Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №14/2006

Третья тетрадь. Детный мир
Симон СОЛОВЕЙЧИК
статьи разных лет
часть вторая

«Литературная газета», 1995 год, № 44

Не упрекай

Вот лучший рассказ о школе из всех, которые я слышал. Старый бакинский учитель математики подводил итоги учебного года:
– Гусейнов! Математика знает, жизнь не знает. Садись, три.
– Аллахвердов! – вызывал свою любимую ученицу. – Математика не знает, жизнь знает. Садись, пять.

Вот это неразрешимое противоречие, “школа и жизнь”, было, может быть, основным содержанием всей моей жизни. Жизнь познавать не надо, она сама познается, а вот школа, “математика” – тайна из тайн.
У меня было три таких года, когда я много ездил за рубеж (впервые попал за границу в 58 лет). И тогда написал очерки: “Я учусь в английской школе”, “Я учусь во французской школе”,
“...в немецкой школе”, “…в аргентинской школе”, “...в американской школе”,
“…в шведской школе”, “...в чешской школе”, “…в болгарской школе” – я объездил несколько стран, входил в школы без договоренности, просто с улицы – чтобы не было обмана.
Побывав в разных школах мира, я впервые понял, что нелепо писать и думать, будто русская школа лучше или хуже, например, американской. Вся мировая школа в тупике, у всех одни и те же проблемы, которые не решаются никакими деньгами. Американцы провели эксперимент: дали одной школе уйму денег, ну просто уйму. Все результаты учения ухудшились. Дело в другом: пришло время хорошо учить всех детей, а школа этого не умеет. Ни в одной стране, нигде. Думаю, даже и в Японии, где я не был. Школа мечется между знаниями и достоинством ребенка, между “жизнью” и “математикой”: чтобы вбить в детей современную математику, половину из них надо так унижать, что школа станет для них адом. Или примириться с тем, что половина детей не знают математики (и много других предметов) – но тогда поднимается всенародный вопль: школа плохо учит! И ничего нельзя: нельзя разделять детей по способностям, категорически нельзя; и трудно учить всех в одном классе; нельзя... – и так далее. Нельзя, чтобы школа была оторвана от жизни, но так называемые “школы жизни” тоже повсюду провалились.
Эта проблема сродни экологической, но об экологии – стон до небес, а о школе никто ничего не знает, не говорит и не пишет. Из всех стран, где я был, наша меньше всех интересуется школой. За последние двадцать–тридцать лет во всех газетах вместе взятых не появилось ни одной существенной статьи о школе. Мы не любим своих детей, не заботимся о них так, чтобы они знали и жизнь, и математику.

А вообще – любим ли мы детей? Мне часто говорят: “Вот ты всю жизнь пишешь для детей или о детях. А ты любишь детей?” С яростью отвечаю: нет! Я не могу прийти в гости и тетешкаться с чужими детьми, для меня общение с ребенком – интимнейшее дело, третий лишний невыносим. Я не могу любить детей прилюдно. Спрашивают: что такое любовь к детям? Не знаю. Это тайна. Еще ужаснее звучат фразы вроде “мудрая любовь к детям”. Нигде нет столько пошлости, сколько в книгах и в разговорах о воспитании детей. Ни в чем люди так не темны, как в понимании сути воспитания. Я однажды пошел в зоопарк и сбежал оттуда: мамаши орут на детей так, что и звери пугаются. Откуда же появятся в стране добро и нравственность, если на человека с юных его лет кричат и орут? У нас три четверти детей – настоящие зэки, они только и думают о том, как бы вырваться на свободу из домашнего заключения. И при этом все уверены, что иначе нельзя, иначе “что из него вырастет?”. Мама не воспитывает ребенка, а все время мысленно отвечает будущему прокурору, который, когда ее чадо совершит нечто несусветное и попадет на скамью подсудимых, спросит (прокурор спросит): “Что же вы его не воспитывали?” "А я воспитывала!” – с чистой совестью ответит мама, готовившаяся держать ответ с первого дня жизни ребенка. Она его любила, она его воспитывала, она его погубила – обычная трехактная драма.

Так случилось, что я буквально с девятого-десятого класса, то есть почти пятьдесят лет назад, стал работать с ребятами – сначала у меня было тридцать детей, потом пятьсот, потом девятьсот. И все это было мне в удовольствие. Дети – и радость, и ответственность, и страх. Счастье играть с детьми, разговаривать с ними (лучшие собеседники на свете – шестнадцатилетние), придумывать что-то для детей и вместе с детьми. Знать, что детям хорошо и что они в безопасности. Обеспечьте безопасность ребенка от школы, от сверстников и от родителей – и вырастет чудо. Но, увы, это невозможно.
Лев Толстой как-то сказал, что лучшим в его жизни было время, когда он любил детей; именно так, в прошедшем времени: любил. Вот и в моей жизни было время, когда я беззаветно, бездумно любил детей. Это время закончилось лет в 27–28, потом началось писание. Я увидел, что при существующей системе, при тогдашней педагогике любить детей невозможно – ну разве что своих, близких тебе; а вообще-то с детьми творят что-то ужасное – и в семье, и в школе.
У нас ведь никто не знает, в каком положении находится педагогика в нашей стране. Сколько криков было о гонении на генетику и кибернетику, про педагогику же все забыли. На педагогику гонений не было, потому что ее вытоптали еще в 1934 году, закрыли особым постановлением ЦК. Посмотри: исчезла цензура, и откуда-то взялись свободомыслящие философы, экономисты, историки, писатели, художники, артисты. Только педагогов как не было, так и нет. На всю страну нет ни одного известного педагога с широкими взглядами, смелыми мыслями, убедительными речами – педагога-философа. Полувековой отрицательный отбор (чем бездарнее, тем надежней) сделал свое дело. Если бы вы только открыли книжки, по которым учат педагогике современных студентов! Что кричать о духовности, что призывать к улучшению морали, что призывать к нравственным революциям, если снизу, из пединститутов, расползается по стране темное облако, а одна из главных забот Министерства образования – стандарт: как бы это еще больше стандартизировать школы?
Сейчас пишут: ах, ужас, образование разваливается, учителя уходят из школ. Ну, во-первых, образование не разваливается, а несмотря ни на что становится все лучше и свободнее – в этом году пришлось выдать самое большое количество золотых медалей, и отнюдь не в частных, элитарных школах их выдавали. А во-вторых, стыдно сейчас писать об уходящих из школы учителях, потому что лучшие учителя ушли в семидесятые годы, когда педагогов стали заставлять всем подряд ставить положительные отметки и дети начали откровенно издеваться над своими наставниками. И тот бакинский волшебник, о котором я рассказал в начале статьи, тоже ушел – не вынес унижения процентоманией. В биологии был один Лысенко, и уж как его раздраконили потом! В педагогике не один, а десятки Лысенко, и все молчат: свекла нам дороже детей. В семидесятые годы была внедрена теория, по которой детей следует воспитывать таким нехитрым способом: потребовать, а если не выполнит, то наказать. Я думаю, что добрая (точнее, недобрая) часть нынешней преступности – из-за повсеместного применения этой теории, которая озлобляет иных детей чуть ли не с первого класса и приучает их ненавидеть своих учителей, а затем и всех взрослых, а затем и всех людей. Поразительно, но по этой теории и сегодня учат будущих педагогов. Да и в школах она царит. Я знаю третьеклассника, которому учительница каждый день ставит по двойке. Он не делает уроков – она ему двойку. И так каждый день. Сколько дней, столько двоек. Других способов вовлечь мальчика в учение эта тетенька просто не знает. И вся педагогическая наука на ее стороне: требует и наказывает, все правильно.
Наши политики, рвущиеся к власти, никак не разберутся с вечными вопросами “кто виноват?” и “что делать?”. Они прекрасно знают, кто виноват в нынешних бедах, но делают вид, будто не знают. И они понятия не имеют, что же делать, но изображают из себя людей, знающих ответы. Поэтому они и пишут, и говорят с такой легкостью: “Демократы развалили образование”.

Моя жизнь шла по известному пути, определенному Радищевым: “Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала”. Это самая главная фраза пищущих людей, вся русская литература на ней держится и вся журналистика, так что часто думаешь: лучше бы ты не окрест себя смотрел, а в себя заглянул. Но то гораздо труднее. Я начал писать. Меня взяли в “Комсомолку”. Душа моя была уязвлена страданиями детей, и мне казалось, что теперь, с помощью всесильной печати, я смогу все переменить, всех дурных директоров повыгнать из школ, а всех хороших учителей поддержать. Стыдно сказать, что я чувствовал в то время полную ответственность за всех детей в стране и за все школы. Наверно, и министр такой ответственности не знал. Он-то отвечал перед начальством, а я перед самим собой – это страшнее. Но первого же директора, мучителя учителей и отпетого взяточника (он продавал аттестаты сотнями, у него в районе был самый высокий в стране процент людей со средним образованием), сразу же после обличительной моей статьи назначили директором огромной птицефабрики. Конечно, и цыплят жалко, но цыплята не входили в сферу моих интересов, и я оставил его в покое. Я понял, что становлюсь на неверный путь, и больше ни одной разоблачительной статьи про школу в жизни своей не написал. Бог с ними, подумал я, всех не переснимаешь: буду писать не о худших, а наоборот, о лучших. Это продуктивнее.
Вот тут-то и начались у меня крупные неприятности. Когда ты пишешь о плохом директоре, у тебя один враг – плохой директор, а все другие – в друзьях, все радуются, что снимут кого-то, а не его. И читатели рады: вот, нашелся смельчак. Когда же ты пишешь о хорошем человеке, то у тебя один друг (тот, о ком пишешь) и миллионы врагов: да правду ли он написал, этот автор? Да что в нем, этом учителе, хорошего? И почему о нем написали, а не обо мне? Особенно злится начальство: почему появился положительный материал без разрешения? Мы сами знаем, кого нам выдвигать!

Я прославлял советскую школу, я писал о гениальных, по-другому не скажешь, учителях, я хвалил – но всех моих героев тут же выгоняли из школы, о них распространяли самые дикие слухи, клеветали на них как могли, словом сживали со свету. Да и меня то выгоняли, то переставали печатать: главную мою книгу, “Педагогика для всех”, принятую к печати сразу же, опубликовали тем не менее лишь через 18 лет. А ведь в ней впервые объясняется с педагогической точки зрения, что такое дух и душа для воспитателя, и основная ее мысль состоит в том, что воспитание – это воспитание духа.
Все это, конечно, было невыносимо для тогдашней педагогики, и такую нищету, в какой жила моя семья годами, мало кто видел. И заступиться было некому, ведь я же не был диссидентом, я искренне любил советскую власть и был убежденным
марксистом. Однажды я пришел в школу в девятый класс и сказал, между прочим, что я марксист. Дети рты пораскрывали от изумления. Портреты Маркса они видели на всех углах, но никогда в жизни не встречали живого марксиста.
Впрочем, мне очень везло в жизни. Когда слышу в кино или читаю, что жена упрекает мужа: “Ты мало зарабатываешь” – мне это кажется выдумкой литераторов. Я ни разу не слышал упреков такого рода и не представляю себе, как это может быть. Меня вообще никогда ни в чем не упрекали, и я никого никогда не упрекал, не говоря уже о своих детях. Они идеальные дети, хотя все трое плохо учились в школе и еле-еле получили свои аттестаты. Но они меня и в этом не упрекают – что не заставлял учиться. Никто никого ни в чем ни упрекает. Безупречная жизнь? Да нет, конечно. Просто нам всем кажется, что упрекнуть – все равно что ударить. И никогда ничего от упреков и замечаний не улучшается. И семья, и школа, и предприятие, и все на свете улучшается лишь духом, царящим вокруг людей и захватывающим их души. Мне очень трудно далось это понимание, но теперь я твердо верю, что оно правильно. Я навсегда разлюбил известного писателя после того, как он публично, в газете, упрекнул сына за то, что тот без спроса взял его книжку и дал товарищу почитать. На этом основании делается вывод об аморальности нового поколения молодых людей.

Но ведь не одни лишь неприятности были от учителей, за которых приходилось все время заступаться, нет, было счастье и счастье.
Сначала мне встретилась ленин-
градская Фрунзенская коммуна, ее первые организаторы – профессор И.Иванов, Ф.Шапиро, Л.Борисова. Как режиссёр придумывает спектакль, так они придумали и поставили великолепную жизнь – открытую, смелую, дружелюбную, а главное – творческую. Это уж потом я прочел у Бердяева о связи творчества и свободы, а тогда мы видели эту связь своими глазами, потому что девизом коммуны было: “Все творчески, иначе зачем?”. Эти ребята постоянно придумывали всякие дела и праздники, их учили придумывать, они ничего не делали дважды: каждую минуту вся жизнь заново. В шестидесятом году слова “Все творчески, иначе зачем?” воспринимались как невероятная дерзость. Как это – зачем? И как это – творить без разрешения райкома?
Я сто раз, наверное, писал об этой коммуне, потому что увидел – методика передается примерно так, как передают дети игры со двора во двор. Методика пошла по всей стране – кто-то подсчитал, что шестьсот тысяч подростков выросли в коммунарских коллективах
60-х годов. Но вскоре началось: как, почему, кто дозволил? В Госбезопасности – мне рассказывали потом – составили записку, что комсомол намереваются подменить какой-то безыдейной организацией, стали требовать списки коммунаров, и все ушли в подполье. А это была первая демократическая организация в России тех времен. На Западе о ней писали, у нас – нет. У нас, повторюсь, все, что происходит со школой, никому не интересно. Там, во Фрунзенской коммуне, я своими глазами увидел все изгибы и извивы демократии: чем она держится и отчего гибнет, как перерождается и возрождается. Я всё это видел сам, как на модели, и потому мне многое понятно сегодня и
не вызывает возмущения: я знаю, что это не чья-то злая воля, а законы жизни.
Коммуны позакрывали, но джинн был выпущен из бутылки. Выяснилось, что школа в принципе может быть не такой, как ей предписано быть. И пошли один за другим: Сухомлинский, Амонашвили, Шаталов, Лысенкова, Ильин, Волков, Щетинин – это все были прославленные учительские имена тех лет. Эти люди в самых малых областях жизни, например, в преподавании математики или труда, шли наперекор власти. Особенно их слава возросла поле известных телепередач из “Останкина”. Это не просто новаторы, некоторые из них подлинные гении – ну, например, Шаталов. О нем судят поверхностно, говорят: “Я его видел, он мне не понравился”; но сегодня в целом мире никто не сумеет обучить тридцать неотобранных старшеклассников математике или физике по полной программе, и так, чтобы это им было в удовольствие. Я и о Шаталове написал статей пятнадцать, постепенно понимая секрет его метода. Снова скажу: когда художники рисовали “не так” и их картины сметали бульдозерами, весь мир поднялся на защиту. А тут детей учили не так, изобретая совершенно немыслимые по простоте и эффективности способы, – и никого это не волновало.
Вечно спорят: ”Зачем это все? Просто надо любить детей! Да и не все же Шаталовы!“ Мне всю жизнь все доказывают, что я живу неправильно и трачу годы ни на что. Но легко и просто любить детей, если ты с ними играешь. И совсем непросто, если тебе надо научить их сложным математическим вычислениям, а дети не хотят учиться. Тут одного сердечного влечения, одних только сияющих глаз не хватит. И конечно, не все Шаталовы; но почему же его метод так распространяется по стране?
Все это работа, работа, возиться надо с каждым, писать и писать, завоевывать соратников – и вот результат, деткам лучше, у них глаза светятся. Посмотрите на шаталовских учеников – у них у всех светлые глаза. И никто не курит, и никто не станет преступником – хотя он учит лишь математике да физике (а если надо – то чему угодно).

А книжки что? Книжки, конечно, важное дело, у меня их штук пятнадцать, и некоторые, вроде “Учения с увлечением”, очень известны в школах, и многие говорили мне, что пошли в учителя, прочитав “Час ученичества”. Когда о Шаталове нельзя было упоминать в печати – даже имя его было запрещено, я написал о нем пьесу. “В пределах Советского Союза она поставлена быть не может” – таков был первый вердикт. Потом ее прочитал Афанасий Салынский, велел напечатать в ближайшем номере “Театра”, и моего “Печального однолюба” поставили по всей стране. А следующую пьесу запретили насовсем, хотя уже и декорации были нарисованы.
На власть обижаться нелепо и еще нелепее ждать от нее чего-нибудь хорошего. По отношению к власти у меня то же правило, что и ко всем ближним: не упрекай.
И потом, что это за манера – бранить демократов? Весь мир за демократию жизнь готов положить, а мы спокойно пишем “дерьмократы”. Совсем с ума сошли коллеги мои публицисты. “Это, – пишут, – не моя власть”. А почему она должна быть твоя, милый мой друг? Очень многие поверили, будто слово “демократия” означает власть народа. Но мы же не в Древней Греции живем, что за чушь, какая может быть власть народа? Где в мире власть народа? Просто чудаки какие-то.

Переход из одной системы в другую мне дался очень трудно. Если Маркс прав, если происходит эксплуатация человека человеком, то я остаюсь марксистом, каким был прежде. Но может быть, он не прав? Я засел за книгу, которую никогда не читал всерьез, – за “Капитал”. Я, наверно, был единственный в то время в стране, кто штудировал эту толстую и всеми ругаемую книгу. Я уже читал разные критики марксизма, но они мне казались неубедительными: Маркс говорил то, Маркс говорил это – ну и пусть себе говорил; важно другое. Читал я, читал и вдруг обнаружил место, в котором вся теория рушится. Вот просто как за руку поймал – здесь ложь! Капиталисты берут себе прибавочную стоимость, но если их, эксплуататоров, не будет, то наступает гораздо более страшная эксплуатация бесхозом. Общественная собственность не освобождает работника, как я думал всю жизнь, а трижды закабаляет его. Все знают “Большой Террор”, а у нас в стране был еще “Большой Бесхоз”, и, по моим собственным подсчетам, примерно две трети всех плодов труда героического нашего народа шло на ветер – две трети! И после этого говорят о нравственности и духовности... Меня это потрясло. Труд на ветер – это же словно живых людей сжигают, их тела, мускулы! Я представил себе крематории, которые стоят по Садовому кольцу и дымят день и ночь, сжигают человеческий труд.
Эти крематории (а они есть!) победили мой марксизм. Я понял всю его ложную механику.
Но мне опять повезло в жизни, на меня буквально свалилась, ну просто с неба спустилась газета для учителей “Первое сентября”. Первые деньги нам дал Б.М.Бим-Бад, ректор Открытого университета, а вскоре мы вернули долги и сами стали на ноги. Сейчас модно говорить, что в России нет независимой прессы – почему же нет? Мы зависим только от читателя, а в читателях у нас самые умные и интеллигентные учителя России, потому что газета наша трудная для чтения – она почти вся написана негазетным языком. Я думаю, что газетный язык, проникающий в сознание людей, действует как яд. Язык сам по себе педагогичен, если это хороший русский.
В каждом номере на первой странице написано: “Вы блестящий учитель, у вас прекрасные ученики”. Никого не браним, никого не критикуем, ищем по всей России хорошие школы, помогаем учителям в самом трудном их деле – вести урок, выработать новое мировоззрение. Мечта моя, духоподъемная газета для учителей, осуществляется. Вокруг меня некого и не за что упрекнуть. И себя, оглядываясь на свою 65-летнюю жизнь, тоже ни в чем не упрекаю – а в чем упрекаю, про то писать не буду, это мое.
Все ладно. Только б не было войны.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru