точно опустился холод. В молитве у Гроба Господня Гоголь простоял ночь, но сосредоточиться не смог: в глазах дрожали, плавали огоньки на свечах. Пространство, насыщенное их дробным светом, не покорялось вниманию, кружение огней не находило отклика – встречного, симметричного движения в его душе.

7. Наконец он добрался до Москвы. Здесь состоялась окончательная, во всяком отношении закономерная встреча «нити» и «клубка». Дорога писателя, вьющаяся нить, выпавшая некогда из кокона степи, прибежала наконец в иное округлое тело. Если задуматься, ни одна христианская столица так не подходила Гоголю, как Москва. Москва не утомлена пространственным заданием, она не только по форме, но и по сути своего строения есть свитый, намотанный в несколько слоев большой клубок. Здесь на Арбате, на «витке» московского бульвара, Гоголь находит место для своего конечного успокоения.
На Масленую неделю 1852 года он отказывается от еды и всякого движения. В этом было его конечное задание. Внешнее движение должно исчерпать себя, сменившись движением внутренним, духовным.
Обстоятельства его смерти были странны, словно Гоголь не умер, но замер.
Неоднократно он просил не хоронить его, прежде чем окончательно не убедятся, что он действительно мертв. Одно отсутствие в нем движения не должно было означать полной смерти. Слухи, которые явились (покатились продолжением его «нити»), говорили о том же: он не умер, но только полнота внешнего движения сменилась путешествием сокровенным.

8. Скульптор Андреев, автор первого московского памятника Гоголю, того, что втиснут сейчас меж двух флигелей на Никитском бульваре, действовал абсолютно правильно. Он продолжил (буквально, видимо) линию Гоголя и так создал верный его портрет. В нем нет ни одной прямой, всё есть повороты и завитки, как если бы у дома, в котором умер Гоголь, нить его жизни затянулась в последний узелок.
Это особенно заметно в сравнении с другой статуей – прямой, вколоченной как гвоздь, в начало соседнего (собственно Гоголевского) бульвара. В этой голой вертикали нет ни единого поворота, аккумулирующего изначальное движение; оттого столбом стоящий Новогоголь непохож и незаметен. Начало бульвара пусто.

9. Можно предположить шифр, самим же Гоголем невольно обозначенный в псевдониме «ОООО». Лучше его записать так: «О–О–О–О» – здесь округлые фигуры покоя перемежаются дорогами-тире.
Степь – Пушкин – Рим – Москва.
Перемена покоя и движения, состояния нити, согретой, навитой на клубок и стынущей вне клубка: так может быть составлен «стереометрический» очерк Гоголя. Драматический очерк: всякая такая перемена означала не просто переход от покоя к движению, но утрату и обретение исходной, райской полноты. Очередную утрату и очередное обретение.
Что такое был переход от «О» к «–» и обратно? Однажды Анненков (дело было в Австрии) усаживал Гоголя в экипаж. При этом он поразился произошедшей в писателе перемене: сев на скамью и запахнувшись в плащ, Гоголь превратился в мумию. В нем точно выключили ток. Он заранее стал неподвижен – ввиду предстоящего скорого дорожного бега. В этом было видно тождество движений, внешнего и внутреннего. При этом сам Гоголь был словно переключатель: на нем движение внешнее переходит во внутреннее: нить прячется в клубок – исчезает, не исчезая.

Рейтинг@Mail.ru