Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №1/2006

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена
Четвертая тетрадь
идеи судьбы времена

БИОГРАФИЯ ВНУТРЕННЕГО ЧЕЛОВЕКА

Юрий РОСТ
Записал Николай КРЫЩУК

Жизнь должна быть открытой

Если учитель приходит в класс с какой-то вестью о мире, которая нова для него и поэтому волнует, есть надежда, что класс пойдет за ним. Для этого сам он должен быть участником непрекращаемого разговора, который ведут история и культура.
Учитель – тот, кто несет весть из большого мира, является ее эмоциональным проводником.
Он прежде всего интересный человек. А у интересного человека должны быть интересные собеседники.

Главное в моем понимании – мучительная и счастливая история непонимания себя. Может быть, отчасти и понимания. Не выключаются мозги, никогда. Похоже на заезженную пластинку – все время соскакивает. Мысли в основном о том, что не смог и не успел сделать. Бывает ощущение радости, бывает ощущение абсолютно непродуктивного проживания жизни. А единственное удовлетворение – от преодоления себя, когда с ручкой сидишь. Я пишу ручкой, не на компьютере. Тогда нечто возникает как будто из ничего. Настроение улучшается. А так… Действительно не понимаешь. Бог дал способности какие-то: умение видеть, разговаривать. Но как будто не используешь сам себя. Может быть, со стороны это не так выглядит?
Периодичность этих мыслей впрямую зависит от труда. Немцы испортили замечательный лозунг: «Работа делает свободным». Это было то ли на воротах Освенцима, то ли еще где-то написано. Они имели в виду буквально: если будешь работать, выйдешь из лагеря. А на самом деле работа делает свободным внутри себя. Иначе ты становишься зависимым от свободного времени.
Я помню, с детства еще завидовал уличным сапожникам. В основном это были (в Киеве я жил) курды или осетины. Они все время с тобой разговаривали. И вот мы разговариваем одновременно, потратили на разговор одно и то же время, но у него набойка прибита, а ты, выходит, ничего не сделал. Странное было ощущение.
Я пытаюсь иногда совмещать, но ничего не получается. Видимо, я воспринимаю разговор с другим человеком как собственное полноценное действие. А они – как сопровождающее. Почти все ремесленники. Такой же был знаменитый трубочный мастер в Питере дядя Федоров, Александр Борисович. Мы сидим с ним, разговариваем, а он точит и при этом участвует в разговоре полноценно, равноправно.

* * *

Нереализованные моменты… Хотя и реализованных было немало, и я их почти все помню. Такие Моменты, которые я пишу с большой буквы. Бывает иногда счастье, когда ты осознаешь, что именно в этот Момент с большой буквы происходит некое событие; ощущение не причастности даже, а участия. Сейчас совершается то, что потом станет то ли историей, то ли легендой, то ли рассказом. Может быть, и вообще ничем не станет, но это Момент в твоей жизни.
Это не всегда победа, не всегда поражение, не всегда действие даже, иногда это наблюдение. Но ты понимаешь, что это Момент. Потом из этих моментов складываются какие-то истории, которые, собственно, и рассказывают влюбленные друг другу.
Я вот думаю: почему так интересно влюбленным сначала, так они стремятся друг к другу, и общаются, и общаются, а потом начинают жить, и все распадается. Потому что в воспоминаниях ты прессуешь, пересказываешь избранное из пережитого. А в жизни расстояния между моментами чрезвычайно большие, и не всегда они распознаваемые. Когда их не вербализуешь, можно и проскочить. Чаще всего это ощущение проживания связано у меня с каким-то действием либо с человеком. Проживаешь его жизнь, как свою.
Я помню Олимпийские игры 72-го года. Тогда в Мюнхене была первая публичная террористическая акция. Олимпийские игры, призванные к единению (во времена эллинов на период олимпиад прекращались войны, это был способ общения). И вот в этот момент в олимпийскую деревню попадают террористы, захватывают израильскую делегацию. Я нахожу какие-то ходы, лезу на крышу, сижу смотрю и понимаю, что к этому балкону, на который я сейчас смотрю, приковано внимание всего мира. Я не участник, я свидетель, но ощущение Момента у меня есть.
Или другая история. Я на ипподроме как любитель-наездник и выигрываю в заезде, когда никто не мог предположить, что я выиграю. Лошадь не очень быстрая, да и я неумелый. Когда я проезжаю мимо знаменитого наездника, старого, еще довоенного патриарха, он дает мне высшую оценку: «Смотри, говно, а проехал, как мастер!»
Вот это «как мастер» меня преследует все время. У меня нет ощущения, что я мастер. Все время ощущение, что я «как мастер». Я проезжаю по этой жизни, сквозь эти моменты, иногда как мастер, иногда как говно – для меня, в общем, не имеет значения. Поэтому и паузы между моментами. Оттого, что недостаточно тружусь. Труд заполнил бы эти пустоты и создал протяженность. А у меня все время какие-то провалы. На что они уходят, неизвестно. Видимо, на само общение, или на помощь мне, или я кому-то помогаю, или просто хорошая погода. Думаю: вот сейчас она есть, завтра ее не будет. Поэтому у меня ощущение нереализованности. Хотя, когда собирается выставка или книжка, вижу, что чего-то все-таки сделал.

