Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена
ТОПОГРАФИЯ КУЛЬТУРНОГО ЛАНДШАФТА
Владимир Вахрушев: «Текст города рождается на пересечении взглядов на одни и те же звезды…»
Владимир Серафимович Вахрушев – доктор филологических наук, профессор, один из известнейших специалистов
в области английской литературы. Но темой нашего разговора стала не только европейская культура. Вахрушев, полиглот,
автор книг и статей о Шекспире, Бернарде Шоу, Джэке Линдсее, Уильяме Теккерее, написал книгу о городе, в котором прожил значительную часть жизни. Балашов, находящийся на окраине Саратовской области, превратился из административной единицы районного масштаба в город-текст, возникающий на пересечении и переплетении времен, свидетельств, мифов.
Это не историко-литературный очерк и не краеведение. Названия новых дисциплин – гуманитарная география и локальная история, наверное, наиболее точно объясняют жанр Вахрушева...
– Владимир Серафимович, начать хочется с сюжета, который вы давно изучаете: балашовской темы в книге Бориса Пастернака «Сестра моя – жизнь». Строчкой оттуда названа и ваша книга о городе-тексте: «Большой, как солнце, Балашов…»
– Понятно, почему для Пастернака маленький провинциальный город превратился в космическую гиперболу – лето 1917 года, любовь к Елене Виноград, которая вместе с братом создавала новое земство в Балашове и Романовке, надежда на взаимность и полный разрыв… «Сестра моя – жизнь» – это одновременно поэтический роман о революционном лете 1917 года и лирический дневник путешествия – двух поездок поэта к любимой женщине из Москвы, с Павелецкого вокзала по Камышинской ветке, и обратно. В книге отражено реальное географическое пространство: Балашов – Романовка – Пады – Мучкап – Ржакса. Но маршруты даны не линейно, а сбивчиво, как знаки судьбы героя… Это ведь та книга, в которой конкретный момент истории оборачивается неопределенной далью – «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» и точных примет времени не очень много. На это еще Цветаева обращала внимание в своей рецензии, названной «Световой ливень». Самое конкретное – географические реалии путешествия…
– Буквально на днях на одном из центральных телеканалов в фильме, посвященном Пастернаку, прозвучало: поэт ездил к своей возлюбленной «под Саратов». Это правда – Балашов под Саратовом? Или, как писали самые разные авторы, от Джэка Линдсея до Расула Гамзатова, – «на Волге»?
– Это как раз типичная ошибка, которая свидетельствует о тотальном отсутствии представлений о так называемой региональной идентичности. Меня недавно попросили написать статью о балашовской мифологии, и я начинаю именно с того, что люди не понимают географической специфики этих мест. Самое печальное и ошибочное – то, что мы вообще привыкли ограничиваться административной информацией: если Саратовская область, значит – «на Волге и под Саратовом». Но даже географически правый берег Волги очень высокий, поэтому в правобережье нет рек, впадающих в Волгу, даже те реки, которые, как Медведица, начинаются недалеко, все равно текут от Волги по направлению к Дону, и поэтому мы относимся к Донскому бассейну, тем более наша река – Хопер, которую упоминает и Пастернак. Это большая река, особенно в масштабах Европы, это звучит – две тысячи с лишним километров протяженности…
– То есть мир этой пастернаковской книги – другие реки, другие травы, другой воздух, другие цвета?
– С другой стороны, Пастернак тоже примыкает к этой общей ошибке, когда в стихотворении «Распад» говорит о «Поволжье мира», но это уже другого рода ошибка, это метафора, которая объясняет регион в космическом масштабе. Конечно, двести километров от Саратова кажутся небольшим расстоянием, и все же это совсем другое пространство, у которого есть свое название – Прихоперье… Здесь, думается, сыграла роль не только подмена географии и культуры административным принципом, но и другой культурный миф, еще Грибоедовым созданный, – знаменитое «в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!».
– Да, в этом смысле вся огромная провинциальная Россия «под Саратовом»… Но если можно говорить о географической уникальности того или иного места, существует ли особая местная ментальность, точнее, философия жизни?..
– Сложный вопрос. Может быть, легче привести пример того, как нечто подобное сказывалось в литературе. Первый писатель родом из земли балашовской, современник Пушкина и Лермонтова, Сергей Дмитриевич Мысовский-Светогорский был в буквальном смысле выходцем из низов, родился в беднейшей семье, рано лишился родителей, ходил босиком, учился у какого-то саратовского учителя, к которому попал случайно… Но ведь удивительное дело – у этого мальчика пробудился интерес к космосу, и вся его поэзия в последующие годы – «Мысль о бессмертии», «Поэма о сотворении мира», «Послание о созвездиях неба»… И еще одно в нем удивительно: когда он попал в Москву, а позже в Петербург, он сразу начал изучение английского языка, уже не говоря о том, что и латынь как-то ухватил… Он сдал экстерном экзамены на звание учителя, из балашовского мещанина стал дворянином. На контртитульном листе своей «Поэмы о сотворении мира» он с гордостью поместил свой портрет в парадном мундире и при шпаге – теперь он был «служащим при Министерстве Народного Просвещения». По его текстам чувствуется, что он читал «Потерянный Рай» Мильтона, читал в оргинале Эдуарда Юнга «Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии», откуда очень неплохо перевел фрагмент. Это в том числе говорит о том, что такая сугубо провинциальная культура как-то стремилась выйти на мировой уровень, что в этой самой безликой «глуши», на краю исторического «дикого поля», проявлялось стремление к культурному обмену с европейской цивилизацией.
– Вот этот вопрос мне давно и хотелось вам задать: можно ли жить в русской провинции и при этом быть европейцем? Потому что когда мальчик-сирота в этой глуши начинает думать о космосе, и не просто думать о космосе, а еще и опираясь на Мильтона, Поупа, Юнга, это ведь, при всех красивых словах о космизме национального сознания и прочем, – несколько не то, чего от него ждут…
– Тем это и удивительно. При всех различиях, как параллель, на ум приходит Григорий Сковорода, но он территориально был ближе к Западу, там была особая университетская, академическая киевская, харьковская культура, а здесь ведь в начале девятнадцатого века никаких университетов и академий не было… Только школы…
– И все же он думает о созвездиях неба, этот мальчик, чтобы потом о них написать, как будто он с этим родился…
– Очевидно. Смотрел на звезды, а может быть, тот самый безвестный саратовский учитель что-то ему рассказывал, и это так запало в душу.
…Возвращаясь к теме провинции и «европейства». У нас на уровне обыденном люди думают «вертикально»: провинция всегда расположена «ниже», причем провинция районная, «уездная» ниже провинции «губернской», областной, областная – ниже столицы, а столица, в свою очередь, ощущает западную цивилизацию по отношению к себе как метрополию.
– Как вам кажется, люди всю жизнь карабкаются по лестницам или перемещаются по дорогам?
– Сейчас это пытаются осмыслить и на уровне научном. Специалисты в области так называемой гуманитарной географии (в НИИ культурного и природного наследия имени Д.С.Лихачева есть целый сектор, который так называется, им заведует очень интересный человек, доктор культурологии Дмитрий Николаевич Замятин) справедливо рассуждают о том, что люди в процессе географических перемещений в пространстве одновременно совершают и некие вертикальные сдвиги в своем мировоззрении, приобщаясь к новой культуре, к проблемам общим и специфическим, и все это откладывается в их сознании, и потому всякие путешествия, мысленные или реальные, так важны. Приведу еще один пример, о котором пишу. Знаменитый исторический романист Михаил Николаевич Загоскин в 1834 году опубликовал цикл новелл «Вечер на Хопре». Основная часть действия там разворачивается в доме, который стоит на берегу Хопра, в доме помещика Асанова. Но рассказы пятерых приглашенных гостей посвящены событиям, происходящим в Москве и Петербурге, в Польше и Белоруссии, на Дону, во Франции и Италии…
– То есть сидят люди в глуши, рассказывают истории, которые их связывают со всем миром, и получается, что «глушь» – понятие относительное?
– Глушь, конечно, есть. Но только это не плотный массив, в ней есть каналы, колодцы, подпочвенные воды, которые прорываются на поверхность, которые бьют, как гейзеры. Обязательно в любой глуши есть какие-то связи с мировой культурой, иногда такие, что даже сложно себе представить. Хотя, наверное, могут существовать и совершенно изолированные культуры, не целые регионы, конечно, скорее, отдельные островки какой-то особой косности, замкнутости. Другое дело, что с каждым годом и такие островки размываются, их становится все меньше.
– Вот у меня такая совсем неинтеллектуальная ассоциация – проза Стивена Кинга, где всегда моделируется абсолютная глушь как обязательный рассадник зла…
– Но ведь в мировой литературе есть и абсолютно противоположный взгляд, не менее распространенный: мегаполисная культура тоже воспринимается как злое начало, прежде всего отчуждающее. Так что Стивен Кинг, конечно, примышляет, сгущает краски. Впрочем, любая мифология, как и суеверия, и страхи, – тоже закономерная часть культуры...
– Причем миф, текст, слово оказываются гораздо прочнее каких бы то ни было «вещественных доказательств»?
– Да, культуролог Дмитрий Николаевич Замятин, которого я уже упоминал, специально проезжал по местам, где побывал Пастернак, искал какие-то следы его пребывания девяностолетней давности, местных жителей опрашивал, но, конечно, никаких следов не осталось. Это и понятно – ведь Пастернак побывал в этих местах, можно сказать, мимолетно, Елена Виноград проводила его от Романовки до Мучкапа, сюжет завершился. Главный след и главное свидетельство – сама книга «Сестра моя – жизнь», циклы «Романовка» и «Книга степи». Остался текст, который, как некое воздушное облако, висит над этим пространством.
– Собственно, ваша книга – о том же, о том, что каждое место, каждый город, большой или маленький, представляет собой текст, который врастает в прошлое и продолжает дописываться на наших глазах.
– Это само напрашивается. «Петербургский» и «московский» тексты изучаются давным-давно. Но сейчас такие исследования ведутся в разных местах. Есть уже «пермский текст», «тверской текст». При этом у каждого места и текст, и сюжет единственный. У нас я вижу очень характерное начало в виде книг Мысовского-Светогорского, потом некое снижение – на уровне простого упоминания местных реалий у того же Загоскина, Ильи Салова, Случевского, Валентины Дмитриевой, а затем такой взлет – я имею в виду пастернаковскую книгу. И таким образом «балашовский текст» живет. И очень важно то, что он рождается на перекрещивающихся взглядах. Взгляд Мысовского-Светогорского – это взгляд уроженца этих мест, вся жизнь которого – движение вовне: Саратов, Воронеж, Москва, Петербург. Пастернак – наоборот, гость извне, «со стороны». Но что он видит из окна поезда в степи под Балашовом – «звезд немой и жаркий спор»… И вообще «балашовские» стихи, как и всю книгу «Сестра моя – жизнь», в поэзии Пастернака отличает особый всплеск космической темы. Вот так получается текст, по-своему причудливый, но и очень закономерно построенный. Вроде бы случайно то, что Пастернак сравнил наш город с солнцем, случайно и то, что Сергей Мысовский воспевал тайны мироздания. А в искусстве, и не только в искусстве – в самой жизни, так и бывает: есть какие-то совершенно неожиданные случайные вещи или люди, которые вроде бы не соприкасаются и не подозревают друг о друге, а они, оказывается, – части духовного целого…