Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №11/2007
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Балдин Андрей

Выдумать море

120 лет назад состоялась первая литературная экспедиция Чехова

В апреле и мае 1887 года Чехов едет на юг, в Таганрог и окрестности. Это было первое возвращение писателя на родину, где он не был много лет. Результатом экспедиции стали: написанный по горячим следам рассказ «Счастье», материалы для двух десятков рассказов и повестей, план обширного («южного») романа и сочинение «Степь».

«Степь» – самое важное и интересное из того, что произвела на свет первая экспедиция Чехова. Повесть, ни на что не похожая, в равной степени простая, прозрачная – и непростая, словно не договоренная, вызывающая споры по сей день: что такое эта «Степь»?

Начинать нужно с Ольховатки. Дед Антона Чехова Егор вышел из крепостного состояния (выкупил себя и семью) и покинул родные места – селение Ольховатку Острогожского уезда Воронежской губернии. По меридиану он спустился на юг, в Ростов. Затем, спустя малое время, – в Таганрог. Таково было начало большой чеховской экспедиции. Из состояния «нуля», из крепости, – переход в движение, в статус подвижной одушевленной «единицы».

[Мы проезжали Ольховатку в 2000 году, когда к югу от Воронежа с неделю примерно мотались по степи в поисках платоновского «Чевенгура». Тогда о Чехове речи не было; город-миф Платонова нас манил, перемещаясь, точно мираж, за лобовым стеклом машины. Стоял июль, сухая желтая равнина лилась под колеса. Однажды путь нам пересекла гроза, и небо стало словно скалка – принялось кататься и плющить землю; ветром нас унесло с дороги в колючие кусты, и мы стояли не менее часа, наблюдая молнии. Они ложились горизонтально, некоторые в три этажа; казалось, над нами перемещались несколько слоев степи – мы были на нижнем, верхние оставались невидимы. Все время экспедиции пейзаж оставался подвижен. Отыскать точные координаты Чевенгура было немыслимо – мы и не пытались их найти, только собирали «осколки» текста (узнаваемые по книге места) на территории весьма обширной. Эти осколки стягивал один к другому магнит большого сочинения.]

В степи, где границы условны, сочинение оказывается занятием формообразующим. Страно-образующим.

Территория «государства» Чевенгур имеет форму эллипса. Он лежит на карте горизонтально, протяжение его по длинной стороне километров примерно в сто пятьдесят. На востоке его границу составляет Дон. На западе граница размыта, петляет среди холмов и пологих зеленых впадин; в одной из таких впадин и помещается исходная Ольховатка, откуда вышли Чеховы.

Я помню, как удивила нас эта Ольховатка – сосновым пейзажем, плоскими песчаными обочинами и какой-то прибалтийской строгостью ландшафта. Мы как будто закатились в гости к финнам. Это было по-своему закономерно: область Чевенгура, как самодостаточное ментальное образование (Россия в миниатюре), обязана была иметь свои восток и запад. Ольховатка в пределах этой замкнутой области играла роль «Прибалтики».

Платонов замкнул гуляющий в [воображаемом] пространстве «остров» Чевенгура, охватил его со всех сторон «морем» – и в итоге привязал его к карте, придал ему большей реальности.

Обитатели этого «острова» и до Платонова – те же Чеховы – понимали или чувствовали его особое целое, хоть и называли его по-своему: высокая, сухая, белая степь, Белогорье и проч. Так они собирали свою землю, рисовали ее в собственных головах и далее узнавали свою малую родину среди ровно текущей «морской» равнины.

Не административные, не официальные, но особые ментальные границы имели и имеют силу в степи. Это границы скрытых, несостоявшихся или будущих «государств». Таких тут разбросано множество. История не дала им себя оформить буквально, зато позволила их подданным мечтать о некоей особой судьбе. «Островитяне» писали книги, поднимали национально-освободительные бунты (казацкая страна Чевенгур особенно была этим славна), строили невидимые «столицы» и в итоге заряжались сильнейшей местной спесью, которая помогала им охранять границы от чужаков и безошибочно узнавать своих. По югу России там и сям разложены острова-«государства»-книги. Их поиски, их чтение (в движении) составляет занятие самое занимательное.

Итак, с западной оконечности Чевенгура сошли степные финны, они же Чеховы. Так, собственно, и пишут исследователи. Чеховы были а) мечтатели; и б) приверженцы строгого распорядка жизни.

Павел Егорович, сын первопроходца (первовыходца) Егора, был именно мечтателем. Он добрался до Таганрога и тут попытался пустить корень. Грезы без труда сочетались у него с семейной деспотией и поклонением домострою. Он писал иконы, знал нотную грамоту, играл на скрипке; в доме его по ночам репетировал церковный хор, в котором басами ревели соседские кузнецы, а дискантами голосили дети, Александр и Антон.

Антон Павлович позднее вспоминал эти ночные спевки с неизменною тоской и характерным стеснением души.

Это похоже на Таганрог. Помещение Таганрога весьма необычно. Оно именно стеснено. По идее, город, вышедший на мыс и с трех сторон смотрящий в Азовское море, должен быть в пространстве свободен и максимально «глазаст». Но это не так. Это город не то чтобы закрытый, не отвернувшийся от моря, а так: не слишком этим морем интересующийся. Или интересующийся, но не Азовским, а каким-то другим, внутренним, сокровенным морем. Населенный изначально торговцами, мигрантами, составителями [в головах] собственных «государств», Таганрог собрал – стеснил – окружающий мир как в горшок, сварил из него кашу и принялся есть, никуда особо не торопясь.

[Чехов–Лейкину, 7 апреля 1887 года: «60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов – никаких… Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков…»]

Нет, просто море Таганрогу неинтересно; опять-таки: его окружает не просто Азовское море, но самое его окончание, сужение, переходящее в устье Дона. Если расставлять моря по «городскому ранжиру», то картина выйдет такая: Средиземное море – перенаселенный, в толчее народов, город, Черное море – широкая площадь, Азовское, за Керченской «калиткой» – двор, Таганрогский же залив, заканчивающий всю протяженную анфиладу морских вод, – дворик. Это не уменьшение, не умаление Таганрога, это его характерный знак: дворик. В этом тихом и обаятельном городе одна из главных достопримечательностей – еще не исчезнувшие, уютные, сокрытые за калитками и воротами дворики. Перед ними, у ворот – старики, рыбаки в белых кепках, трениках и шлепанцах на босу ногу. Всяк у своего малого моря. И все эти «морские» пространства Таганрога – невидимы, скученны, сдвинуты на малом пятачке, стеснены.

Так же это место обращается с собственной историей. Здесь Московия впервые всерьез вышла к морю. Царь Петр, нацеливаясь на Азов и далее, начал строить на мысу Таган-рог Троицкую крепость. Он видел здесь если не будущую столицу Руси, то по меньшей мере ее главные морские ворота на юге. На высоком мысу была поставлена триумфальная арка. Но триумфа не получилось. Сначала турки заставили срыть крепость, затем вновь, уже при Екатерине, ее принялся было восстанавливать адмирал Сенявин, но вскоре главная [военная] гавань была перенесена в Севастополь, и Таганрогу достался тыл и торговый порт. Его амбиции были стеснены.

[Таганрог справился с этим, замкнув мечты во дворик. В каждом малом уголке его сгустилось время, точно из молока сыр. Суета большего мира здесь решительно отменена. Однажды, перейдя из Крепостного переулка на (неотличимую от него) улицу Гарибальди, я задумался. Император Александр скончался в двух шагах отсюда, в ничем не примечательном доме на Греческой улице. Тогда же явилась легенда, что не скончался вовсе, а тайно ушел – в сибирские старцы, в Федоры Кузьмичи (многие в это верят). Так вот: здесь, в Таганроге, нетрудно в это поверить – так манит в нем покой переулков; как будто в конце каждого расположена дверца, за которой ничего не стоит скрыться от мира. Почему нет? – жил-был царь, которому надоело царствовать, он уехал в Таганрог и в нем спрятался, в какой-нибудь малый дворик на улице Гарибальди, так спрятался, что до сегодняшнего дня не найти.]

Порт Таганрога действовал, временами благоденствовал, средиземноморская толчея народов вся в Таганроге присутствовала; заметнее остальных были греки. Но это пестрое присутствие скорее обозначало где-то вне Таганрога мир далекий и больший. Сам город был в самом деле словно горшок, где история насеяла семян, из которых каждое только обещало прорасти и развернуть собственный сюжет.

Историческое помещение Таганрога одновременно переполнено и неразвернуто.

Сюда попали прожектеры Чеховы, степные «финны», трезвые мечтатели – в сокровенное помещение города-горшка, зажатого между двумя морями, малым мелководным и сухопутным (степью).

Свое собственное, чеховское «море» им еще предстояло выдумать.

Вся ментальная – скрыто-пространственная – эволюция Чехова есть сочинение большего моря, постепенное и последовательное раздвижение его бумажных берегов.

Он вырос в Таганроге, городе, застегнутом на все ставни и пуговицы, и неизбежно он был вначале, как город, переполненно-неразвернут. Но именно поэтому, едва осознав себя в сем малом и тесном месте, он принялся додумывать и достраивать внешний, необъятный, «морского» размера мир.

Примеры найти нетрудно: все детство Чехова составляют истории разумного роста (роста разума).

Дом, где он родился, похож на игрушку – флигель во дворике кукольного размера.

[Вернувшись к нему взрослым человеком, Антон Павлович долго не мог понять, как его семья в нем помещалась; росту в самом Чехове было уже 1 метр 86 сантиметров.]

Далее были переезды – всякий раз в помещение большее. В квартире над лавкой, где комнаты были все еще малы, у них квартировал учитель истории и географии, Федор Степанович Стулли; карты на стене обозначали окна в мир больший, глобус был точно свернутая в клубок бесконечность. Карты первые звали к сочинению: путь из Таганрога на свободу, через вереницу морей в Атлантический океан вел через Дарданеллы (дар неведомой богини Данеллы) и Гибралтар (здесь роковым образом смешивались гибель и алтарь). И так шаг за шагом: непростое, сопровождаемое сочинением умножение внутреннего пространства. Гимназия с потолками удвоенной высоты, где учеников «от противного» утюжили и прессовали до состояния человеко-кубика. Театр, уменьшенная копия миланского, в котором, сидя на галерке, так легко было сочинять сказки о просторах Италии – все об одном. О том, как на границе двух морей, Азовского и степного, в теснинах Таганрога сжималась пружина замысла, готового развернуться в обратном географическом порядке: игрушечный домик – «азовский» двор – за «керченской калиткой» черноморская площадь – «город» Европы – и собственно океан: мир максимально свободный.

Это расширяющее душевные пределы движение началось 120 лет назад, когда состоялась первая «морская» поездка Чехова.

Предыстория ее замечательна. Переехав из Таганрога в Москву, пересев из одного «горшка» в другой – чем Москва не горшок, кулек с городской икрой? – Чехов в суете и «Осколках» первое время растет привычно: от малого к большему – очень постепенно. Несколько важных ступеней в этом росте у него составляет Университет.

Но этого мало, медицина не может заменить ему особого (степного) пространства, совершенной свободы сочинения. К тому же утомляют суета и непреодолимая бедность, «целодневная борьба с обстоятельствами». И Чехов просится «в отпуск».

Но у кого и как? Это очень важно: у издателя Суворина. Собственно, не нужен отпуск, нужны деньги на поездку – домой, в Таганрог, на Пасху к дяде Митрофану Егоровичу. И Чехов просит денег – не у старого знакомого, хозяина «Осколков» Лейкина (этот все равно не даст, и потому в планы поездки не посвящен), а у нового, у Суворина.

Почему так? Причина самая простая: Суворин не только издатель, но его земляк, степняк. Родом из воронежских краев – не из «осколков»; он цел, горяч и готов увлечься новою идеей. У них уже случались разговоры самые душевные – разумеется, об их малой родине, об Ольховатке (!) и Богучаре. И – о корнях русской культуры, погруженных в эту древнюю землю. И – о казачестве, об укладе, о надежных основаниях русской жизни (тут, нужно думать, два южанина, консерватора по происхождению, скоро нашли общий язык). О некоем идеальном русском «острове», примере для остальной страны – бурные, захватывающие, перспективные разговоры.

И вот случается надобность «отпуска» – острая (хоть с рублем, но поехать!), крайняя от переутомления столичной суетой, – и Чехов едет к земляку Суворину в Петербург. Без особого усилия вызывает его на очередной «степной» разговор – и, разумеется, получает необходимые деньги. Март 1887 года. Четыре часа непрерывной беседы, воспоминаний и видений, от которых раскаляются стекла суворинского кабинета, и далеко на юг, до самого моря, открывается лучезарная утопия. Можно и должно ехать и писать про степь!

Но тогда это была не просто поездка. Это была целая экспедиция, с историко-культурной подоплекой и скрытым политическим заказом, с ожиданием «южного» романа и степного манифеста. Можно предположить, что того и другого ждал Суворин.

А вышла повесть о мальчике Егорушке, которого везут в большой город учиться, – что-то иное, непривычное по духу и жанру, поэтическое и несколько отстраненное. Как это вышло?

Поездка получилась долгой, вместо одного месяца – полтора, но главное не эти полтора месяца, а та бездна времени, которая открылась за окнами вагона между Курском и Белгородом (Чехов пишет Белград) и далее до самого моря.

Сначала он просто окунулся с головой в Таганрог – по родным и знакомым; или в Новочеркасск на свадьбу сестры гимназического друга Сиротина – шафером, где спустя два часа уже не мог отличить местных дев от бутылок сантуринского (и наоборот). Но вскоре, едва он выглянул из теснин родного «горшка», степь поглотила его.

И Чехов, давно заждавшийся этой «морской» свободы, оттолкнувшись от побережья, оставив за спиной вечно закрытые ставни Таганрога, поплыл обратно – в глубь континента.

В этом был главный фокус той первой поездки: докатившись до Азовского моря, Чехов повернулся к нему спиной. Он увидел Россию как другое «море», большее, протяженное во времени в обе стороны: в прошлое и будущее.

[Стоит взглянуть на карту его поездки и мысленно поменять местами воду и сушу. Таганрог останется портом. Но теперь от этого порта путешественник отправляется на север, по волнам степи, населенной южнорусскими морскими «насекомыми» (в письме Шехтелю Чехов нарисовал таких несколько штук: птицы с четырьмя ногами и шеями в виде змей).]

Это самое важное, что тогда совершилось. Праздный отпускник, «островитянин» по происхождению, по рождению «таганрогский моряк», великий насмешник, уменьшитель целого до «осколков», Чехов открыл степь как пространство, умноженное на два, в границах коего слиты вместе реальность и вымысел. При этом вымысел был важнее. Еще важнее была «игра в Ольховатку», детская вера в то, что мир обустроен согласно сказочному слову. (Для того и нужен оказался в качестве главного героя мальчик Егорушка.)

Все верно (см. выше рассуждение о Чевенгуре): слова суть единственно твердые указатели в этом мареве подвижной суши.

Горизонт всякую минуту готов обернуться обрывом «бумаги»; за ним хаос, не имеющий сторон света. Только занавес из слов, собравшись, способен отгородить вас от этого хаоса и подарить ощущения волшебника, оформляющего собственный мир.

На этом бумажном занавесе и была написана «Степь» – мироустроительная сказка, миф, положенный в основание собственной чеховской страны. Повесть о явлении пространства большего. О будничном, «обыкновенном» прозрении мальчика Егорушки, которого из одной тесноты (домашней) везут в другую (школьную), и по дороге ему нечаянно открывается то, что вне и выше всех теснот: собственно мир как дуновение свободы.

Это было поэтическое задание; от политического Чехов, разумеется, уклонился. Суворин был как будто разочарован. Антон Павлович, понимая это, некоторое время после поездки манил издателя неким романом в 1500 строк. В нем действовали военные, судьи – или военные судьи? – главное, не либералы. (Никто в нем не действовал, потому что самого романа не было.) Суворин ждал его, согласен был напечатать хоть 6000 строк, и не дождался. Между южанами-заговорщиками возникла некоторая размолвка, и в итоге «Степь» была напечатана не у Суворина, а у Плещеева в «Северном вестнике».

[К чести Суворина следует отметить, что неисполнение Чеховым его обещания (если было это обещание – написать «южный» роман с непременным консервативным уклоном) он вскоре простил. Более того: Суворин продолжал и далее выступать спонсором всех чеховских экспедиций. В Персию, на Сахалин, в Европу как «анти-степь». Он поверил в чеховское большее пространство.]

Для Чехова это был новый, мирообразующий опыт письма (по памяти: повесть о Егорушке была написана зимой – в Москве; в комнате на Кудринской запахло травой и по стенам брызнуло солнце). Чехов запомнил этот опыт и далее, как только мог, стремился его повторить. Путешествия продолжились; они были синхронны упражнениям литературным.

В 1888 году с сыном Суворина он едет в Персию: обстоятельства останавливают их на полпути, в Баку. Но Чехов успевает дохнуть воздухом следующего мира, отверстого на востоке за Каспийским морем – и сразу стихают мелкие «московские» разговоры, и делается видна большая книга, которую он мыслит писать вслед за «Степью».

«Степь», первая его большая повесть была прологом к следующей литературе; Чехов мечтал найти для нее должный фон.

1890 год – поездка на Сахалин. Писатель добрался до самого конца широко расстеленной «русской бумаги». Здесь произошло нечто странное. За чертой Сахалина на него взглянул настоящий Тихий океан, и чеховская проза как будто остановилась. Реальное море оказалось больше его выдуманного. Или механизм прибавления пространства, заведенный еще в Таганроге, выработал свой ресурс? Так или иначе несколько расширяющих радиус поездок Чехова составляют общий сюжет. Его большое (бумажное) море поэтапно прибывает: от дворика до океана. «Степь» открывает этот цикл. Не в этом ли ее обаяние и загадка – в обещании большего слова?

Рейтинг@Mail.ru