Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №5/2007

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

Человек в других людях

С прозаиком, публицистом и киносценаристом Алексеем Самойловым беседует наш обозреватель Николай Крыщук

Лучшей своей книгой Алексей Самойлов считает вышедшее 20 лет назад в Москве документально-лирическое повествование «Время игры». «Каисса в Зазеркалье» (совместно с Михаилом Талем), «Тяжелые крылья» и «Быть собой» (о шахматном чемпионе Борисе Спасском). По сценариям Самойлова на Ленинградской студии документальных фильмов снято тринадцать картин.

Николай Крыщук. Алексей, говорят, что человек состоит из тех людей, с которыми он связан по жизни. Если ты не возражаешь против такого поэтического преувеличения, я предлагаю посвятить наш разговор именно этому, поскольку знаю, что судьба на встречи со значительными и просто замечательными людьми была к тебе щедра. Сюжеты или маленькие портреты, как тебе будет угодно.

Алексей Самойлов. На эту тему у Пастернака в «Докторе Живаго» сказано: «Человек в других людях и есть душа человека. …В других вы были, в других и останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью». Все это совершенно правильно. А еще, можно добавить, мы состоим из книг, из картин, из спектаклей и фильмов, из музыки – это верно для любого человека, который хоть как-то рефлектирует по поводу своего существования. Но для меня общение с людьми было важнее всего, даже книг. Может быть, потому, что я чувствую себя не вполне своим в мире взрослых. Оттого мне так близок, например, Федерико Феллини. Недавно я перечитывал его воспоминания, которые он надиктовывал американской журналистке в госпитале за два месяца до смерти. Там великий кинорежиссер вспоминает, что в детстве все его сверстники мечтали: «Вот, когда я вырасту взрослым…». Во мне этого никогда не было, говорит Феллини, напротив, я недоумевал: неужели я когда-нибудь вырасту и стану таким же, как эти окружающие меня ужасные взрослые дяди? Дальше изумительно: «Я состарился, но так и не вырос». Это и про меня сказано. Для такого типа человека особенно важны не учителя, не примеры, а люди-магниты, к которым он тянулся бы и которыми очаровывался.

Вспомню еще француза Жюля Ренара, который в своем гениальном «Дневнике» уже в конце жизни написал о Жоресе, знаменитом социалисте: «В его присутствии я испытываю нежность и восхищение». Вот и я говорю о моей неутолимой потребности испытывать нежность и восхищение. Я никогда ничего не мог написать о человеке, в которого не влюблен.

Сейчас я в середине работы над документальным романом «Дар речи» о моей родной Карелии, в котором много людей, не слишком известных, но без которых я вырос бы каким-то другим человеком, может быть, более агрессивным и жестким. Среди них большинство женщин (отец мой погиб на войне, когда мне было три года, и мужского воспитания я не знал). Здесь и моя семья, и семья моей одноклассницы и жены Светланы Ланкинен, и семья моих друзей (очень люблю это пушкинское выражение). Но есть в романе и люди знаменитые, такие как Михаил Таль, Иннокентий Смоктуновский (два безусловных гения, при жизни признанные таковыми), Борис Спасский, Николай Симонов, Мераб Мамардашвили, Виктор Петрович Астафьев, Элем Климов, Вячеслав Платонов, Владимир Кондрашин...

Н.К. Позволь реплику. Почему в этом списке имен только Астафьева ты назвал по имени и отчеству?

А.С. Потому, наверное, что все остальные – это люди, с которыми я дружил. А скорее всего потому, что он – Петрович. Как и мои друзья из мира спортивной игры – Юрий Петрович Власов, Владимир Петрович Кондрашин, люди с кручеными характерами, сделавшие собственную душу игровой площадкой. Среднестатистические нормальные граждане так не поступают. Моя жена, наблюдавшая общение своего Петровича с вышеупомянутыми знаменитыми Петровичами, однажды изрекла: «Петрович – это не отчество, а диагноз».

С Виктором Петровичем я познакомился в конце семидесятых в Карелии. Первая наша встреча состоялась в Доме актера и чуть не закончилась скандалом. Он недолюбливал главного редактора журнала «Аврора», в котором я тогда работал, и чуть ли не ушел из-за стола, за которым мы вместе оказались. Но тут появился мой сосед по дому, где я жил когда-то в Петрозаводске, Петр Семенович Борисков, карельский прозаик и драматург. Они вместе с Астафьевым в 42-м четыре месяца пролежали в госпитале и очень подружились. И вот они бросились друг к другу: «Петька!» – «Витька!» Потом Борисков, который плохо видел, заметил меня и также бросился ко мне: «Лешка!» Так конфликт был предупрежден, Астафьев ко мне тут же подобрел, и мы вместе начали выпивать.

На следующий день я водил Виктора Петровича по Петрозаводску. А он говорун и баюн был уникальный. Не только в том смысле, что красиво и затейливо рассказывал – напор у него был страшный. Но тут он полдня молчал. Ну что он знал про Петрозаводск? А я знал многое. Мы встречались с ним потом еще несколько раз в Ленинграде, и он всегда говорил: «Ты приезжай ко мне на Енисей. Я покажу тебе там все, как ты показал мне свою Карелию».

Перед Астафьевым, как и перед Николаем Симоновым, я преклонялся. Я заметил, что большинство людей, с которыми у меня складывались неформальные отношения и про которых мне приходилось писать, в чем-то очень похожи на меня. Даже если речь идет о людях гениальных. Я выработал такую формулу: Гаспаров – это как я, Смоктуновский – это как я, Астафьев – это как я. За вычетом гениальности.

Н.К. Смутно припоминаю, что был у вас с Астафьевым какой-то разговор о бабушках.

А.С. Да. Когда я показал ему дом, в котором жил, он спросил: «А с кем ты здесь жил перед тем, как переехать в Ленинград?» Я ответил, что с бабушкой, младшим братом, женой и дочкой. Он: «А я сразу понял, что тебя воспитывала бабушка». «Как?» Я обалдел, хотя к тому времени уже читал главы из «Последнего поклона», где было про его замечательную бабушку. «По нам сразу видно, что нас воспитывала бабушка. Только любовь бабушки безоглядна и лишена какой-либо тени эгоизма. Родительская любовь всегда эгоистична, любовь детей тем более, любовь бабушки – нет. В человеке, который детство провел с бабушкой, на всю жизнь остается свет, которого нет в других». Я говорю: «Вы бы знали, как меня бабушка лупила!» Он: «Меня тоже». – «Было за что?» – «Не то слово. Но это ничего не отменяет».

Н.К. Леша, поскольку потом у нас пойдет речь о людях, которые не нуждаются в представлении, а я в течение нашего почти тридцатилетнего знакомства все время слышу о Дарье Кузьминичне, давай начнем рассказ о твоей портретной галерее с нее.

А.С. Да, с Дарьи Кузьминичны, мамы моей жены, я начинаю и свой роман. В первой главе я как бы ставлю лампу или свечу, и этим светом освещается все дальнейшее повествование.

Дарья Кузьминична Карпова – народная артистка России и Карелии, почетный гражданин Петрозаводска, долгое время была депутатом Верховного Совета СССР, ездила от Карелии на 70-летие Сталина. Много интересного, кстати, рассказывала. Память у нее была фантастическая до глубокой старости. Так, на том юбилее соседом ее по столу оказался Михаил Шолохов. Как старый кремлевец, он предупредил ее, что будет очень много перемен блюд, поэтому надо всего пробовать понемногу и тут же отставлять. Потом он встал и, покачиваясь, направился к Иосифу Виссарионовичу. Его было перехватили охранники, но Сталин дал знак пропустить. Будущий нобелевский лауреат и вождь чокнулись, и Шолохов вернулся к столу. Сел, сказал сокрушенно: «Даша, раньше бы он меня оставил с собой». И тут же заснул.

Дарья Кузьминична была человеком уникальным. Она была и актриса хорошая, немного, правда, излишне рациональная, но дело не в этом. Внешне она была человеком абсолютно, по советским меркам, благополучным и успешным. О силе ее страданий можно было только догадываться, потому что она никогда, даже с близкими людьми, не откровенничала.

Она поражала меня тем, что жила, как это я для себя обозначил, с постоянно включенным прожектором сознания. Понятно, когда так живет философ или крупный писатель, который рефлектирует по поводу всего, что происходит. Актерам это в общем-то не очень свойственно.

После того как три года назад мы похоронили Дарью Кузьминичну, я вдруг увидел у нее на прикроватной тумбочке какую-то смятую тетрадку. Почерк был муммикки (муммикка по-фински – бабушка, так мы дома звали Дарью Кузьминичну после рождения нашей дочери Татьяны), но только очень неразборчивый. Оказалось, что за два месяца до смерти, после инсульта, почти ничего не видящая, плохо слышащая, она начала писать воспоминания, помогая себе лупой, приставленной к сильным очкам. Из этих записей и я, и ее дети узнали много того, о чем Дарья Кузьминична никогда не рассказывала при жизни.

Отец ее умер в 24-м году почти одновременно с Ильичем. Был страшный голод, а в семье оставались шестеро детей. Трое старших, правда, уже были отданы в люди, как-то пристроены. Оставались десятилетняя Даша, семилетняя Таня и пятилетний Максим. Умирая, отец сказал: «Даша, ты старшая, за них отвечаешь. Возьмите котомку, идите по деревням, просите Христа ради, люди не дадут вам погибнуть». Так они и сделали.

А был не только голод, но и морозы стояли сильнейшие, за сорок градусов. И тут случилось то, что потрясало ее и в старости чему она не могла найти объяснение. Как только она в первый раз протянула руку и хотела произнести завещанное отцом «Христа ради», случилось несмыкание связок, и голос пропал. Она потеряла то, что делает человека человеком – речь. Так и записала спустя почти восемьдесят лет: «Я потеряла дар речи почти на два года».

Слава Богу, они не пропали. Вместо нее «Христа ради» просили Таня и Максим. Но потерю дара речи Дарья Кузьминична не смогла забыть до последних своих дней.

Потом речь восстановилась, но «заикание осталось в минуты сильнейших душевных потрясений, в частности, почти всегда я заикалась на театральных премьерах». А играла она на сцене и на телевидении до восьмидесяти лет. Дальше следует потрясающая фраза: «Это пережитое унижение осталось со мной до конца моих дней».

Дарья Кузьминична вспоминает, что когда в 37-м году она родила Светлану и кормила ее грудью, мимо ее окон (они жили на первом этаже) в течение двух месяцев проводили арестованных актеров финского театра. Однажды пришли за ее мужем, прекрасным актером Тойво Ланкиненом. Дарья Кузьминична уже готова была пойти за мужем вместе с грудным ребенком. Но «главный в кожаном пальто, пришедший в сопровождении двух солдат с винтовками, долго сверял принесенный им список с амбарной книгой и наконец сказал: «Извините, вас в этом списке нету. Ошибочка вышла». В этот момент Дарья Кузьминична выпустила дочь из рук и упала в обморок. «С этим страхом, – пишет она, – я и жила всю свою жизнь».

Меня две вещи в этой жизни сохранили, признавалась она в той же тетрадке, – это театр и дети. Когда погиб от дизентерии ее сын-первенец, она думала, что сойдет с ума, но оставалась Светлана. И значит, она должна была жить. И всегда оставался театр.

Вот этими пережитыми страданиями я и объясняю то, что в ней всегда был включен прожектор сознания. Страдание, по Достоевскому, единственная причина сознания.

Набокова однажды спросили: «Какое самое большое чудо в вашем представлении?» Он ответил: «Конечно, чудо сознания. Это как открываешь окно и видишь панораму, залитую солнцем, посреди ночи небытия». Я все это как-то соединил и понял: вот что такое сознание, вот что такое дар речи, и жутко пожалел, что в свое время не откликнулся на предложение Дарьи Кузьминичны приехать к ней и записать ее воспоминания.

Н.К. Михаила Таля я видел только однажды, на твоем пятидесятилетии. Сохранилось ощущение неопознанного объекта в небесах. Запомнилась непритязательная шутка: «Таль Авив». Он был уже не очень свеж, когда кто-то из гостей предложил ему сыграть партию в шахматы. Таль засыпал над доской. В конце концов соперник не выдержал и сказал: «Михаил Нехемьевич, почему же вы так меня не уважаете? Вы мне пожертвовали подряд две ладьи». На что Таль, проснувшись, ответил: «Дорогой, вам через два хода мат». Но, в общем, все мы знаем о Тале не много. Глаза Мефистофеля. Гениальная победа в 23 года над Ботвинником, а через год сокрушительный проигрыш. Но и после этого никто не усомнился в его гениальности. Ты дружил с Талем много лет. Что это был за человек?

А.С. Живущий в Швейцарии экс-питерец Виктор Львович Корчной, известный гроссмейстер, которому в советские времена прилепили кличку «злодей», недавно написал и опубликовал эссе о Тале. Оно называлось «Абсолютный гений». Абсолютный, объяснял Корчной, потому, что если бы иначе легли карты или по-иному расположились бы звезды на небе и Таль ушел бы в литературу – это был бы гениальный писатель, ушел бы в физику – это был бы гениальный физик и так далее.

Трудно объяснить, как это проявлялось в поведении. Сумасшедше быстрая интеллектуальная реакция на все – это само собой. Тогда, кстати, на юбилей ко мне он приехал из Бремена, где проходили Дни Риги. Сослался на болезнь и уехал, потому что дал мне когда-то слово приехать ко мне на юбилей. Он и действительно был всегда болен, всю жизнь прожил с одной почкой, и то больной. И пил он в значительной степени для того, чтобы заглушить постоянно мучившие его боли. Это еще одно подтверждение мысли Достоевского, что страдание – единственная причина сознания.

Почему мы с ним сошлись? Познакомил нас мой однокурсник по филфаку Ленинградского университета Боря Спасский. Тут ведь иногда играют роль совершенные пустяки и случайные совпадения. Так, между нашими с Талем днями рождений разница в три недели. Оба мы учились в 22-й школе – он в Риге, я в Петрозаводске. Оба пошли на филологический факультет. Оба играли в футбол, причем наибольшего успеха добились в воротах. Миша был худенький, не слишком спортивный, но зато совершенно бесстрашный. После его смерти 28 июня 1992 года я написал о нем эссе, называлось оно «Небесный вратарь. Реквием по Талю».

Оба мы любили романы Ильфа и Петрова, Миша знал и «Двенадцать стульев», и «Золотого теленка» почти наизусть. Он относился к ним не просто как к сатире, а как к философии, о чем уже тогда, в 58-м, написал дипломную работу. Диплом был опубликован, и наблюдения Таля разошлись потом по многим работам об Ильфе и Петрове.

Мы много ездили вместе с ним. Иногда, представляя его на выступлениях, ведущий говорил: «Вице-чемпион мира Михаил Таль!» Для реакции Мише требовались доли секунды: «Вице-королем был Берлага (надеюсь, ты помнишь бухгалтера ГЕРКУЛЕСа Берлагу, бежавшего в сумасшедший дом, опасаясь чистки, и косившего там под вице-короля Индии?), а я экс-чемпион мира. Впрочем, я согласен с моим другом Борей Спасским, что экс-чемпионов мира в шахматах не бывает».

Реактивность Таля сказывалась и на юморе, который всегда был ситуативным и поэтому трудно поддается пересказу. Он был мастер выступлений. Монологов не любил, сразу вступал в контакт с залом и провоцировал реплики и вопросы. Получался такой пинг-понг.

Я уже говорил, что пил он для того, чтобы заглушить боли, которые его вечно мучили. При этом сам Миша никогда на боли не жаловался. По той же причине иногда употреблял наркотики, что, по тем временам особенно, было опасно с точки зрения закона. И вот получает он однажды записку из зала: «Правда ли, что вы кокаинист?» Таль зачитывал все записки, никакой фильтрации. Зачитывает и отвечает моментально: «Абсолютная чушь! Я – морфинист!» В зале хохот, зал-то шахматный. Морфи был американским шахматным гением.

1984 год, идет матч Карпов—Каспаров. Мы договариваемся с Мишей, что будем писать книгу об этом матче. Вернее, я буду писать, а он будет моим шахматным гуру (все-таки судить об игре гениев имеет право только гений). Такая книга потом вышла – «Каисса в Зазеркалье». Миша комментировал этот матч на телевидении в прямом эфире. И вот эфир закончен, его благодарят, восхищаются: «Кого же можно выпустить после вас?» Он предупреждает, что завтра в эфир не выйдет, потому что ему нужно лететь в Ригу. И тут прямо в импровизированную студию Дома союзов звонит из Риги его любимая дочка Жанна. Таль слушает, потом начинает смеяться. «Хорошо, завтра я прилечу, и мы с тобой пообщаемся. И я пошучу специально для тебя». «Что она сказала?» – интересуемся мы. «Вот, – смеется Миша, – ради этого я и живу, и работаю. Она сказала: “Папа, ты гораздо смешнее Аркадия Райкина”».

Во время работы над книгой мы сделали перерыв и полетели в Сочи, где Таль играл на Мемориале Алехина. А матч Каспаров—Карпов все продолжается. И вот летим обратно в Москву, большое шахматное братство в самолете, все выпивают. Мне нужно везти Таля в гостиницу «Спорт», потому что в таком состоянии ехать в пресс-центр, где ждут его комментарии, он не хочет. Тем не менее требует, чтобы прямо из аэропорта мы позвонили туда и узнали позицию. «Звони Семену». Семен – его старый московский друг. Телефон у меня записан в книжечке, книжка в кармане, я лезу в карман. Таль останавливает меня и диктует номер. Семена нет. «Звони Рошалю». Александр Рошаль – шахматный журналист, главный редактор еженедельника «64». «Я не помню его телефона». – «Как не помнишь? Ты же звонил ему три дня назад из Сочи». – «Ну и что? – разозлился я. – Можно подумать, что ты запомнил». Миша диктует мне телефон Рошаля. Рошаль: «Где Таль? Он обещал прокомментировать, тут его все ждут». Я: «Мы оба больны». – «Понял». Прошу его рассказать о положении на доске. Рошаль говорит: «Хорошо. Вы уже расставили фигуры?» Объясняю, что мы звоним из автоматной будки. «Ну смотри, если он способен держать…» Держать трубку Миша не может, держу трубку я, а Рошаль диктует позицию. «И что говорят квалифицированные люди?» – веселится Миша, прокручивая в голове позицию. Рошаль отвечает: «Много игры, предпочтительнее положение у Карпова». Таль хмыкает: «Алик, через два хода будет подписана ничья».

В такси Таль заснул, но вскоре проснулся: «Так, первое что сделаем: еще до устройства в номер позвоним снизу от администратора Рошалю. Я недоучел положение слона». Рошаль рассказывает ему, какие за это время произошли перемещения на доске. Таль: «Извини. Я забыл о слоне. Бывает. Но вот что я тебе скажу: я сейчас покрутил, покрутил – ничья неизбежна. Можешь смело уезжать, куда тебе надо, завтра доигрывания не будет». Утром мы узнаем из радио, что соперники, не приступая к доигрыванию, согласились на ничью.

Наиболее правильную и точную характеристику Таля дал его друг, тоже чемпион мира по шахматам, Борис Спасский. Боря как-то сравнил своих коллег с пауками в банке, а Мишу Таля назвал явлением Христа народу. И правда, Миша был сама доброта. Но добрым он был вне доски. За доской Миша был бульдог, корсар, пират, как многие его и называли. Ему важно было не просто выиграть, но уничтожить противника.

При этом в бытовом плане он был совершенно беспомощным, не мог даже подтяжки на себя натянуть. «А правда ли, – спросили его однажды, – что вы настолько беспомощны в быту, что не можете зажечь газ, чтобы поджарить себе яичницу?» Он ответил: «Это, пожалуй, преувеличение. Газ зажечь могу».

И еще одно «при этом»: свободолюбие и полная независимость. Однажды он расстался со знакомым, исполнявшим при нем роль импресарио. На мое недоумение ответил: «Мне можно помогать, но управлять мной нельзя».

Н.К. Да, Смоктуновский в фильме Козинцева замечательно произносил: «На мне играть нельзя».

А.С. О Смоктуновском я сейчас скажу, но еще несколько слов о Тале. Он был независим и внутренне свободен, но в то же время, в отличие от Спасского, никогда не выступал против советской политической системы, никогда не бодался с дубом, как теленок в известном сочинении Солженицына. Я однажды сказал, что некоторые наши общие знакомые считают, что он мог бы вести себя порешительнее. Думал, он обидится. Но Таль рассмеялся: «Я просчитал атаку на дуб. Мата там нет. А суицидными вариантами я не занимаюсь».

Н.К. У нового поколения свой взгляд на кумиров нашей молодости. Я всегда считал, что Смоктуновский актер иррациональный и гениальный. Сегодня встречаюсь с мнением, что это была рациональная придурковатость, попытка в собственной маске сыграть еще одну маску. Ты общался с ним много и подробно. Что скажешь?

А.С. О его иррациональности критики писали и при жизни. Он посмеивался: «Они ничего не понимают. Я самый рациональный из всех актеров. У меня продуман каждый жест, каждая интонация, у меня все идет от ума». Вообще же Иннокентий Михайлович Смоктуновский был одним из самых непростых, многослойных людей, которые мне встречались.

Самооценка Смоктуновского всегда не совпадала с тем, как оценивали его критики. Познакомила нас Раиса Беньяш, замечательно писавшая о театре и точнее всех – о Смоктуновском.

Мы с ним иногда в Москве, у него дома на Суворовском бульваре, разыгрывали домашние спектакли. Он говорил: «Алеша, я посмотрел, как вы тут все показываете. Да, в старые антрепризные времена вы были бы недурным характерным актером». – «Почему характерным, а не героем-любовником?». – «Да Бог с вами! Любовников пруд пруди. А вы – характерный. Правда, вы жутко наигрываете. В ХIХ веке вас бы с руками и ногами оторвали, а в ХХ – уже нет».

Домашние розыгрыши он любил, но совсем не был этаким Актер Актерычем. Говорил густым фиоритурным голосом: «Это все Актер Актерычи кого-то изображают, а мы, настоящие артисты, умираем в каждой роли». Но дома он любил изобразить из себя именно Актер Актерыча. Он мог все изобразить. После какого-то времени работы над рукописью говорил: «Ну, теперь пора и пообедать». Ставил суп из севрюги и осетрины, накидывал полотенце и разыгрывал полового. Я говорил: «Человек!» Он наливал водочки, а сам оставался стоять сзади. Я: «Можете тоже со мной присесть». Он: «Спасибо. Не положено-с».

Потом мы снова работали. Провожая меня, он сказал: «Алеша, как я перед вами стелился? Я ведь так ни перед кем не стелился. Потому что я чувствую в себе потенцию настоящего писателя. А вы мне – помощник».

Он, конечно, понимал, что он гениальный актер. Но стоило мне написать про него для «Авроры» пятистраничный опус «Князь. Принц. Царь», как я на присланную ему рукопись получил подробную, с двух сторон исписанную открытку. А почему «Князь. Принц. Царь»? Однажды он показал мне телеграмму, присланную Алексеем Баталовым еще в 58-м после премьеры «Идиота» в БДТ. Эту телеграмму он хранил в бумажнике. «Поздравляю Мышкиным, Гамлетом, царем Федором». Теперь все это очевидно, все эти роли сыграны, но, повторяю, телеграмма была послана в январе 58-го.

Очень емкая статья у вас получилась, писал Смоктуновский, все верно, и как вы все это уловили, ведь я вам только раз показал телеграмму Баталова? Но: дальше-то что получается? Князь, принц, царь. Дальше – Бог? (Тогда все говорили, что если будет фильм об Иисусе, его должен сыграть Смоктуновский). А мне-то хочется человека сыграть, Алеша, человека! Никто не знает, сколько я страдал, чтобы сыграть Мышкина. Ему была близка и внятна мысль Достоевского о том, что сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества.

Рейтинг@Mail.ru