Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена
ИМЯ И СЛОВО
Человек из страны Турксиб
О внутренней эмиграции как мере и цене приемлемого конформизма
В филиале Третьяковской галереи, Выставочном зале в Толмачах, завершилась выставка Виктора Уфимцева (1899–1964), омского авангардиста, большую часть жизни прожившего в Ташкенте. Впервые такое количество его работ было собрано вместе из частных коллекций и музеев.
И наверное, не только потому, что это действительно замечательный художник. «Персоналка» в Третьяковке, о которой он и помыслить не мог при жизни, рассказывала историю человеческой судьбы, поразительной уже тем, что она сложилась относительно благополучно…
На самом деле «благополучно» для его времени – это годы нищеты, тяжелой поденной работы, оторванности от центров художественной жизни. Наконец, почти забвение после смерти. Зато не расстреляли, не посадили, даже не исключили из Союза художников как бывшего авангардиста, «формалиста», создателя «идеологически чуждого искусства». Даже на должности местного масштаба назначали и под конец жизни дали возможность поездить в «правильные» творческие командировки по развивающимся странам.
Все это кажется еще более невероятным, когда выясняется, что речь идет о художнике, у которого яркие восточные краски сочетаются с кубистическими экспериментами, ироничная минималистская графика – с огромными гуашами, а в одном и том же зале его выставки напротив пожелтевших страниц самодельных книжек пылает азиатская весна. Она действительно пылает, потому что «Цветущие деревья» Уфимцева похожи на прозрачное пламя.
Смысл главного жизненного сюжета здесь понятен – в конце концов молодой последователь Бурлюка и Крученых превратился в художника-ориенталиста. Не случайно единственным местом, где можно было раньше увидеть его работы в Москве, был Музей искусства народов Востока. Но путь Уфимцева из Сибири в Среднюю Азию, из Омска – в Ташкент, не был просто реальным путешествием с севера на юг. И символическим странствием с Запада на Восток он тоже был вряд ли, потому что с самого начала авангард у нас воспринимается как нечто исключительно западное или по крайней мере столичное. Уфимцев начинал с того же, и когда в 1919 году в Омск приехала группа «будетлян» под предводительством Давида Бурлюка, двадцатилетний художник отправился на вечер «нового искусства» с намерением забросать гастролеров «всякой дрянью». Но в результате, как сам впоследствии вспоминал, ушел с вечера футуристом. Так началась история омского авангарда – небольшой группы молодых художников, назвавших себя «Червонной тройкой». Явно в подражание «Бубновому валету»…
Это провинциальное, «окраинное» авангардное искусство до сих пор остается чем-то таким, во что еще до конца не поверили. А не поверив, почти забыли. Хотя действительность первых послереволюционных лет, из которой родом Уфимцев, – это действительность перевернутая и перемешанная, в ней все поменялось местами – периферия и центр в том числе. Чем был Витебск Шагала – столицей или глубинкой, если в местной школе искусств вместе с ним преподавал Малевич? Или Саратов Петра Уткина? И чем был Ташкент, куда Уфимцев впервые попал в середине двадцатых и обнаружил там расцвет «азиатского футуризма» и группу «Мастера Нового Востока» во главе с Александром Волковым? Во всяком случае, всякая новая местность, кого бы и как бы в нее ни забросила судьба, прежде всего становилась источником новых линий, новых форм, новых красок. Тем более Азия, которую еще до Волкова и Уфимцева открыли для себя русские художники…
Это уже потом, к концу тридцатых годов, жизнь устоялась, затвердела, и обнаружилось, что каким бы то ни было поискам в ней не место, что Хива, Самарканд, Бухара, Ташкент – словом, прекрасная Азия с полотен Уфимцева всего лишь задворки новой империи. Так что оставалось довольствоваться местом театрального художника и унизительными оформительскими приработками…
Случайно или по замыслу устроителей выставки вся экспозиция была распределена между двумя пространствами, и второй зал существовал как бы отдельно от первого, хотя по размерам он больше. В него можно было вообще не попасть, если не подскажут, потому что над входом туда светится табличка «Выход».
«А у нас еще один зал есть», – сказала мне интеллигентная смотрительница. Не знаю, возможно, мне почудилась в ее голосе извиняющаяся интонация…
Но так или иначе, получалось, что первый зал – царство свободного полета. Второй рассказывал о трудности возвращения к свободе после многолетнего рутинного самопринуждения. В сороковых–пятидесятых годах прозрачное пламя окончательно уступило место тяжеловесным полотнам в духе соцреализма с неизменной примесью грязно-коричневого. Говорят, Уфимцева еще пожалели, и его официозно-«патриотической» живописи сороковых годов на этой выставке просто нет. Тем не менее не нужно смотреть на даты, чтобы почувствовать отличие: на картинах позднесталинской эпохи отсутствует воздух. Он станет возвращаться с началом «оттепели», неуверенно, как будто автор учился у самого себя прежнего. Лучшее, что будет написано в это время, окажется продолжением того, что было сделано в начале пути, в двадцатые и тридцатые. И здесь вдруг выяснится, что на даты стоило бы посмотреть в первом зале. Потому что половина работ там относится именно к пятидесятым–шестидесятым. То есть, если выбросить примерно полтора десятка «коричневатых» «соцреалистических» лет, получится очень цельный художник Виктор Уфимцев. С ему одному присущим ощущением линии, воздуха и цвета…
Целью устроителей выставки – сотрудников Третьяковской галереи и регионального фонда «Старые годы» – было, конечно же, восстановление исторической справедливости в отношении незаслуженно забытого мастера. На деле получилось нечто большее. Первое, о чем задумываешься, постепенно приходя в себя от уфимцевских красок, – то, насколько вообще в нас велика власть схемы. И какое богатство реальности исчезает в зазорах между четко обозначенными полюсами: «официальное» искусство – «неофициальное», «советское» – «подпольное». «Нормальный советский художник», – недавно отозвалась об Уфимцеве одна из крупных газет. Но даже если мы с этим и согласимся, возникнет еще больше вопросов. Что такое тогда Герасимов, Решетников, братья Ткачевы на фоне уфимцевской «нормальности»? Или мы так быстро успели забыть, какое искусство признавалось «нормальным»? И дело даже не в том, что и Герасимов, как многие другие генералы советской официальной живописи, начинал не с портретов Ленина на трибуне, а с «Мира искусства» и «Маковца». С матиссовских контуров и сезанновской перспективы. Дело в том, что не захотел вернуться к себе прежнему и тогда, когда хотя бы отчасти это стало можно. Или уже не смог...
И здесь неизбежно приходит другой вопрос: о мере и цене конформизма. Что превращает приятие всякой жизни в любом ее виде в одном случае в героизм, в другом – в подлость? И чем в человеческом конформизме измеряется степень приемлемости?
Уфимцев, конечно, фигура не драматическая. И не трагический герой, вступающий в поединок с обстоятельствами, хотя исход поединка ему заранее известен. Когда он чувствовал, что противник сильнее, он честно проигрывал бой, притворялся мертвым, чтобы остаться в живых. Писал «героическое», «реалистическое», «понятное трудящимся». Но по тем картинам, которые висели во втором зале, было заметно: соцреалистом он оказался не очень. Да и реалистом достаточно посредственным. Его живопись оживает лишь в том случае, если удаляется от тогдашних госстандартов искусства.
Слово, которое чаще всего появляется в отзывах рецензентов по поводу этой выставки, – «возвращение». Уфимцев действительно возвращается в историю искусства своей эпохи, занимает в ней заслуженное место. Но кроме всего прочего в сочетании «возвращение Уфимцева» есть и другой смысл. Выставке предпосланы слова самого художника: «Мы называли себя новаторами…» Действительно, новаторами в революционные двадцатые годы называли себя многие. Почти все. И новаторами по-настоящему были. Кубисты, супрематисты, фовисты, конструктивисты… Исход из новаторов начался потом. Когда выяснилось, какое искусство на самом деле нравится власти. Поколение «Мира искусства» и «Бубнового валета», перешагивая через несознательных и сопротивляющихся, сильно поредевшими, но стройными рядами пошло в соцреализм. И далеко не все на этом пути руководствовались только соображениями выгоды или собственной безопасности. Были те, кто честно ломал себя из идейных соображений. Одним словом, ушли многие. Но только единицам удалось вернуться. Уфимцев – из этих невероятных единиц. Поэтому «поздний» Уфимцев так напоминает самого себя «раннего».
Так что в общем даже складывается вполне стройная творческая биография. Если не считать времени и сил, потраченных на то, чтобы быть не собой. И поди теперь разберись – по собственной воле или по принуждению.
Все равно безумные краски азиатских базаров и цветущие деревья в конечном счете победили. Оказались чем-то вроде эссенции, драгоценного слоя, отстоявшегося поверх судьбы.
Среди особенно запоминающихся уфимцевских работ выделяется серия «Турксиб». Тема, вполне достойная всякого «нормального советского художника», призванного служить делу победившего пролетариата и прославлению государственной мощи. Но – Уфимцев честно ехал отражать героику трудовых будней и величие одной из главных строек социализма, а в результате получилось что-то совсем иное. Получилась «страна Турксиб», которую художник, по собственному признанию, сам для себя открыл. Да так, наверное, в ней и остался. И не потому, что она была к нему добрее, эта страна. Вряд ли она вообще добрая. Она состоит из сплошных безлюдных горизонталей. Горизонталь пустыни помножена на горизонталь железнодорожного полотна. Серое на белом. Цвета тюрьмы и одиночества. Геометрические формы вагонов и строений. На этом фоне любая вертикальная черта – линия электропередачи, человеческая фигурка, дерево, куст – воспринимается как нарушение местного закона. Поэтому деревья, башни, люди остались на других картинах. Только на одной из больших «турксибовских» гуашей над этим горизонтальным миром появляется полоса ослепительной синевы. Именно она бросалась в глаза еще издалека, из любой точки зала...