Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №20/2007
Третья тетрадь
Детный мир

МЕМУАРЫ ДЕТСТВА


Медлевский Анатолий

Между страхом и гордостью

Первые шрамы

Няня была старой. Как потом выяснилось – лет под сорок всего. Она противно хромала и подолгу, как какая-нибудь красавица, стояла перед зеркалом, примеряя шляпку. По мне так она была уродиной. Мы с ней с самого начала не поладили.

Однажды, когда родителей не было дома, она в наказание закрыла меня в их спальне. И я не то от страха, не то от гордости стал колотить в дверь рукой. Дверь была стеклянная. Четыре куска матового стекла, через которое практически ничего не было видно, соединялись деревянными дощечками крест-накрест. Случайно, а может и нарочно, я промахнулся и врезал кулаком по стеклу. Стекло порезало мне руку у запястья. Крови было много. Я испугался, подбежал к оконной шторе и попытался обмотать ею руку, чтобы остановить или по крайней мере не видеть кровь. Но, видимо, слишком резко ее рванул. Штора сорвалась вместе с тяжелым деревянным карнизом, больно ударившим и немного разбившим мне голову.

Шуму было много. Скандал неимоверный. Няню, конечно, мама после этого уволила. А у меня на всю жизнь остались на руке шрамы, которыми я потом еще долго хвастался.

У раскрытого шкафа

В первый раз я подумал о смерти, когда мне было шесть лет. Вечером. В родительской спальне. У раскрытого шкафа.

Мама что-то гладила на кухне и порциями относила белье в шкаф. Делать было нечего, и я слонялся из угла в угол. Мне все еще было интересно передвигаться по недавно полученной нами новой, отдельной, двухкомнатной квартире. Мы переехали от бабушки, где мама, папа, сестра и я жили в одной комнате. По сути, как в коммунальной квартире. Я спал на раскладушке. А теперь родители поселились отдельно в своей комнате и мы с сестрой – в своей. Ну, не совсем своей. Комната была одновременно еще и гостиной, и столовой, но по ночам – только нашей детской. Еще были коридор и огромная, в девять метров, кухня.

Я остановился у красивого светло-бежевого шкафа и стал смотреть на аккуратно сложенные полотенца и простыни, на весь этот порядок, и почему-то подумал, что все это не вечно. Полотенца износятся, наволочки порвутся, простыни протрутся. Их заменят новыми. А старые пойдут на тряпки. «И я когда-нибудь умру», – вдруг пришло мне в голову. И я заплакал.

Мама застала меня горько плачущего у раскрытого бельевого шкафа и не поняла, в чем дело. Не почудилось ли мне что, не упал ли, не заболел?.. Беспричинный плач ребенка – особый повод для беспокойства.

«Мама, я умру?» – тихо сквозь слезы спросил я.

«Глупости, – ответила перепуганная мама. – С чего ты взял?»

«Не знаю, подумалось…» – всхлипнул я, немного успокаиваясь оттого, что мама была рядом.

«А ты не думай, – рассерженно сказала она. – Тебя никто не обидел, ничего не говорил?» – все же стала допытываться мама.

«Нет, просто стоял тут, и вдруг…»

«Ладно, – перебила мама, – уже поздно, пора спать. Только полуночникам такие дурные мысли и приходят. Вот завтра встанешь, и ничего не будет. Я тебе обещаю. А сейчас иди чистить зубы и спать. – Она поцеловала меня и закрыла шкаф. – И ничего не бойся. Я доглажу, приду и посижу с тобой», – сказала она вдогонку.

Утром и вправду все как бы прошло. Нет, я не забыл, что плакал вчера и думал о смерти. «Наверное, так бывает только вечером», – подумал я. Но следующим вечером ничего такого не повторилось. Я проверял еще пару дней, подходил вечером к шкафу, открывал его, смотрел на аккуратно сложенные полотенца и простыни, на весь этот порядок: мысли о смерти не возвращались. Пытался даже всплакнуть, но у меня не получалось.

На горе Арарат

Я долго картавил. Мне это сильно мешало. И хотя меня никто не дразнил, я ощущал свою дефективность.

Картавил я, правда, не очень противно. Скорее грассировал, как моя бабушка, которая ходила еще в царскую гимназию и изучала там французский язык. «Здррррррравствуй, мой доррррррогой!», – журчала она при встрече со мной мягко и успокаивающе. Совсем не так, как когда картавят по-настоящему – жестко и ржаво. Я, надеюсь, журчал, как бабушка. Но все равно переживал и всячески старался научиться произносить эту трудную и так досадно часто встречающуюся в словах букву правильно. Почти круглосуточно, как только появлялась возможность, повторял: «На горе Арарат растет крупный, красный виноград». И еще добавлял от себя: «Красивый, огромный, прекрасный...»

…Был замечательный солнечный майский день. Я получил итоговый табель без троек об окончании первого класса. Впереди каникулы. Настроение лучше некуда. Я бегу вприпрыжку, налегке, уже без ранца, с одной лишь красивой бланк-бумажкой в руке и привычно напеваю: «На горррре Арррраррат ррастет кррррупный, кррррасный, крррррасивый, огррромный, прекррррасный виногррад». И вдруг получилось – «виногРад». Нет, послышалось. Еще раз: «ВиногРад». «Эр» выговаривается! Стоп. Может, это только в одном слове – «виноград»? Пробую всю фразу: «На горе Арарат растет крупный вино- град». Ура! Господи, как я счастлив. И как мне страшно: вдруг сейчас забуду, как это делается, как рычится?!

Все десять минут от Измайловского бульвара по 5-й Парковой до Верхней Первомайской я бежал домой и рычал как ненормальный. Меня уже не устраивал ни Арарат, ни виноград. Я выкрикивал: «Рыба!», «Сыр!». Но больше просто рычал и рычал: «РРРРРРРР...»

…Всю ночь я не спал, боясь забыть самую любимую отныне в алфавите букву «эр».

Проверка «по дружбе»

Сказать, что я испытал в детстве какие-то серьезные проблемы в связи с национальностью, было бы неправдой. Я всегда знал, что я не совсем такой, как большинство детей, то есть не русский, но повода для неприятных переживаний долгое время не было.

В моей голове была каша: когда меня, пятилетнего, спрашивали, какого я рода-племени, я спокойно отвечал, что я – украинский евреец, потому что родился в Киеве. А когда дворовые мальчишки звали «пострелять жидов», спокойно соглашался, потому что речь шла исключительно о воробьях, в которых мы изредка пуляли из духовушки.

Правда, я уже знал и другое значение этого слова. И меня не удивило, что мама, отдавая в «Спартак», в секцию по футболу, записала меня под своей фамилией, более благозвучной, «белорусской» для простого уха. Я, конечно, не стал спорить, но испытал что-то похожее на стыд.

Единственный раз, когда меня обозвали «евреем», произошел в шестом классе. Именно обозвали, потому что само слово «еврей» носило отрицательный, обидный оттенок: так мальчишки дразнили друг друга, невзирая на национальность.

Мой одноклассник Славка был обыкновенным парнем, ничем особо не выделявшимся, разве что занимался легкой атлетикой. Отношения у нас были ровные, мы не ходили ни в друзьях, ни во врагах. И тут вдруг после урока физкультуры в раздевалке ни с того ни с сего, слово за слово, он обозвал меня «евреем». С таким же основанием я мог бы обозвать и его. И разошлись бы. Но в том-то и дело, что я был настоящим евреем, и это в корне все меняло. Несколько опешив и не сразу нашедшись, что сказать или сделать, я оказался в неловкой ситуации. В раздевалку вошел физрук и разрядил ситуацию, помешав нам разобраться «здесь и сейчас». Договорились на следующей перемене в туалете.

Весь урок я не мог сосредоточиться. Я знал, что предстояло выяснение отношений при всех, но не понимал, как это правильно сделать. Ударить его? Заставить извиниться? Потребовать объяснений? Конкретно к Славке я не испытывал никакой ненависти. Я даже не чувствовал себя по-настоящему оскорбленным – больше расстроенным. Чтобы собраться и настроиться, я попытался разогреть в себе злость. Но все путалось. Страх и растерянность были сильнее.

В короткую перемену в туалете набилось так много народу, что места для драки практически не осталось. Мы стояли со Славкой в центре этого очень узкого круга, как два гладиатора на арене. Вокруг – жаждущие зрелища. Славка тоже, казалось, испытывал неловкость и страх. Время шло, и мы должны были предпринять какие-то действия, и в первую очередь я – как оскобленная сторона.

«Ну и чего ты там сказал?!» – чувствуя нерешительность соперника, наконец выдавил я и сильно двумя руками толкнул его в грудь. Он отлетел назад и врезался в ребят, стоящих плотной стеной за ним. Славку в школе не очень любили и потому грубо отпихнули от себя. Он развернулся и сказал что-то обидное. Его ударили. Началась куча-мала: все друг друга толкали, пихали, матерились. Про повод сразу забыли. Я оказался в центре этого клубка, но не предпринимал каких-либо активных действий, а имитировал их.

Когда прозвенел звонок, мы выкатились из туалета и взъерошенной, возбужденной толпой побежали на урок. Инцидент, казалось, был исчерпан.

После уроков никто никого не ругал и не хвалил. Как это чаще всего бывает, все быстро забыли. Рядовой эпизод, повод для развлечения. Пожалуй, только я и Славка еще испытывали некоторое возбуждение и смущение. Но на нас уже не обращали внимания. И мы побрели по домам.

Прошло несколько часов, я уже и сам вроде забыл о случившемся, когда раздался звонок в дверь. Я был один. Глазков тогда не было, и мама все время напоминала, что надо спрашивать, но я никогда так не делал. Мне казалось, что спрашивать: кто там? – очень невежливо и трусливо.

Я открыл дверь. На пороге стояли сконфуженный Славка и его отец – мужчина небольшого роста, плотного тело- сложения, с редкими волосами и залысинами.

Они зашли и заполнили собой нашу малюсенькую прихожую, в которой сразу стало тесно.

«Дома есть кто из родителей?» – мрачно поинтересовался Славкин отец.

«Нет», – ответил я тихо.

Он посмотрел на меня пристально, как на допросе, и спросил с нажимом: «Ты за что избил моего сына?» И показал на чуть разбитую Славкину губу.

Я хотел было ответить, что это вообще не я, что его ударил кто-то другой, но промолчал: не захотелось отказываться от такой чести.

«Молчишь?!» – громко и угрожающе протянул Славкин отец.

Я продолжал молчать. А что говорить?

«Ты за что его ударил, я тебя спрашиваю? – уже почти выкрикнул он и сделал шаг вперед, так что мы почти соприкоснулись. – Он тебя что, жидом обозвал? Нет. Он сказал, что ты еврей. А ты кто? Не еврей, что ли?! Еврей. Так за что ты моего сына ударил?!» Теперь он уже орал, нависнув надо мной, словно глыба. Мне стало страшно и захотелось убежать. Но было некуда, и я остался стоять почти вплотную к нему. Смотрел в его белесые глаза и молчал, еле сдерживая слезы.

«А ты знаешь, что я могу тебя сейчас здесь разорвать, как лягушонка, и мне ничего не будет? У меня справка есть», – вдруг сказал он тихим, вкрадчивым голосом.

Я посмотрел на Славку: тот тоже стоял ни жив ни мертв. И я еще больше испугался.

«В общем, так: если моего сына еще раз тронешь, разорву. Понял?!» – сказал он примирительно, видимо, исчерпав запас своего гнева. Я еле заметно кивнул.

Когда они ушли, я бросился звонить маме на работу.

Я заревел, еще когда номер набирал. Обида душила меня.

«Как же так, мама?! Он приходит к нам домой… Орет, угрожает… А я один дома…» – кричал я в трубку и плакал. Мама работала в поликлинике недалеко от дома и сразу же примчалась. Я еще раз рассказал ей, что произошло. Но уже не так эмоционально. Даже смягчая ситуацию. Немного успокоившись, я понял, что мама просто так это не оставит. Но на самом деле я не хотел скандала. Мне было просто обидно, что я как всегда был один дома и никто меня не защитил.

А Славку было жалко. Если ребята узнают про выходку его отца, Славку засмеют. Но я вот какой молодец – не пожалуюсь!

В общем, я уговорил маму ничего не предпринимать. И сам про этот визит никому не рассказал.

Со Славкой мы не разговаривали больше года. А потом я перешел в другую школу.

Но самое обидное в этой истории то, что я узнал спустя некоторое время. Оказывается, Славку подговорили. Мои же собственные друзья из класса. Им просто захотелось «проверить меня на вшивость». А лучшего повода они не нашли.

Рейтинг@Mail.ru