* * *

Невыключающийся мозг, конечно, занят собой. Но окружающие меня люди – это меня не просто занимает, это часть моей жизни, это тоже моя жизнь. Люди, бесконечные поездки к друзьям, выручания, дверь открыта, все могут войти… Я так защищался от возможного одиночества когда-нибудь, а кончилось тем, что потерял уединение. Это разные вещи. Думаю, что это от внутренней неуверенности еще.
Дружба – это любопытная штука. Это такая форма любви. Но от любви она отличается тем, что не может быть неразделенной. Любовь может быть неразделенной, а дружба не может. Она требует паритетного участия двух сторон. Но всегда одна сторона проявляет большую активность.
Вы обратили внимание, что есть люди, которым вы звоните, и есть люди, которые вам звонят. Преимущественно. В каких-то парах вы ведущий, в каких-то парах вы ведомый. Но даже если вы ведомый, отзыв на этот пароль – он все равно равноценный. Человек вам звонит, и вы говорите: «Ой, а я тебе собирался позвонить!» Даже если ты не собирался звонить, отзыв будет такой, просто чтобы уравнять позиции.
Я очень поздно пришел в журналистику. В двадцать семь лет написал первую заметку. А до этого занимался физкультурой, был тренером, учился. И у меня не было цинизма.
К слову, я плавал и на всякий случай играл в водное поло. И то и то хорошо делал. Но если б я занимался только одним, то достиг, может быть, большего. Стал бы чемпионом Союза в плавании брассом на двести метров, например. А так я в эстафете только однажды победил и зимние соревнования выиграл. У меня было два аттестата зрелости. В первый год я не поступил в институт физкультуры в Киеве и для того, чтобы не потерять совсем знания за год, пошел еще в вечернюю школу. И там мне по ошибке дали второй аттестат. Я сразу подал в ЛГУ на вечернюю филологию английскую и на журналистику и попал туда и сюда. Три года учился на двух факультетах. То есть не учился ни на одном. Такой настоящий альтернативщик был всю жизнь. И всегда было так: на всякий случай. Это тоже от неуверенности. Дальше: стал писать и снимать одновременно. Бесконечная альтернатива.
Но везде я находил себе оправдание. Скажем, фотографирование в письме. Изначально я журналист, который иллюстрирует снимками свои заметки. Потому что я не был убежден, что читатель будет до конца верить моим словам. Слова были дискредитированы, и я вынужден был предъявить еще некий аргумент: этот человек именно такой. Так появилась специфическая фотография, которая как бы подтверждала мои слова.
Так вот, возвращаясь к вопросу дружбы и любви. Я не чувствовал своего права вторгаться в чужую жизнь на правах постороннего человека. Помню, как я приехал в Кемеровскую область и там был такой Дьяков Анатолий Витальевич, который предсказывал погоду всему миру. Но не по ревматизму, а он был такой ученый. Его сослали в тридцать пятом году или в тридцать четвертом. Он закончил российский университет по астрономии, учился у Тамма последний курс, рассказал какой-то анекдот, и его сослали. На счастье. Потому что в тридцать седьмом его бы расстреляли. И он осел в поселке Темиртау. Не в казахском, а в алтайском. И стал изучать труды Воейкова, Вернадского, Чижевского, рассматривать Землю не как отдельное тело, а как некую часть Вселенной, влияние других тел и так далее.
Так вот он, обладая всеми этими знаниями, начал прогнозировать. Он предсказал знаменитую засуху семьдесят первого года. И на следующий год, когда его просили, чтобы не предсказывал, он сказал, что и в семьдесят втором будет то же самое. И стал на день знаменитым.
Я к нему приехал. Стучусь в дверь. А там такая хибара, крытая толем, и маленькая такая башенка, в ней метровый телескоп школьный. На хибаре надпись от руки очень аккуратным большим почерком: «Гелиево-метеорологическая обсерватория имени Камиля Фламмариона».
Я его не знал. Слышал, есть такой дядька занятный. Стучу и слышу: «Кто там?» «Это журналист из “Литературной газеты”».– «Профессор Челленджер из «Затерянного мира» Конан Дойля спустил с лестницы журналиста, даже не спрашивая, зачем он к нему пришел». Первые были его слова. Я говорю: «Анатолий Витальевич, поскольку лестница идет вниз, я могу спуститься к вам, и будем общаться».
Мы прожили с ним десять дней. За это время я его полюбил, я все о нем узнал, написал очерк в «Литературную газету». Потом эта связь была у меня всю жизнь.
Так было со всеми людьми, с которыми я общался.

* * *

Любой человек – законченный мир. Я никогда сам не заговорю со своим другом по поводу того, что он делает. Например, с Отаром Иоселиани. Это зависит от него, от его предложения. Если он затеет этот разговор, я буду с ним разговаривать, если нет – нет.
Чаще всего я принимаю человека таким, какой он есть. Пытаюсь поставить себя на его место, понять его мотивы. И если они продиктованы не подлостью, не свинством откровенным, тогда общение происходит.
Отар – очень тяжелый человек в общении. Он-то точно замкнут в себе, сосредоточен на своих делах, требует времени и внимания. Но я не затеваю разговора о том или ином образе у него, потому что понимаю, что тогда вторгнусь в ту сферу, в которой он царит один.
У меня очень любопытные отношения, очень похожие были с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Я могу сказать, что у нас были дружеские отношения. Хотя не думаю, что у него были близкие друзья. По-моему, один или два человека, которых он называл. Он вообще не оценивал никогда людей. Но я чувствовал, что между нами возник какой-то контакт. Он медленно въезжал, я ничего не доказывал, он просто меня привлекал чрезвычайно своей фигурой, масштабом, своей тихостью, абсолютно точным пониманием того, что он должен сделать в жизни и что он делает. У него практически не было разрыва между мыслью и действием. Ему приходила идея, и он тут же начинал ее осуществлять.
Повторяю, я почти не помню его оценок, хотя мы общались очень долго и я даже заслужил высокую похвалу. Редчайший случай, он в своей книжке написал: «В Карабахе к нам присоединился корреспондент “Литературной газеты” Юрий Рост (у нас сложились хорошие отношения)». Это было удивительно для меня – в его устах это было признание.
Андрею Дмитриевичу, видимо, не хватало общения, он был замкнутый человек, на грани аутизма. Когда они работали на объекте, он был под постоянным наблюдением. Контакты не поощрялись.
У меня сейчас собралось много материала, хочу написать книжку о нем: «Другой Сахаров». Человек в пятьдесят лет понял, что в мире есть масса вещей, которые ему были недоступны. Он не умел плавать, ездить на велосипеде, он ни разу не был в Петербурге (один раз его провезли в закрытой машине); не ходил в лес, не собирал грибы, не ходил на свидания. При этом он писал стихи, сказки. То есть у него была нереализованная потребность в дружеских отношениях. Выговориться ему не с кем было.
Так вот, с Сахаровым мы тоже о политике не говорили (я имею в виду, как и с Отаром о кино). О физике тем более. У меня всегда был огромный пиетет перед знаниями. А человеческие отношения были совершенно нормальные.
Возвращаясь к предыдущему: эти встречи мне необходимы, полезны, являются содержанием жизни, и одновременно они забирают необыкновенно много времени, которое я предназначил как будто бы для того, чтобы описать эти же встречи. Мне кажется, что сам факт их важнее для меня, чем их последующее описание. Хотя, наверное, это неправильно.
В общем, получается, что я живу профессионально, а во всем остальном – любитель.

* * *

Самым нелюбимым моим занятием в журналистике были летучки: оценивать других. Вступление в профессиональный разговор с другом – это неизбежная оценка: что бы я сделал и как я вижу. Но мне кажется, что вмешиваться в творческий процесс, когда человек из ничего что-то делает, – значит нарушить естественный ход жизни.
Тут вот есть еще какая опасность, когда вмешиваешься: можно засветить. Термин фотографический. Фотография вообще дает хорошие метафоры. Например, скрытое изображение. Пленку сняли, изображения нет, оно не проявлено. Оно там есть, внутри, но внешне пленка выглядит точно такой, как без изображения. Для того чтобы его проявить, нужны некоторые усилия. Раствор, режим, в результате появляется негатив. Неполная вещь. Еще полуфабрикат. Оно еще не обрело функции полного изображения, но оно уже и не скрытое. Вот если я прочту в этом состоянии кому-нибудь лист и услышу: «Ну, очень хорошо, просто замечательно» – иногда мелькает мысль: «Если так уж хорошо, зачем же я дальше-то буду работать? Уже высказал тайну».
Я и не показываю негатив, а показываю конечный кадр. И что кто мне может в этом случае сказать? Поэтому и в разговоре с Битовым ли, с Данелией ли, с Иоселиани я ничего не могу поменять, потому что структура уже существует внутри. Разговоры на эту тему, как правило, не ведутся, они ведутся о третьих лицах. Вот сейчас я говорю об Иоселиани или о Сахарове, но я же говорю о себе сейчас. Просто форму я такую избрал, которая щадит меня и более понятна вам, потому что я не могу высказать все.

* * *

Так происходит общение с состоявшимися людьми, знаменитыми, не знаменитыми – это значения не имеет. У меня был друг Иван Андреевич Духин – кровельщик-энциклопедист. Это был человек поразительных знаний, не мусорных, а, я бы сказал, системных. Сам себя выучил. Он писал книги об истории колокольного дела, о колоколах все знал, историю Москвы прекрасно знал, литературу, Тютчева всего знал наизусть. А в основном был кровельщиком.
От этих людей, про которых я говорю, почти от всех, у меня ощущение их цельности. Я испытываю не зависть, а восхищение. Привлекает меня человек, который делает свое дело на своем месте вне зависимости от того, что происходит вокруг, выполняет некую свою жизненную программу.
Она может быть самая разная. Крыть крыши? Пожалуйста. Он кроет крыши. Параллельно он еще что-то делает. Относится к покрытию крыш, как будто к основному делу, в действительности кровность этого дела, полнота его обусловлены именно тем, что он считает неосновным. Человек, с моей точки зрения, тот, кто выполняет еще некую функцию, кроме физиологической и основной функции жизни.

* * *

Профессия журналиста опасна для других людей. Это как снайпер, который стреляет в человека, не зная его, не видя его, нажал на курок, а там дальше начинается. Так и здесь: ты написал о человеке и завтра вычеркнул его. А там целый конфликт, там ужас, трагедия. Жуткая ответственность, когда пишешь о человеке горбатые эти слова и переживаешь, как бы не обидеть. Сколько раз я ловил себя на том, что хотелось сделать хорошо, а получалось наоборот.
Меня интересовало, как продолжают жить реликтовые герои некогда убойных идеологических материалов. Какой-нибудь директор завода, или базы, или треста, про которых полагалось писать в основном фельетоны. Или Гаганова? Она ведь и сейчас жива. А как она живет после той своей славы? Как все они – Герои Социалистического Труда, юные олимпийские чемпионы – доживают потом свою жизнь? Выдерживают, ломаются, спиваются? Совершенно разные жизни – публичная и непубличная.
Очень тонкая штука. Писатель работает с вымышленным персонажем, он может написать: «Сидоров вошел в комнату и подумал: как хороша Анна!» Ты не можешь этого написать, потому что ты не знаешь, что подумал Сидоров.
Вся структура, если избирать такую высокую задачу, сводится к высказыванию Брэдбери по поводу того, в чем задача писателя. Брэдбери определил эту задачу так: «Возьми меня за руку и проведи через эту ночь. Чтобы я не чувствовал, что я один». Она показалась мне близкой. Я понимаю, что очень много людей живут в таких же условиях, не знают, что делать, теряются. Может быть, прочтет он эту заметку, и ему покажется, что он не один. Это очень актуально. Значит, другие так же чувствуют и страдают. Читаю: ага, и я так же думаю. Я так никогда не думал, не важно. Но слово легло в меня, и оно мое.

* * *

Если рассматривать жизнь людей под определенным углом (не всех, но многих), то можно увидеть, что она развивается как притча. Притча – это некая формула жизни, формула, присущая какому-то герою или какой-то ситуации. Можно сказать: «Сидоров – кретин». Но это еще не притча. А ты так расскажи историю про Сидорова, чтобы в конце читатель сказал: «Замечательно». А потом подумал про Сидорова: «Не кретин ли он?»
Примерно так я стараюсь писать.
Вот, кстати, обаяние. Интересная вещь. Как можно описать человеческое обаяние? Все люди, о которых я пишу, обаятельные. Бывают даже негодяи обаятельные и достойные описания. Ну, может быть, не негодяи, но веселые разбойники, жизнерадостные авантюристы, прохиндеи, которые не приносят зла другому человеку. Он сам живет такой плутовской жизнью. Слово «плут» – правда, в нем же есть обаяние? Обманул тебя, объегорил, но сделал это так артистически, красиво, в такой драматургической форме, что ты даже сам порой восхищаешься. Таково свойство его таланта. А если у человека еще есть способность выразить в чем-то этот талант!..
Сейчас гениев очень много, а талантов меньше. Гениев до хрена! Если ты встречаешь кого-то и он тебе не говорит, что ты гений, или ты ему не говоришь, что он гений, считай, что ты обидел человека. Поэтому я придумал термин – «талантливый гений».

* * *

Был у меня такой друг замечательный… Я его называю лучшим человеком. Так и написал про него: Миша был лучший человек. Это не значит, что он самый лучший, он просто принадлежал к этой категории людей.
Фамилия его была Чавчавадзе, он был художник, очень хороший, у которого, по существу, не было картин. Он их все раздаривал. Он был философ, но у него не было ни одной книжки. Потому что вся его философия была в застолье. Он прекрасно понимал человека, мотивы, поступки, прощал, умница был невероятный, невероятной душевной щедрости. Он меня многому научил.
Будучи с инфарктами (сейчас бы его вылечили, конечно), Миша продолжал жить так, как он жил. Не то чтобы он был загульный, нет. Он писал картины, раздаривал их, выпивал с друзьями, говорил тосты и производил вот эту драгоценную энергию добра, любви, собственно жизни. «Юричка, – говорил он (а он был такой большой, красивый, побольше меня), – журналист должен жить с хорошими людьми. Потому что тебе надо потом писать. Трудно будет». Он говорил: «Ничего не надо начинать и ничего не надо заканчивать. Надо продолжать».
Надо быть открытым. Жизнь должна быть открытой. Ты можешь войти с этой стороны, с этой стороны, свободно можешь выйти, тебе должно захотеться остаться… остаться в этом тексте или в этой фотографии. Но ты ее всегда можешь покинуть. Никакого насилия не должно быть. Сам не терплю. Это и есть оправдание собственной жизни и мечты, какой эта жизнь должна быть.
Его влияние на меня было большое. Вообще если бы меня попросили рассказать, как я учился, я бы назвал огромное количество тех людей, о которых я писал.

* * *

Есть такое слово – «полагать». Оно мне очень нравится. Морское, оказалось, слово. Потому что морские капитаны никогда не говорят: «Мы будем в порту таком-то 18-го числа». Но всегда: «Мы полагаем быть…» У Пушкина: «Предполагаем жить…» Слова «предполагать» и «полагать» рядом стоят, хотя в слове «полагать» больше надежды.
Так вот, это полагание вроде бы обещает что-то завершить, но… Но есть еще и стихия жизни, ее надо уважать. С другой стороны, полагание, несмотря на то что находят иногда печальные мысли (это нормально, бывает, вообще жить не хочется), говорит о том, что человек может рассчитывать только на то, чему научился, на свой характер. Не учи ученого, не надо. Ты ведь сам-то ничему не научился. Потому что то, чему ты научился, является уже частью твоего характера, тобой присвоено. Это твой опыт, а не мой.

* * *

Были в жизни ситуации, от которых трясло страну и которые потрясали меня. Приходилось включаться. Я в Оше был, когда там происходили события, в Тбилиси, в Вильнюсе, писал о политике. Может быть, специфически. Спасали, наверное, лень, ирония и неприсоединение. Мне даже Ладо Месхишвили, кардиохирург, купил какую-то книжку о Кавказе, где написано, что лень – это настоящее проявление свободы человека. В то время как «работа» – от слова «раб». Такой вот ход мысли.
Я на все события, в том числе политические, смотрел с позиции живого человека. Иногда приходилось повышать голос, но в голосе было не прямое негодование, а сарказм. Я понял, что эта страна – оскорбительная. Это больше всего угнетает. Можно про негодяев и подонков прокричать: «Негодяи и подонки!», а можно попытаться сразить их иронией, с помощью иронии подняться.
У меня вышла книжка «Конец света». Не знаю, как определить ее жанр. Памфлет не памфлет. Если фельетон, то в старом смысле, времен Дорошевича. Довольно серьезная, но с долей иронии. Там, например, есть история партии, которую я придумал. Здесь тот ключ, в котором я общаюсь с политикой: «Человек, вступивший в Партию наивных (беспартийных), автоматически выбывает из нее, ибо он становится членом партии, что несовместимо с ее идеей».


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru