ЛИНИЯ ЖИЗНИ
"Если превращать свою прошлую жизнь в
литературный материал, то получится ответ на
один из следующих вопросов (или на все три разом):
Что я видел?
Что я понял?
Как я жил?
…Если "Что я видел?" – получаются мемуары;
если "Как я жил?" – получается исповедь. А
меня больше интересует второе: "Что я
понял?". …Не понимал, в долгих размышлениях
понял, возникло понимание – вот, пожалуй, самое
точное слово для обозначения того, о чем речь. Не
открытие, не теория, не объяснение – а понимание.
Оно мое. Я понимаю нечто так-то или так-то.
Правильно ли оно? Истинно ли? Не мне судить; я лишь
знаю, что оспорить его не так-то легко и что оно,
это понимание, многое и хорошо объясняет".
Симон Соловейчик. “Последняя книга”
Биография внутреннего человека
Самуил ЛУРЬЕ
прозаик, литературный критик. Автор романа
“Литератор Писарев”,
книг “Разговоры в пользу мертвых”, “Успехи
ясновидения”, “Муравейник” и других
Я не знаю точно, как я начинался. Но одна
точка известна мне определенно.
Произошло это в 61-м, 62-м году. Я учился не то на
втором, не то на третьем курсе, и нашу группу
послали в диалектологическую экспедицию в
Псковскую область. Кроме, как всегда в таких
группах, полезных и прелестных девочек там был А.
А. Мы ходили с ним по деревням, которые при
распределении нам достались. Голодая. Нам давали
еду при условии, что мы стащим стожок колхозного
сена. Почему-то жители сами не хотели этого
делать. Мы подворовывали это сено, нас за это
кормили медом с огурцами, давали картошку и
бражку.
И как-то по пути из одной деревни в другую мы
присели, прилегли, я не знаю, случился такой
пикник на обочине, в каком-то поле. Всё это помню.
(И помню, как нам однажды дали ружье одно на двоих,
мы охотились на уток. Это был первый случай в моей
жизни. Вообще многое тогда случилось для меня
впервые.) И вот впервые же я тогда услышал от А. А.
одно словосочетание, которое, я думаю, переменило
мою жизнь.
Он мне тогда давал читать стихи, например, Давида
Самойлова, переписанные кем-то от руки на
тетрадных листках. Любил, как сейчас помню,
Слуцкого... А тут мы присели, что-то съели, выпили
молока, которого нам дали в предыдущей деревне,
разговорились об этом самом Самойлове, о его
стихотворении «Керосиновый город», и А.А. сказал:
«И вот эти долбаные большевики его не печатают».
(Вообще-то прилагательное было круче.)
Это смешно теперь. Но клянусь, это словосочетание
каким-то электричеством отозвалось в моем мозгу,
никогда в жизни я такого не слышал. В принципе.
Мне не приходило в голову, что можно взглянуть на
все, что я воспринимал, с какой-то высоты,
употребить презрительный эпитет, а не просто:
«Они там…» Передо мной как будто мелькнула
другая жизнь, какой-то пласт ума, в котором можно
на ту реальность, где я всегда жил, принимая ее за
данность, посмотреть иначе. Ведь сказано это было
не просто иронично, а как нечто решенное, будто он
вращается в каком-то другом мире, где все это
давно решено. Уровень, на котором находился я, был
ниже.
Я точно знаю, что этот солнечный день, эти
жаворонки над полем и эти как бы грубые слова
стали точкой в моем сознании. Не знаю, первой ли.
Происходило и до этого что-то еще. Но эта почти
случайная фраза сильно переменила мою жизнь.
Буквально через несколько минут после этого
разговора я был другой человек, у которого
появилась на некоторое время разгадка. Во всяком
случае, какой-то намек на то, что все не
обязательно всегда должно быть таким. Что есть
такая высота ума, на которой это кажется смешным
и даже противным.
Я был человек, воспитанный русской литературой и
более ничем. Весь быт, которым я жил, был
коммунальный, да еще и победней среднего
коммунального. Он был неприятный, и я старался не
думать о нем, старался не жить своей жизнью, в
которой как в таковой, прямо скажем, не было
никакого смысла. Смысл заключался в литературе. А
тут все это как-то соединилось. Потому что
русская литература, из которой я состоял, вообще
говоря, продуцирует такой взгляд на реальность –
с некоей высоты. Но я думал, что русская
литература – там, а реальность, в которой я живу,
– здесь, и ничего общего между ними нет.
Оказалось, есть. Та сила иронии, отчаяния,
отрицания, которая в русской литературе
заключена, может быть обращена на эту реальность.
То, что мы живем не в лучшем из миров, я и до того
чувствовал, но у меня не было критического
сознания. А тут оно вдруг сразу образовалось. Это
не значит, конечно, что я тут же построил какую-то
систему мыслей. Скорее это похоже на молнию,
которая ударила в тебя и всего разом перестроила.
Мне кажется, что в школе я был довольно заурядным.
Во всяком случае, никогда ни с кем не спорил на
уровне концепций. Мне это было неинтересно.
Единственное, что меня отличало…
Может быть, потому, что я начал очень рано читать
и читал все подряд, неконтролируемо, у меня было
физическое, явственное ощущение текста. Поэтому,
когда я ходил в театр еще в школе, когда мы вместе
ходили и со сцены звучал текст, который я хорошо
знал, потому что читал его (все равно, «Горе от
ума» или тексты Островского, Горького или
Чехова), у меня все время было физическое
ощущение, что актеры произносят слова не так, не с
теми интонациями. Уж не говоря о том, что иногда
слова неправильно произносят. Например, актер
БДТ, играющий в «Горе от ума», говорит:
«Пожалуйста, сударь…». Хотя правильно «сударь»,
и стих этого требует. И я-то знаю, что «сударь». У
Пушкина еще есть эпиграф: «Не гневайтесь, сударь:
по долгу моему /Я должен сей же час отправить вас
в тюрьму».
Так я на всю жизнь не полюбил театр. Мне казалось,
что мой внутренний голос, который произносит
классические тексты, более прав, а он практически
никогда не совпадал с интонациями, голосами,
произношением актеров.
Так вот, во мне было это физически правильное
ощущение текста. Возможно, потому, что этот текст
жил во мне ужасно давно и я его читал не через
чужие голоса, а он, наоборот, образовывал голос во
мне. Не знаю, как это правильней объяснить.
Впоследствии действительно так вышло, я поймал
себя на том, что смотрю на реальность через
систему (смешно употреблять термин, смысл
которого я даже не совсем понимаю, хотя Юнга
читал), но все же скажу: через систему архетипов.
Потому что, ну да, мне кажется, что реальность
можно понять через, там, Раскольникова, Базарова,
Рудина, не говоря уже о женщинах… Конечно, я про
Татьяну Ларину или Ольгу Ильинскую знал гораздо
больше, чем про девушек, которые мне встречались.
Те задавали правила поведения, а эти не нравились
мне, если правила нарушали.
Думаю, что следующей точкой, повернувшей мою
жизнь, был Александр Блок. Но эта точка мной не
зафиксирована по времени. Видимо, записавшись в
семинар Дмитрия Евгеньевича Максимова по поэзии
начала века, летом или осенью, скорее летом, до
начала занятий, я взял и прочитал Александра
Блока от первой строчки до последней.
Несомненно, это так и было. Потому что я помню
состояние в течение многих лет, когда я знал
наизусть большую часть стихов Блока. Значит,
этому должны были предшествовать явно не момент,
не минута, не точка, не день, а, скажем, несколько
недель, когда человек читал собрание сочинений
Александра Блока и прочитал насквозь.
Конечно, это чтение меня сильно изменило. Тем
более что читаешь не просто собрание сочинений, а
и комментарии, вступительные статьи и так далее.
Открылся некий новый мир, который включил в себя
всё, что я знал к этому моменту. Получилась
некоторая система пониманий, система ценностей.
Было, например, совершенно ясно, что чуть ли не
самое главное в жизни – это чувствовать тревогу.
Человек, который не чувствует тревоги, ну, он
пошлый, мертвый, в общем, неинтересно с ним
говорить. Это было главное ощущение.
Было очень интересно переживать текст (на Блоке
этому, может быть, только и можно научиться) таким
образом, что каждое стихотворение должно
читаться непременно через семьсот, тысячу
других. Каждое стихотворение отзывается другому.
Его можно раздербанить на ниточки, и любая
ниточка найдется в каком-нибудь другом
стихотворении. Это было очень важное чувство
цельности автора. Потому что до той поры я
понимал только цельность произведения. А вот
цельность сознания, система пониманий…
Теперь мы можем сказать, что это был какой-нибудь
объективный идеализм в эстетической сфере,
теперь мы понимаем, что «символизм» – пустое
слово. Но все-таки совершенно ясно, что некоторый
способ – сначала привести себя в состояние, в
котором идут стихи, а потом согласовать это
состояние с уже желаемым результатом или обликом
стихов, – там был все время один и тот же. В этом
смысле Блок похож на любого великого поэта. У
великого, и даже не только у великого – у всякого
настоящего поэта почему-то следующее
стихотворение отчасти похоже на предыдущее или
на то, которое будет после него. Есть такая
цельность сознания. Непонятно отчего. Как если бы
миллионы дверей настоящий поэт открывал одним и
тем же ключом.
Но это двойной ключ. Первый ключ образуется,
видимо, оттого, что испытываешь состояние,
которое и описываешь стихами в такой системе.
Потом состояние-то проходит, человек взрослеет,
пропадают эмоциональные стимулы. Он только
помнит, что был в нем и у него получались такие
именно стихи. Теперь нужен второй ключ: ввести
себя в состояние, в котором такие стихи
получаются. Так или иначе, из этих двух ключей
строится система.
Блок – систематический поэт, он этим отличается
от абсолютного большинства. Он в себе это сам
искал и все время помнил, что, как в сейфе
американского банка, ему нужно два ключа, он
искал то один ключ, то другой. Но нужно было, чтобы
сработали оба. То, что я тогда называл цельностью,
законченностью, то, что говорил Дмитрий
Евгеньевич: Блок – поэт пути, то, что сам он три
тома своей лирики называл романом в стихах, – все
это восходит к этим двум ключам.
Вначале было истинное состояние: истинная
влюбленность, истинное мистическое чувство. Все
давалось, все просто давалось, и он записывал это
стихами. Потом (следующий поворот ключа):
алкоголь, не знаю, что еще, проститутки, закат,
холод, ветер, запах миндаля, камыши на заливе –
то, что позволяло войти в состояние, в котором
когда-то получались такие стихи. Само по себе это
состояние уже не давалось. Уже не являлась
женщина с небес, уже не переворачивалось сердце
при взгляде на Л.Д.
Зори 901-го года, камыши, велосипедные прогулки к
заливу тогда сопутствовали влюбленности. А потом
оказалось: достаточно увидеть камыши, чтобы
вспомнить запах миндаля, увидеть закат, чтобы
почувствовать камыши, миндаль и сразу все
вспомнить. Надо было вспомнить состояние, а как
его записать, слава Богу, было известно. Так или
иначе, эти два ключа совпадали. И в этом секрет
цельности Блока.
Что же касается алкоголя и проституток… Это был
повод испытать острую жалость к себе (какое все
теперь ненастоящее!) и через эту жалость
вернуться к тому, настоящему. Ведь это пошлость,
жалкость, и среди этой пошлости и жалкости – я…
Именно потому, что второй ключ очень зависел от
первого, что стихи Блока страшно зависели от
необходимости вернуться к первоначальному
состоянию, что весь третий том на самом деле
написан о первом и все это оглядка, оглядка, –
именно поэтому, в этом смысле Блок – уникальный
поэт. Пройти через него, пережить его буквально,
запомнить наизусть – это и значило получить
некую модель цельного сознания.
Это очень важно. Я думаю, это тоже сильно меня
изменило, а вернее, изменило мой ум. Кроме того,
дало представление о некоторых состояниях,
которые, я не знаю, испытывал ли до этого сам.
Какая-то эмоциональная память во мне
откликнулась. То есть, возможно, волнение одного
человека, даже если между ними разница в сто лет,
похоже на волнение другого. А между мной и Блоком
(только сейчас понял) разница и всего-то в
шестьдесят лет. Это даже смешно. Я родился через
шестьдесят два года после рождения Блока. А
казалось, что это разные миры, эпохи, вселенные,
столетия.
Я вот сейчас читал Дружинина Александра
Васильевича, которого очень уважаю за то, что он
написал «Полиньку Сакс». И так мне странно: читаю
я про Дружинина, который был помещиком
Петербургской губернии, было у него в Гдовском
уезде маленькое такое имение. Ну, именьице как
именьице, там у него стоял телескоп, он
подглядывал за купающимися женщинами и так
далее. Это отдельная история.
Дальше. Его ближайший приятель служил
управляющим в поселке Осьмино. В поселке Осьмино,
в удельной конторе, где я был учителем средней
школы. Туда к Дружинину приезжали Тургенев и
Анненков охотиться. Смешно. Также туда к
Дружинину наезжал… по-моему, его звали Лев, да,
Лев Александрович Блок с женой, молодой такой
помещик, к земству имел какое-то отношение. Это
был дедушка Александра Блока. Так это интересно
все вдруг сходится.
Дело происходит в 1856 году, Блок еще далеко не
родился, отец его только сейчас должен родиться.
А так как мне кажется, что с Дружининым я был
знаком всю жизнь, с университетских по крайней
мере времен, все вдруг сошлось: это Осьмино и
Дружинин, который приятельствовал с дедушкой
Блока. Ужасно забавно. Дружинин, Тургенев, дед
Блока и я – мы сходимся вместе в поселке Осьмино.
Я даже подозреваю, что та школа, где я преподавал,
и была тем самым барским домом, в котором они
встречались и выпивали. Во всяком случае, это
единственное большое деревянное здание на весь
поселок. Тогда я, конечно, ничего этого – про 1856-й
– не знал.
Такое бывает, когда ты в себе переживешь
писателя, полностью его в себя возьмешь, смотришь
на вещи его глазами, и каждое его состояние
отзывается в тебе. Конечно, это создает какую-то
систему пониманий. Так у меня и случилось с
Блоком. Переменить этого было уже нельзя. Ну, даже
если взять, как нас учили, сухой остаток, что Блок
– это романтический максимализм с элементами
демократизма и так далее. Это стало чертами моего
взгляда на жизнь. Статья того же А. А. обо мне
называлась «Никогда не теряйте отчаянья». Я и в
молодости производил на него впечатление
человека с трагическим миропониманием. Только
тогда его это раздражало и казалось несколько
смешным. И вполне возможно, он был прав. Хотя бы
потому, что человек должен иметь право на такое
миропонимание и такое поведение. А они у меня
были, конечно, усвоенные из книг, не из жизненного
опыта. Прошло уже значительно больше сорока лет с
тех пор, как я прочитал это у Метерлинка – но
помню до сих пор: «Все, что познается нами без
великого волнения, унижает нас». Эта фраза всегда
была для меня ключевой. Я не то что не мог
написать о ком-нибудь, я первой строчки придумать
не мог, пока не дочитаюсь в нем до сильного
волнения.
Я, как и все прошедшие через Блока, любившие его и
всем обязанные ему, – я тоже прошел через тот
момент, когда больше не мог его читать, и стал
относиться к нему, ну, не скажу с презрением, но с
какой-то автонасмешкой, то есть она
распространялась на меня самого. И наконец дошел
до того, что почувствовал: через слово –
пошлость, остыл, разочаровался. Но тем не менее я,
несомненно, принадлежу к тем людям, которых
создал Александр Блок.
Конечно, он меня изменил. Я совершенно не хотел
этого, я этим не горжусь, сожалею об этом, но уже
ничего не могу поделать. А поскольку сам Блок был
человек без реального житейского опыта, а
напротив, был человек литературы, созданный ею, а
не жизнью, получаются как будто параллельные
рельсы. Литература порождала из себя
литераторов, которые порождали литературу,
которая порождала новых литераторов.
Воздвигалась параллельная система ценностей.
Русская жизнь шла по одной колее на протяжении
столетий, а русская литература продолжала
создавать в другой плоскости или над ней свою.
Если же говорить не о литераторах, а о тех, кто
глубоко любил и переживал литературу, но не
сделал ее своей профессией, тех, в частности, кто,
как и я, прошел через Блока… Это в основном
несчастные судьбы. Особенно у женщин. Алкоголизм,
неудачные браки, ранняя смерть, самоубийство.
Весь трагизм и отрезвление третьего тома они
воспринимали как закономерную расплату за
первый. И из последних сил надеялись на какое-то
возрождение, которое должно произойти в
четвертом томе. Но четвертого тома, как мы знаем,
не было. В четвертом томе были «Рассказы
Синебрюхова» Зощенко.
Четвертую точку, в которой изменилась моя жизнь,
я помню совершенно отчетливо. Это было вполне
бытовое событие. 26 апреля 1979 года утром меня
поймали на улице агенты КГБ и отвезли в Большой
дом. Потом три часа или четыре со мной
разговаривали.
Там было всё нехорошо. К тому моменту у них была
одна задача: посадить некоего человека, на
которого у них было одно показание, а нужно было
два. Получить это показание надо было от меня.
Речь шла о распространении антисоветских
произведений.
Ситуация, как им казалось, была очень
благоприятной. К тому времени в «Детгизе» уже
существовала корректура моей книги «Литератор
Писарев». Более того, в марте этого же года я был
принят на секции прозы в Союз писателей.
Оставалось пройти только приемную комиссию. В
общем, я был чрезвычайно подходящий клиент.
Во-первых, был предмет для торга. Во-вторых, они
привезли меня в Большой дом ровно на следующий
день после похорон Владимира Николаевича
Кривцова, моего начальника по журналу «Нева»,
которого я очень любил. Я был на этих похоронах,
пил, плакал и все такое.
И вот 26 апреля, 79-й год, Большой дом, четвертый
этаж, большой кабинет. Задача у них была очень
простая. Но они не решают своих задач быстро. Нет
чтобы сказать просто: подтвердите, пожалуйста,
что вам такой-то человек давал такие-то
произведения. Агентурные данные ведь у них были.
Но все это сопровождалось бесконечной канителью.
Вроде того, что мы вас очень любим и уважаем,
знаем, что вы хороший литератор и в журнале
полезно работаете, но есть определенные
соображения. Потому что бывают такие люди,
которые и в журнале работают, и книги пишут, а
сами являются идеологически чуждыми и читают
книжки, которые клевещут на наш строй. И много,
много, много такого.
А опыта-то у меня еще нет. Это я теперь знаю, что не
надо перебивать, надо дать им поучать, говорить,
пусть они там себе запугивают, намекают. Но, в
общем, это все равно. В конце концов все равно все
сводится к одному вопросу и одному ответу. Давал
ли вам N такие-то произведения читать? А вы
отвечаете, давал или не давал. Вы, допустим,
отвечаете: нет, не давал, и вообще впервые слышу.
Тогда вам говорят: да? как интересно! А вот у вас
должна скоро книжка выйти в издательстве. Как вы
думаете, выйдет она или не выйдет?
Я более или менее помню, что я при всем этом думал.
Помню первую мысль, на улице, когда меня быстро
посадили в машину. Помню, что в машине я говорил
сам себе: «Саня, вот сейчас и выяснится, говно ты
или не говно». Не взял сигарету, которую мне
предлагали. Рука дрожала, а сигарет не было. Ну, в
общем, так.
Их было двое. И они вели эту канитель, все время
вставляя слова: «С. А., вы должны определиться». До
сих пор слово «определиться» вызывает во мне
тошноту. Когда его произносит кто-нибудь из наших
государственных деятелей, я сразу вижу его
гэбэшное происхождение. Когда это слово снова
прозвучало уже после моего отрицательного
ответа, я наконец не выдержал и сказал: «Да я
определился еще в первом классе школы». «Что вы
имеете в виду?» – тут же спросил «плохой»
следователь. А «хороший» вставил: «С.А. имеет в
виду, что его учили не выдавать товарищей. Правда,
С.А.?»
Разговор идет, идет. «А вот вы написали роман о
Писареве. Как бы Писарев повел себя на вашем
месте?» И опять же мне бы сообразить, что этот
вопрос точно не для протокола и отвечать на него
не надо. Но я отвечаю: «Ну уж Писарев бы точно не
стал с вами разговаривать». – «Это вы
сравниваете нас с царской охранкой?!» Все сущие
глупости. На самом деле во всем этом имели смысл
всего несколько секунд: вопрос и ответ.
Я помню момент, когда понял, что они от меня
ничего не добьются. Они стали говорить, что ведь
так бывает: человек, не заслуживающий доверия, не
будет работать в журнале, его не примут в Союз
писателей, у него не выйдет книга, ему придется
уезжать… Я тогда отчетливо подумал о том, что им
еще остается сказать: мол, и дети его могут
погибнуть под колесами грузовика. Вот если они
сейчас это скажут, тогда у меня вроде бы нет
выхода.
И вдруг я понял, что мне очень не нравится, что они
думают, будто читают меня, как букварь, и могут
сыграть на моих слабостях. Но почему вы думаете,
что именно вы можете на них сыграть? На них
способен сыграть, возможно, кто-нибудь другой, а
вам это, типа, не по чину. У меня было чувство
ужасной оскорбленности.
Потом была еще одна встреча. Зачем-то один из них
меня нашел. Все уже случилось: книга не пошла,
прием в Союз писателей отложили, как дальше
выяснилось, на девять лет. А этот говорил со мной
ласково – вроде: не хотите ли возглавить
какое-нибудь литобъединение? И тогда я попытался
объяснить то, что понял в первую встречу, что надо
было действительно понять: «Я не противник строя,
не политический человек, не герой. Но я литератор,
я сочиняю тексты и точно знаю, что если буду
находиться с вами в каком бы то ни было контакте,
я тогда не буду литератором. Я переступлю некий
порог. Всякий человек знает, чего он ни в каком
случае не сделает. Я ни в каком случае не буду с
вами сотрудничать. Это единственное, в чем я
виноват. Но ведь за это не надо меня уничтожать?»
«Вы думаете?» – спросил мой собеседник. На этом
мы расстались.
Эта история, конечно, на меня повлияла. У меня
появился очень важный критерий человека. Я понял,
что есть порог, который ни в каком случае нельзя
переступать. Более того, я чуть-чуть, в очень
небольшой степени, но получил о себе какое-то
уважительное представление. Потом, исходя из
этого, я написал даже, что честь – это такая
иллюзия, что мы ни за что на свете не сделаем того,
за что сами стали бы презирать других.
Вот и у меня возникла такая иллюзия, что я ни за
что на свете не сделаю этого. А тех, кто сделает
это, я буду… Я не буду – ну что это значит? –
презирать, но все-таки, все-таки у меня есть
какое-то моральное право их не одобрять и с ними
не общаться.
Потому что, если мы всё станем друг другу прощать,
нам ничто не будет помогать в этих кабинетах.
Если я буду знать: что бы я ни сделал сейчас, здесь
со мной все равно будут здороваться, мне простят,
потому что поймут мои мотивы, – тогда у меня не
будет этого порога. В каком-то смысле у меня не
будет защиты.
Это знание, что ты уходишь из некоторого круга
людей навсегда, – это защита, она помогает
держаться. Для меня это было важно. Меня бы
презирали Блок, Тургенев, Некрасов, Писарев, не
говоря о просто живых и близких...
Я не умею описать всего, что почувствовал за те
часы разговора, но все равно понял главное: эту
модель сознания. Она и сейчас многое объясняет
мне в том, что происходит в нашем государстве. Эта
отвратительная манера предполагать, что каждого
человека можно сломать. Ну, наверное, так оно и
есть, Оруэлл говорит, что так оно и есть. У каждого
человека есть слабая точка. Кому мизинец надо
сломать, кому пригрозить крысой, которая отъест
нос.
Мне просто повезло. Не нашли эту слабую точку.
Прекрасно понимаю, что это случайность. И даже
предполагаю, почему произошла эта случайность: я
им представлялся такой слабой жертвой, что они не
потратили на меня много усилий. Плохо
подготовились, попросту говоря.
В жизни действует не так много сил. Среди них есть
вечные: человеческая глупость и человеческая
пошлость, о которых Блок писал. Понятие пошлости
– всегда неясное, нечеткое, так до сих пор и не
выведенное в пяти словах как математическая
формула, тем не менее очень реальное. Глупость
тоже неопределима, но она еще сильней. И я, во
всяком случае для себя, осознал смысл того, что я
делаю: по мере сил пытаюсь противодействовать
пошлости и глупости.
Но у них же есть агенты в истории. Это, в
частности, цензура и политическая полиция. И за
ними за всеми стоит смерть. В разных сочетаниях.
А культура есть антипошлость, антиполиция,
антицензура. Живешь-живешь, пишешь-пишешь и в
конце концов приходишь к мысли, что все это более
или менее бесплодное противодействие этим
страшным внеисторическим, историческим силам.
Потому что, будь это просто отдельные ведомства
или организации, это не стоило бы разговора. На
самом деле, когда мы говорим: гестапо,
госбезопасность или Аль Каида, – это почти что
мировая сила. Это террористический орден, мир,
куда стекаются люди вот этого, скажем так,
цинического сознания, которое говорит: да ничего
этого нет! Если защемить человеку половые органы
дверью, то нет ничего. Блока, Марка Аврелия –
никого нет. Моментально можно превратить кого
угодно во что угодно. Кто был всем, станет ничем.
Правда, непонятно, что должно быть дальше.
То есть это чистый номинализм: приятно, конечно,
думать, что вот это существо, которое сейчас так
страшно орет, когда-то было Гёте или Наполеоном,
– но это же, конечно, не реалистическое сознание.
Они же не понимают, что с настоящим Блоком этого
сделать нельзя. Наверное, это приятно –
заставить человека бегать на четвереньках, лаять
по-собачьи, кукарекать – и говорить ему: а
когда-то ты был поэт Блок. Это такой демонический
романтизм. Не более, но и не менее. Я понимаю, что
это, возможно, силы ада и они присутствуют в
жизни. Дети злой воли и глупости. А литература,
какая бы она ни была, в каждом своем слове
пытается противодействовать этому.
Вот так в результате сложилось мое
мировоззрение. Наверняка оно и каждый день
менялось, уточнялось, и были события, которые на
меня тоже влияли, но я их не запомнил. Но даже по
этим реперным точкам можно провести какую-то
линию.
записал Николай КРЫЩУК
См. так же № 24, 46, 57 \2005
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|