МЕМУАРЫ ДЕТСТВА
Вечность и один день
Воздух сна
Иногда я забываю дату своего рождения – и теряюсь, если вдруг сразу же, как по заученному, нужно ответить, сколько исполнилось полных лет... Знание того, что и когда было – в общем, числа, даты, включая исторические… Бессмысленные циферки: дровишки. Когда-то прочитал у кого-то, красивое: жизнь – это костер. Запомнить? Спасти? Компьютер бездушно и просто спросит: сохранить как?
Детская память – вот загадка… Даже не память, а время, в котором живет ребенок, да и все-то жили, когда были детьми.
Если суждено вечное блаженство, тогда – небесное – оно и есть детство, в котором побывал каждый, не ведая, в какой эпохе родился, ничего не зная и не помня о себе самом, будто и не было ее, памяти, не было исчезающего каждую минуту времени. Ни ожиданий, ни перемен, только жизнь, только бессмертие – и это длилось, пока не стало мучительно одной лишь своей неизвестностью. Скорей, скорей, скорей! Желание познать что-то большее, чем это блаженство. И как же страшно, больно теперь – жить, чтобы умереть. Обрести смерть взамен этой вечности, чтобы страдать с верой в последнюю, загробную, возможность заслужить и вернуть, получив хотя бы покой!
Это было так понятно, легко: все должны тебя любить, а все твое существо хоть и было сгустком желаний, любопытства, тянулось только к любви. Оно создано для любви, с первых же дней получая ее в утешение за малейшее страдание, о котором оповещало криком и плачем. Оно, это существо, привыкло получать наслаждение. Наверное, самое сладостное – когда перед ним чувствовали за что-то свою вину и стремились ее искупить.
Ты плакал?
Но, маленький мученик, завтра ты уже ничего не вспомнишь, хоть и не догадываясь об этом, родишься заново: все забудешь, всех простишь, всему с появлением своим же на свет удивишься. Уснуть, чтобы воскреснуть. Так суждено до тех пор, пока лишь сон пугает, кажется смертью. И есть только завтрашний день, и этот путь к нему, единственный. Прячешься под одеялом или караулишь, ощущая глубоко в груди биение, похожее на тиканье часов, глаза все равно сомкнутся, даже если очень долго терпеть – а миг, что подобен смерти, ничего не давая почувствовать, неуловим. Поэтому так одиноко засыпать в темноте. Стоит закрыть глаза, погружаешься в страшноватое странствие. Я не понимал, почему кончается небесный свет. Почему разлучаюсь каждую ночь с жизнью, ее красками, звуками, ароматами... Знал, все люди ложатся спать, но ни с кем не встречался – там, когда блуждал в лабиринтах темноты… И что-то каждый раз заставляло смириться перед неизвестностью – закрыть глаза. Отдать все силы жизни – уснуть. Но когда утром свет разлеплял веки – казалось, прошло всего одно мгновение.
Возвращение на этот свет – всегда спасение.
Рождение.
Первый вздох.
Возвращаясь, чаще всего помнил ощущение высоты под собой и полета, в котором растворялся каждой клеточкой. Казалось, что ночью возносишься куда-то в небо, а утром спускаешься на землю.
В снах, предоставленный самому себе, ты взрослеешь, столько приготовлено там для тебя испытаний.
Полеты, захватывающие дух, во сне – не наяву.
Это самое приятное испытание, возможно, поэтому оно достается так легко – надо лишь преодолеть страх…
Только преодолевая страх, ты парил в воздухе своего сна. Испугавшись – падал вниз головой, выставляя вперед руки, в какую-то бездну, что бешено сужалась воронкой, пожирая все вокруг... Тебе говорили, что дети растут, когда снится такое. Но этот страх, это падение помнит душа. Помнит – и стремится взлететь. Детские страхи, наверное, и были порождением бесстрашия. Ужас внушало только ощущение бессмертия, стоило вдруг подумать, что это падение не имеет конца.
То, что не давало покоя – свое отражение в зеркале, будто оно могло быть еще одной жизнью. Думал, что это я сам – то появляюсь, то исчезаю, потому что у меня есть столько много жизней... Звук, запах, цвет – казалось, все рождалось прямо на глазах и не умирало. И это уже блаженное ощущение вечности, когда даже звуки кажутся наполнены светом – смехом самого солнца. Только что родилось легкое, чистое...
Засечка на дверном косяке
Утро. Мамина улыбка. Колокольчики, звенящие в чашках: кажется, у каждого свой. Это так весело, но всем своим видом взрослые внушают, что заняты чем-то очень серьезным. Когда их лица так серьезны, думаешь, что папа с мамой колдуют – и поэтому стал вдруг сладким чай. Но тебе не страшно. Волновало только ощущение своего присутствия среди этих людей. Я знал, что они – моя семья, что здесь – мой дом, но по какой-то причине чувствовал себя гостем. Принимал подношения – и еду, и питье, от которых не смел отказаться, даже если это было что-то невкусное, – и, позволяя себя накормить, серьезно, с важностью глотал ту же самую пищу, что и все, будто свою новую плоть и кровь, потому что и ел, и пил для того, чтобы поскорее вырасти. Разве это не бесстрашие... И какое мужество... Что же, и вот маленькое божество уже вкушает первые страдания... Страх, что не вырастешь! День и ночь, ночь и день не чувствуешь, что растешь... О, это мучительное бесчувствие! Скорей!
И каждый год – вечность… Единственный зримый след она, эта вечность, оставляла на дверном косяке.
Это был день, когда я знал – стоило открыть глаза: сегодня я родился… В искупление чьей-то вины за то, что в день своего рождения лишен был возможности сразу же увидеть свет, почувствовать радость, ты каждый год получаешь точно такой же в подарок. Но в доме еще никто, кроме меня, не знал о том, что я родился. Я прибегал в комнату родителей, звал, будил взрослых, с восторгом наблюдая, как одинаковые безжизненные маски превращаются в родные лица и озаряются улыбками. Чудилось, я принес то, что они долго ждали, очень радостную весть о самом себе!
Все знали, что без этого номера в программе не обойдется… Эту забаву придумал отец и смеялся, будто освобождая душу. Тогда уж праздник – день рождения сына – превращался в его торжество. Радостное бесстрашие, которым сияло чуть надменное после застольных подвигов лицо, было легкомысленно-азартным, если даже не глуповато-детским. Смолкали тосты, анекдоты. Заранее восхищаясь, подвыпившие гости дружно изображали зрителей. Можно подумать, показывался фокус, хоть ни для кого не было тайной, в чем его секрет. И только я замирал в ожидании чуда... Став старше на один год, приготовленный к новой жертве, я дрожал, вытянувшись в струнку так, будто примерз всей спиной к дверному косяку, и не смел шелохнуться, пока отец делал над моей головой что-то недосягаемое взгляду. Скажет ожить, как бы отсекая ребром ладони прошлое, мертвое – и хохочет, любуясь не сыном, а взятой высотой. Только что все висело на волоске, но вот проведена незыблемой чертой линия жизни, еще выше! Эти растущие лесенкой вверх прямые черточки, покарябанные на видном месте его отцовской рукой – горделивая память о себе самом, оставленная, переданная сыну, в котором сам он уже обрел бессмертие. Бессмертный… Хохот, восторг, как будто совершил что-то вызывающе-безрассудное, но остался цел! И гости как-то глупо смеялись, веселились... Он же сам не был смешон, все еще восхищаясь и крепко прижимая меня к себе, даже не замечая, что я раздавлен обидой и едва сдерживаю слезы, уткнувшись в его ногу. Проходил год, все повторялось. Казалось, был один этот путь, куда-то высоко – и вдруг кончился, оборвался…
Фотоальбом
Время запечатлело себя в лицах. Почти все снимки сделаны отцом, их много. У него было свое тщеславие, как бы художника, и манера снимать в падающих или взмывающих ракурсах, все равно что на лету. Это и было его страстью, он должен был постоянно находиться в движении. Так мечется, мелькает на всех просторах его долговязая сутулая фигура, где он похож на охотника. Cмеющееся лицо – такое почти на всех фотографиях, даже случайных. Казалось, только чувствуя, что игрой света и тени должно возникнуть его мгновенное подобие, он не мог сдержать улыбки и переносился с легкостью в чужое плоское пространство, как будто это был праздник и кругом разливалось веселье. Красо`ты. Друзья. Жизнь как чудо.
Жених и невеста. Фарфоровые статуэтки из достоинства и нежности. Глаза, наверное, впервые так пристально следящие друг за другом… Исполненный грации вальс обручальных колец. Берутся даже не за руки, а за пальцы. Шампанское! Поцелуй.
В домашних декорациях она уже всегда одна – и тот единственный, кто мог все это видеть, восхищался ею, уложенной в кадр будто бы для любви. Молодая женщина позирует, чувствуя себя актрисой. Плавная, свободная, с холодом молчания на губах. Но все одинаковое, как отражение отражений. Из этих кадров мог получиться маленький фильм. Чья бы ни была воля, роль мадонны с младенцем на руках или уютной хозяюшки, нашедшей себе местечко где-то сбоку от мужа, в этой любительской черно-белой хронике отсутствует до самого ее конца. Перевернутый младенец повис сам по себе в своих смятых пеленках, пойманный паучком за плаксивые гримасы.
Отец ловил этот кадр много раз и почему-то любил снимать меня плачущим или уж разгневанным, но до слез – это рождало такое же восхищение, восторг!
Ряженый, в гостях у дедушки. Чопорное строгое творение фотоателье. Мальчик в цигейковой шубке, блестящих сапожках, пыжиковой шапке, опоясанный шитым золотом генеральским ремнем. Маленький генерал в нарочито театральной атмосфере софитов.
Взрослея, что ни лето – с бабушкой, дедушкой, без родителей. Школьные годы, класс, год за годом: кладбищенский пейзаж детских, встревоженных будто бы собственной смертью лиц. Смотрят из иллюминаторов, дружный экипаж летящих куда-то к звездам гагаринских ракет. Кажется, выглядывают кукушатами каждый из своего сиротливого дупла, становясь все взрослее и недоверчивее. Ку-ку… Ку-ку… Звездочки октябрят превращаются в пионерские галстуки. Ку-ку… А вот и комсомольские значки выскочили как юношеские прыщи. 1987 год. Конец. Где-то там же, в этом советском космосе, растворяются недопроявленные, в размытом фокусе, послания самому себе из фотокружков пионерских лагерей. Фигурки маленьких одинаковых существ, похожих на инопланетян, застыли в каких-то подающих и взмывающих позах на спортивных площадках, торжественных линейках, зарницах… Но старенький, еще отцовский фотоаппарат был без всякого – тогда – сожаления потерян.
Cемья, в которой родился, вырос… Вот и вся история пребывания на земле – фотоальбом.
И если думаешь об исчезнувших в прошлом людях, в сознании возникают как будто бы их фотографии, только странные, которых, наверное, не существовало. Лица. Тех, о ком помнил. Ожившие в своих непроницаемых для времени капсулах, в которых ничто уже не состаривалось, поэтому узнаваемые – фотоальбом.
Еще жива мама. Умер мой отец. Мне тридцать восемь лет.