НАБЕРЕЖНАЯ ЭПОХИ
Леонид ДУБШАН
С.-Петербург
Декабри... январи...
К 60-летию песни Булата Окуджавы
“Прощание с новогодней елкой”
«Я отношусь к категории людей, для
которых в понятии «Новый год» заключен некий
мистический смысл, – признавался Окуджава. – Уже
в декабре меня начинает лихорадить при одном
упоминании о приближении Нового года. Я жду
полного обновления, резких качественных перемен,
я жду обновления моей жизни, жизни близких мне
людей и всего человечества».
Слова эти были помещены составителями книги его
песен на той странице, где воспроизводился текст
«Прощания с новогодней елкой» (1966), – как
автокомментарий. Не самый вроде бы подходящий.
Ведь в «Прощании...» смена года вовсе не благо, не
«обновление» – катастрофа. Январь налетает тут
«бешеный, как электричка» и означает разлуку,
погибель, забвение. Тоже, конечно, «резкая
качественная перемена», но совсем другая.
Сказанное Окуджавой подошло бы скорее к его
ранним новогодним стихам – там сюжет двигался
куда благополучнее:
Морозной дымкою окутанный,
Седой от снега и забот,
Звеня последними минутами,
Уходит сорок пятый год...
Так начиналось стихотворение
«Декабрьская полночь», опубликованное 1 января
1946-го в газете Закавказского военного округа
«Ленинское знамя» первокурсником Тбилисского
университета, вчерашним солдатом. Грамотная
риторика, всё как у всех:
...Искрится небо звездной россыпью,
С кремлевских стен двенадцать бьет...
И вот торжественною поступью
Уже шагает Новый год.
И сосны, к поступи прислушиваясь,
Кивают лапами ветвей,
А он идет без войн, без ужасов,
Счастливый юностью своей...
Другой свой новогодний опыт, «У
городской елки», он напечатал в калужской газете
«Молодой ленинец» – в последнем ее номере за 1956
год:
Новый год. Мы говорим о нем
в поздний час прощанья с декабрем.
Новый год. Мы говорим об этом
в ранний час январского рассвета.
Новый год – хорошие слова:
жизнь новей, и в том она права,
нет того сильнее, чем новее.
Ты страной январскою пройди –
и такою новизной повеет
от всего, что встретишь на пути.
Уходящий 1956-й был годом ХХ съезда, так
что «новизна» здесь, конечно, приветствовалась
не только календарная (как, собственно, и в
«Декабрьской полночи», где вступление в 1946-й
знаменовало окончательный переход от военного
времени к мирному).
О новизне же поэтической говорить тут не
приходится – одиннадцатилетняя дистанция между
тбилисским студентом и молодым московским
литератором неощутима, тот же, в общем, дежурный
слог. Странно думать, что совсем уже скоро,
вот-вот, в наступающем 1957-м, начнут свою жизнь
песенки о Ваньке Морозове, о Леньке Королеве, о
голубом шарике, о солдатских сапогах. И
«Полночный троллейбус», и «Сентиментальный
марш», и другие...
Можно сказать: стихи писались в газету, а песни –
так. Одно было заведомо подцензурным, другое –
вольным.
Но писал-то все это один человек. Или все же – два?
Те два, о немирном сосуществовании которых
Окуджава сказал в стихах позднейших: «...душа –
зеркальное стекло: / два силуэта в ней прекрасных,
/ враждующих и несогласных...»; и первый – «...Тот
маленький из них, который / как клерк из маленькой
конторы, / довольный маленьким бытьем, / как узник
– коркой и битьем...», а второй – «...тот большой из
них, который / готов толкнуть меня на споры...»
(«Боярышник “пастушья шпора”», 1969).
До 1957-го «маленький» преобладал решительно. Но
«споры» случались. Так было в 1946-м, когда после
газетной «Декабрьской полночи» у него сложилось
то, что он всегда полагал своей первой настоящей
песней, – «Неистов и упрям...». Он говорил, что
сочинил ее, будучи на 1-м курсе филологического
факультета, – во втором, значит, семестре, в
первой половине года. Может быть, даже в самом его
начале: закольцовывающие текст строчки о смене
«декабрей» – «январями», соединение мотивов
холода и огня, наконец, обращенность сюжета в
будущее, еще неясное, гадательное, – все это
позволяет предположить, что и она тоже была
новогодней.
* * *
Историю ее появления автор рассказывал
в своих выступлениях и интервью множество раз,
примерно в одних и тех же словах, часто с присущей
ему самоиронией: «...я был студентом первого курса
университета. Я очень гордился этим своим новым
званием и решил – так как я писал стихи –
написать студенческую песню. По моим
представлениям, студенческая песня должна была
быть очень грустной, типа “Быстры, как волны, дни
нашей жизни...” или что-нибудь в этом роде. И вот
как-то однажды я подсел к пианино и двумя
пальцами стал подбирать музыку к стихам
“Неистов и упрям, гори, огонь, гори...”.
Получилась песенка. Друзья ее подхватили».
Взятая Окуджавой за образец песня «Быстры, как
волны...» (переделка стихотворения «Вино»,
сочиненного в начале 1830-х юным воронежцем
Андреем Сребрянским), – вещь в самом деле совсем
мрачная, в унылости своей превосходящая всё, что
когда-либо пелось русским студенчеством:
«...умрешь, – похоронят, как не был на свете, /
Сгниешь, – не восстанешь к беседе друзей...».
Между тем Ирина Васильевна Живописцева,
свояченица Окуджавы и его однокурсница, помнит,
что песня его в студенческих компаниях
распевалась «весело», «с напором».
Действительно, начало звучит там очень
приподнято:
Неистов и упрям, гори, огонь, гори.
Но в каком смысле следует понимать сказанное
дальше? –
...На смену декабрям приходят январи...
Похожее место, эти строчки чуть ли не
пародирующее, есть в известном стихотворении
Юрия Левитанского «Диалог у новогодней елки» (1969)
(вообще полном разнообразных реминисценций из
Окуджавы): «– Что же за всем этим будет? – А будет
январь. / – Будет январь, вы считаете? – Да, я
считаю...» Обсуждение факта, никаких обсуждений
не предполагающего (какой же именно месяц
следует за новогодним праздником?), мотивировано
у Левитанского сюжетом бала – мы будто
подслушиваем любовный лепет двоих, бальную
болтовню.
А у Окуджавы?
Можно в третьей и четвертой его строчках
предположить тот же пафос, что и в двух первых,
продолжение их темы: смена месяцев ведет к
новизне, к прибавлению света, а значит, и упрямое
«горение» не было напрасно. Но тогда, вероятно, в
середине четверостишия стояло бы тире или хотя
бы запятая. А стоит точка.
Можно прочесть иначе – в контрасте с начальными
строками; здесь столкнутся тогда жар и холод,
горячий порыв и ледяная закономерность, закон,
действующий неуклонно, вечно (о повторяемости
говорит множественное число – «декабри»,
«январи», у Левитанского отсутствующее).
Начало второй строфы, как и первой, звучит вполне
оптимистично:
...Нам все дано сполна:
И радости, и смех...
Но последующее –
…одна на всех луна,
весна одна на всех...
говорит уже не о полноте бытия, а только
об общности судеб (в1969-м формула «одна на всех» к
Окуджаве вернется – в песне из «Белорусского
вокзала», в трагических ее словах об одной
победе, купленной множеством жизней). И потом,
если символика «весны», принадлежащей всем
безраздельно, светла, то одинокая «луна» –
символ скорее невеселый, холодный, ночной.
Двойственность эта усилена позднейшей редакцией
строфы, где вместо «радостей» поставлено слово
«горести», звучанием своим продолжающее, кроме
того, заданный в самом начале мотив «горен и я».
«Огненный» мотив возвращается в строфе третьей:
Прожить лета б дотла…
«Горение», «сгорание» – вообще станет потом у
Окуджавы самой употребительной метафорой
человеческой жизни, ее эфемерности и ее
трагического достоинства (вспомнить хоть
«Бумажного солдатика»). Однако героический ее
смысл совмещен здесь, так сказать, с
«финансовым»: ведь наречие «дотла»
употребляется не только в прямом смысле
(«сгореть дотла»), а и в переносном («проиграться
дотла», «разориться дотла»). В этой связи и глагол
«прожить» может быть прочитан как «растратить»,
«расточить», «промотать» (наследство, капитал и
т.п.).
Метафора «растраты» влечет за собой тему
«юридическую»:
...а там пускай ведут
за все твои дела
на самый страшный суд.
Пусть оправданья нет
и даже век спустя...
Семь бед – один ответ,
один ответ – пустяк...
Соединение «финансовых» иносказаний с
«юридическими» также для Окуджавы не уникально,
это есть, например, в песне «Опустите, пожалуйста,
синие шторы…» (1959), где три известные «сестры»
предстают «кредиторами», с которыми уже нечем
расплатиться, ибо «…пусты кошельки упадают с
руки», и они же являются – судьями. Вернее,
«судьями милосердными», что дает юридической
теме окраску религиозную.
И в песне «Неистов и упрям…» тема тоже оформлена
как религиозно-юридическая (говорится не просто
про «суд», а про «страшный суд»). Впрочем,
сакральный смысл термина иронически ограничен
прилагательным «самый»: если всерьез, «Страшный
суд» абсолютен, единственен, никаких
превосходных степеней тут быть не может, «самый
страшный суд» – это уже не тот «Страшный суд», о
котором учит церковь.
Последняя строфа повторяет первую, здесь снова
звучат слова «На смену декабрям / приходят
январи» – слова о времени (которое, может быть, и
есть у Окуджавы последняя судебная инстанция,
решения которой обжалованию не подлежат?). Но
повторен в финале и призыв к огню – гореть! Ни то
ни другое начало не получает преобладания, они
взаимопроникают, сплавляются в оксюморон. Не
отсюда ли и разброс в попытках определить
настроение песни – «веселье»? «грусть»?
Уловив это противочувствие, Ю.Карабчиевский в
свое время написал: «Какой веселый трагизм, какое
радостное отчаяние, какая сладкая, неопасная
боль!» «Трагическая веселость» подошла бы,
кажется, здесь тоже.
* * *
В песне «Неистов и упрям...» заданы
свойства поэтики и лирической философии
Окуджавы, развернувшиеся в других его вещах
десятилетия спустя, – это как бы первофеномен
его художественного мира. Особенно тесно связаны
с песней 1946 года «Прощание с новогодней елкой»
(1966) и «Старинная студенческая песня» (1967). Одна
вещь – по линии «календарной», вторая – как
стилизация былой студенческой лирики.
Во всех трех время движется к некоторой
критической черте (к «самому страшному суду» – к
«часу платежа», когда оно «по-своему судит» – к
готовой «грянуть» роковой «поре» разлуки), и
спасения тут ожидать не приходится («оправданья
нет» – «воскресенья не будет» – «рай настанет не
для нас»).
Но в «Неистов и упрям...» есть молодой кураж,
готовность встретить неизбежную катастрофу
стоическим жестом «великолепного презренья»:
«один ответ – пустяк».
«Прощание с новогодней елкой» тяжелее,
фатальнее: это христианская мистерия Рождества,
вечно оборачивающаяся мистерией Распятия.
«Старинная студенческая песня» – тоже о том, что
бывало и будет, о разрывах времен, о сломах века,
рушащих человеческие связи. Но и о воле к
противодействию. Может быть, ключевое тут слово
– имя Офелии, открывающее ход в пространство
трагедии о виттенбергском студенте Гамлете
(отождествлявшемся, кстати говоря, если
вспомнить Пастернака, – с Христом): и он томился
среди пышных, клавдиевых «чужих пиров», и он
сокрушался совершающимся распадом. «Век
расшатался»... «Порвалась цепь времен»...
«Порвалась дней связующая нить – как мне обрывки
их соединить?» – формулы эти, быть может, и
навеяли Окуджаве слова о «бреши» в дружеской
«цепочке» и о необходимости «взяться за руки».
Легкоразличимы в этой песне и смыслы ближайшие,
для Окуджавы и его современников вполне
актуальные. «Чужие пиры» – знак наступившей
послеоттепельной эпохи, упоминание «острога» и
слова о «поре», когда придется разлучиться,
прочитываются там как предчувствие репрессий.
Комментируя посвящение правозащитнику Феликсу
Светову, Окуджава говорил: «…у него была очень
сложная ситуация… Да и у всех она была сложной –
нас все время разъединяли, то ли КГБ, то ли еще
кто-то – не знаю. <…> Вот я и написал строчки
”Возьмемся за руки, друзья, / чтоб не пропасть
поодиночке”».
Однако ведь и в чуть более раннем «Прощании с
новогодней елкой» мотив разомкнутых «рук» уже
присутствует: «...что же надежные руки свои /
прячут твои кавалеры? / Нет бы собраться им –
время унять, / нет бы им всем расстараться...» И
здесь, возможно в подоплеке, лежали, среди
прочего, обстоятельства современные. В
феврале1966-го прошел суд над Даниэлем и Синявским
– первый процесс послесталинской поры, имевший
очевидную политическую окраску. Арест случился в
сентябре 1965-го, общественное мнение было
возбуждено и заявило о себе демонстрацией в
Москве, на Пушкинской площади, 5 декабря 1965-го, а
также многочисленными письмами в инстанции,
личными и коллективными (Окуджава был в числе
литераторов, подписавших переданное в президиум
XXIII съезда КПСС письмо с предложением передать
осужденных на поруки).
Связь «Старинной студенческой песни» и
«Прощания с новогодней елкой» подчеркнул,
собственно говоря, сам автор, поместив их в
сборнике 1996 года «Чаепитие на Арбате» рядом и
посвятив обе вещи писателям-диссидентам: одну –
Феликсу Светову, другую – его жене Зое
Крахмальниковой.
В ту же пору, что и эти песни, в 1965–1968-м, Окуджава
писал роман о декабристах «Бедный Авросимов».
Аналогии с декабризмом, понимавшимся как
движение нравственное, героическое и жертвенное,
для диссидентского самосознания были обычны.
Действие в романе начинается после подавления
восстания, в январе 1826-го. Первая встреча
читателя с героем происходит в Петропавловской
крепости, где идет следствие:
«Высочайше учрежденный Комитет при всех орденах
и регалиях изволил пожаловать к длинному своему
столу, словно на торжественное пиршество.
У Авросимова, как он ни перепугался, все же
мелькнул этот не совсем, может быть, удачный
образ относительно пиршественного стола, ибо со
времени известного и ужасного предприятия на
Сенатской площади прошло около месяца и
первоначальный ужас начал зарастать корочкой».
Образ «пиршества» («пира победителей») прямо
перекликался со словами о «совсем чужих пирах» в
«Старинной студенческой песне» – словами,
намекавшими на обстоятельства современные (как,
собственно, и весь ее прозрачно-ретроспективный
антураж). Но и анахронистические штрихи в
«Прощании с новогодней елкой» («гренадеры»,
«кавалеры») тоже, может быть, тайно рифмовали
современную драму зимних дерзновений («словно на
подвиг спешили») с декабрьской катастрофой на
петербургской площади. Петербург, кстати, в этих
стихах Окуджавы проступает – силуэтом Спаса на
Крови, храма, воздвигнутого на месте
цареубийства, не так уж далеко от Сенатской.
* * *
Прочитывая в этом контексте песню 1946
года, можно поверить, что и там «декабри»,
сменяющиеся «январями», даны под знаком истории.
Там есть «мы» – те, кто готов платить любую цену
за возможность «прожить лета дотла», за свободу
поступка. И есть силы карающие: третья и
четвертая строфы почти сплошь построены там на
лексике судебно-тюремной – «пускай ведут» на
«суд», «оправданья нет», «семь бед – один ответ».
Срок давности во внимание не принимается –
«...оправданья нет и даже век спустя».
«Век спустя» после событий того декабря и того
января песня «Неистов и упрям», собственно, и
появилась (если строго, 120 лет спустя, но у песен
своя хронология).
Вот еще информация к размышлению,
биографическая. В середине 1940-х Окуджава посещал
тбилисский литературный кружок «Зеленая лампа»,
затем со своими университетскими друзьями
Александром Цыбулевским, Львом Софианиди и
Алексеем Силиным организовал другой,
«Соломенная лампа» (см. об этом в книге М.
Гизатулина «Его университеты». М., 2003), отсылавший
своим названием к той же, пушкинской, традиции. И
одновременно к традиции декабристской –
созданная в марте 1819-го, петербургская «Зеленая
лампа» была организацией отчасти политической,
основанной с целью пропаганды членами Союза
благоденствия. Конечно же тбилисский
студент-филолог мог об этом помнить; может быть, и
звучащий в его песне призыв «гореть» тоже вторил
пушкинскому вопрошанию:
Горишь ли ты, лампада наша,
Подруга бдений и пиров?..
В 1822-м Пушкин, живший тогда в Кишиневе,
отправил эти стихи своим петербургским друзьям.
Отправил, не зная, что общества уже нет: осенью
1820-го о «Зеленой лампе» узнала полиция, и
организаторы сочли за лучшее собрания
прекратить.
«Соломенная лампа» тоже горела недолго.
«Кончилось все это очень скоро и очень печально,
– рассказывает Ирина Живописцева, – сначала
арестовали Софианиди и Цыбулевского, а потом
пропал куда-то Алешка Силин. Булата вызывали в
«Большой дом», предупредили, что если он не хочет
повторить судьбу отца, то должен прекратить все
сборища у себя на квартире» (см.: И.Живописцева.
Опали, как листва, десятилетья... СПб., 1998).
С 1943 года в Тбилиси подпольно действовала
молодежная группа противников сталинского
режима. «Днем заговорщики переписывали каждый по
двадцать-тридцать экземпляров листовок:
«Граждане, оглянитесь вокруг! Посмотрите, что
делается со страной, с нашей Грузией. Лучшие люди
расстреляны или погибли в застенках НКВД.
Мерзавцы в синих фуражках полностью
распоряжаются жизнью каждого из нас...», а ночью
их развешивали на стенах домов, заборах и
деревьях» (М.Гизатулин. Его университеты. М., 2003. С.
41–43). Организация распалась в 1945-м, но в 1948-м всех
арестовали и осудили на 25 лет лагерей.
А.Цибулевский и Л.Софианиди, знакомые с ее
членами, получили по 10 лет «за недонесение», хотя
в группу не входили и о существовании ее не знали.
Не знал и Окуджава. Тем удивительней звучащее в
его песне 1946 года нечаянное прорицание судеб,
зоркое до ясновидения.
* * *
В 1991-м он снова вспомнил в стихах
печальную вакхическую песню «Быстры, как волны,
дни нашей жизни…». Там у А.Сребрянского
появлялась в конце «чаша забвения», которая,
мнилось, способна обмануть время – хотя бы на
миг. Но у Окуджавы вышло не про миг – про век,
который был им разгадан, потом весь истек,
впитался в память:
Русского романса городского
слышится загадочный мотив,
музыку, дыхание и слово
в предсказанье судеб превратив.
За волной волна, и это значит:
минул век, и не забыть о том...
Женщина поет. Мужчина плачет.
Чаша перевернута вверх дном.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|