Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена
Жизнь по законам бытия
10 декабря Сергею Сергеевичу Аверинцеву исполнилось бы 70 лет
Итак, кто он на самом деле был? И почему, стоит задуматься об Аверинцеве, сразу возникает этот вопрос? С одной стороны, все очевидно: член-корреспондент РАН и действительный член множества зарубежных академий, филолог, культуролог, философ, поэт, переводчик, общественный деятель. С другой – есть титулы и звания, в подтверждение которых не выдают дипломов, свидетельств на гербовой бумаге и докторских мантий великих университетов. Человек-миф, человек-знак, человек-пароль. Человек-эпоха. Именно поэтому его уход три года назад заставил вздрогнуть от нехорошего предчувствия.
Так и получилось: Аверинцев открыл трагический счет отечественной филологии на последующие годы. Но почему-то очередной некролог всякий раз приводил к одной и той же мысли: история делает новый – и не в самую радостную сторону – поворот. Мысль эта в общем-то абсурдна. Обосновать причинно-следственную связь здесь вряд ли получится. Филологи – существа кабинетные и тихие. Сидят себе и роются в своих архивах, древних рукописях, редких книгах. Это не политики, не поп-звезды, не всенародно любимые актеры и даже не писатели, которые сегодня нет-нет да и напомнят о том, что они тоже некогда были властителями дум. И тем не менее что-то угрожающе менялось в жизни, из которой один за другим уходили Аверинцев, Гаспаров, Чудаков, Топоров, Мелетинский. Менялось в том числе и для абсолютного большинства тех, кто вовсе не подозревал об их существовании. Если просто признать эту связь без обоснования, придется задать еще один вопрос: а вообще – кто такие филологи?
И вот тогда выяснится, что филологию для нас придумал Сергей Сергеевич Аверинцев. Потому что во всем мире филология – это вовсе не то, что он написал о ней в двадцать седьмом томе Большой Советской Энциклопедии. А написал Аверинцев вот что: «Сосредоточившись на тексте, создавая к нему служебный «комментарий», филолог под этим углом зрения вбирает в свой кругозор всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного. Таким образом, внутренняя структура филологии двуполярна. На одном полюсе – скромнейшая служба «при тексте», не допускающая отхода от его конкретности, на другом – универсальность, пределы которой невозможно очертить заранее. В идеале филолог обязан знать в буквальном смысле все – коль скоро все в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста».
Главное, на что здесь стоит обратить внимание, – определение «службы при тексте» как «скромнейшей». То есть заведомо ограниченной и не особо перспективной. И уж явно неинтересной на фоне той невозможной универсальности, которая очерчена Аверинцевым в энциклопедической статье. При этом статья в энциклопедии всегда нормативна по природе своего жанра и не предполагает никаких экстремальных позиций. Но ведь Аверинцев как раз предложил немыслимое: что значит это «знать все, коль скоро все может потребоваться»? В его понимании идеальный филолог в этой Вселенной только Один, и Он – Тот, для Кого местоимения и числительные требуют больших букв.
Как одну из главных заслуг почти все нынешние мемуаристы вспоминают то, что в начале 1970-х годов в своих лекциях в Московском университете Сергей Сергеевич Аверинцев впервые публично заговорил о Боге. Подчеркнем: в филологических лекциях. Не в богословских. И не будем отговариваться тем, что ни о каких лекциях по богословию в то время и речи быть не могло. Слишком скромная униформа «службы при тексте» трещала по швам на этом титаническом поколении «филологов по Аверинцеву». Поэтому Большая Русская Филология того времени рвалась прочь за смутно очерченные пределы. Мелетинский и Топоров вышли в открытый космос мифа. Гаспаров – в пифагорейскую гармонию чисел. Чудаков через своего Чехова – в феноменологию бытия. Куда рвался и – прорвался Аверинцев?
Ответ подскажет жанр, который стал для него основным со второй половины 1990-х годов. Устное слово проповедника из университетских лекций постепенно переместилось на бумагу: в научные труды, интервью, даже в журнальные рецензии. Отзыв о стихах Семена Липкина или размышления о стихотворных формах превращались в теологический трактат, перетекающий в проповедь. Иногда это раздражало и даже отвращало. Понимание того, что Аверинцев раньше и чувствительнее среагировал на угрозу надвигающейся этической пустоты, пришло после.
Не случайно его любимой темой было мистическое христианство – восточное и западное. Тип европейского мистика ему подходит даже больше. Опыт индивидуального переживания веры – самый трудный и самый невероятный. И может быть, наименее презентабельный для стороннего взгляда. Но так или иначе, самые знаменитые мистики появлялись в те времена, когда обесценивались коллективные представления о святости и добре.
В начале эпохи религиозных войн в Европе грамотный сапожник Якоб Беме написал книгу об устройстве Земли и небес, которое ему поведал заглянувший на огонек ангел. В конце той же эпохи Иоганн Шеффлер, придворный медик епископов и коронованных особ, назвал себя Ангелом Силезским, оставил практику и стал писать стихи о вечности и Боге. Есть легенда о том, что он даже расхаживал по улицам, надев жестяные крылья и ангельский веночек из детского рождественского спектакля. Легенды об Аверинцеве, разбросанные по страницам мемуаров, газетным полосам, интернет-сайтам, до странности напоминают эти старинные истории. Так что в статье об архитектуре неожиданно всплывает миф старой Остоженки: «В одном из этих дворов жил Сергей Аверинцев, который в детстве слишком много читал, а завидев даму, до странности низко кланялся. А еще здесь жил старик с палкой, стучавший на жильцов в «органы». При виде его соседи боязливо умолкали. Всей улицей, бывало, выстаивали длинные очереди за вином. Казалось, очередь бесконечна, злой старик – черт, а Аверинцев – ангел…»
Или так оно и было – припозднившийся на несколько столетий мистик, средневековый книжник, ангел с жестяными крыльями? Легче всего представить сюжет трагического исхода целого ряда символических фигур в тонах «уходящей натуры»: не вписались, оказались чужими, пришло не их время…
На самом деле все как раз наоборот. И от этого особенно жаль, что Аверинцев не дожил до своего семидесятилетия. Его не хватает. Потому что наше время – его время. Может быть, даже в большей степени, чем семидесятые, восьмидесятые или девяностые. Впрочем, его время было всегда. С его опытом одинокого, честного, спокойного, абсолютно не истеричного противостояния.
Каждое время, в которое он жил, было ему противоположно по духу. По тем ценностям, которые поддерживало большинство. Или официально было принято считать, что – поддерживало.
Когда берешь в руки старый номер «Вопросов литературы», который открывается программной статьей о соцреализме под названием «Метод живой, движущийся», а продолжается аналитическим разбором «Ленинизм и литературная наука», представить под той же обложкой работу о Шпенглере практически невозможно. Но она там есть. И это работа Аверинцева.
Вспоминает (точнее, напоминает) Сергей Георгиевич Бочаров: когда на заседании «перестроечного» Верховного Совета академик Сахаров назвал войну в Афганистане преступлением, против него поднялся весь зал. Остались сидеть только два человека. Одним из них был тяжелоатлет Юрий Власов. Другим – Аверинцев.
Даже в девяностые годы, когда вроде бы от вечного противостояния можно было передохнуть, Аверинцев снова оказался противопоставлен большинству. И на этот раз причиной стало именно то, что для него было центром его бытия, – его вера. По собственному признанию, он «ни минуты, ни секунды не знал изнутри – что такое быть неверующим». Но на фоне казенного «возрождения духовности» он не по своей воле превратился в едва ли не современного диссидента от религии.
Да и к проповеди на темы морали он всерьез обратился в ситуации, когда не было ничего более немодного, чем проповедь. Телевидение забавляло публику разговорами «про это». Аверинцев говорил абсолютно несвоевременные вещи о «благословенной трудности семьи», которая в том, «что это то место, где каждый из нас неслыханно близко подходит к самому важному персонажу нашей жизни – к Другому»…
Он осознавал свою несвоевременность. Чаще возвышенную. Иногда комическую. Но и прекрасно знал другое – зачем она нужна каждому времени. Однажды он написал: «Никто не обещал нам, что тоталитаризм не вернется… а если он все-таки вернется, он заведомо придет в иных формах, под другими лозунгами. Человеческий материал, который ему нужен, – это люди, готовые хором подхватывать и бодро повторять готовые слова; какие это слова – не так важно…»
Наверное, это была еще одна важная миссия: всем своим существованием говорить о том, что на самом деле не повторять и не подхватывать возможно. Что можно писать о Шпенглере, когда большинство пишут про соцреализм. Можно сидеть, когда другие вскакивают с мест. Что вообще можно говорить собственным голосом, когда все орут хором. Никто не спорит с тем, что это легко. Но вот еще один парадокс: Аверинцев, как никто, не любил жаловаться на тяжелые времена…