КУЛЬТУРНАЯ ГАЗЕТА
ВЫСОКАЯ ПЕЧАТЬ
Счет к самому себе
Михаил Козаков в зеркале мемуарной прозы
Пестрая, полосатая штука жизнь – в
который раз думаешь, читая книгу мемуаров
“Третий звонок” известного актера Михаила
Козакова (издательство “Независимой газеты”).
Какое вроде бы счастливое детство было у автора.
Родился он в одной из писательских семей,
получивших тогда, в 1934 году, квартиры в
специально возведенной надстройке над домом в
Ленинграде, на канале Грибоедова! Что за чудесные
вокруг были соседи! “Дядя Миша” Зощенко, “дядя
Женя” – Шварц, которого малолетки, как пишет
Козаков, “считали всецело принадлежащим нам, так
как думали, что он пишет только для детей, висли
на нем и не пускали к взрослым, пока… не
расскажет что-нибудь смешное”. Наконец, “дядя
Боря” – замечательный литературовед Эйхенбаум,
в обиходе – просто Эйх.
А из черной тарелки радиорепродуктора
доносились только радостные вести о подвигах
наших летчиков и полярников.
Это потом, когда мальчик подрос, оттуда же стала
зловеще выть сирена и отмеривать долгие часы
воздушной тревоги метроном. Это потом и его семью
постигнут аресты, и “дядю Мишу”, некогда
отравленного газами на мировой войне, вконец
затравят с трибун и газетных листов, да и другим
“дядям” достанется. Оскорбительное равнодушие
чиновников литературного “департамента”
ускорит смерть отца Козакова.
Но, казалось бы, сценическая жизнь самого юноши
складывается феерически удачно: роль в фильме
знаменитого Михаила Ромма и совсем уж
головокружительный успех: “Гамлет” в
постановке Николая Охлопкова (это в 22-то года!). И
новая столь радужная поначалу встреча с
восходящей режиссерской звездой Олегом
Ефремовым, вхождение в труппу “Современника” на
самом ее взлете...
Однако, “как выяснилось, – грустно замечает
мемуарист, – вся жизнь – сплошные расставания”.
Порожденный “оттепелью”, молодой театр ощутит
на себе все опаляющие дуновения подступающих
“заморозков”: не смогут осуществиться
задуманные постановки, станет накапливаться
разочарование, обострятся дотоле еле тлевшие
внутренние разногласия. И Козаков
“Современник” покинет…
Одна из глав его книги названа “Люди и
монументы”. Сам автор не делает “монументов”
даже из людей, которых любит, ценит и уважает.
Они у него живые и грешные, как и сам пишущий
(“Главный счет у меня к себе”, – признается он в
письме, приведенном в прекрасном послесловии
Станислава Рассадина, который, хорошо зная
автора книги, с грустной улыбкой именует его
“самомучителем”).
И они же бесконечно дорогие, за которых после
всех-то разладов, стычек мучительно болит сердце.
Вот последняя встреча с Охлопковым: “…он шел, с
трудом перебирая ногами, от машины до
директорского служебного входа. Боже, как долог
был этот путь…”
Вот “эпилог” рассказа об Эфросе: “…несмотря на
наши сложные и даже болезненные отношения, я
убежден, что жизнь Анатолия Васильевича – своего
рода подвиг. Она была очень плодотворной и очень
драматичной. Эфрос первым из наших режиссеров
обратился к поискам нравственности в нашей
безбожной жизни… Теперь, когда прошли годы, я
должен сказать, что очень многому научился у
Эфроса и как актер, и как режиссер”.
И в куда более долгой, “многоактной” истории
своих отношений с Ефремовым Козаков, не утаивая
“взаимных болей, бед и обид”, не раз и не два
признает: “работал со мной увлеченно, азартно,
щедро дарил мне себя” – и восхищается многими
поступками “удивительного”, “неожиданного,
непредсказуемого” Олега, например его бешеной и
прекрасной вспышкой на обсуждении злосчастной
зоринской “Медной бабушки” против демагогии
мхатовских “стариков”, рьяно подпевавших
начальству.
Естественно, что к иным из коллег автор более
холоден, зато других форменным образом
воспевает, как Олега Борисова, и горестно
оплакивает, как погибших в расцвете сил Павла
Луспекаева и метеором блеснувшего Олега Даля.
“…Он не сделал есенинской программы, – пишет
Козаков о “Далёнке”, – он не снялся (снимаясь
много) в истинно музыкальном фильме, не сыграл
Гамлета, не сыграл пушкинского Моцарта, он не, не,
не – и еще раз не…”
Тут, конечно, сказались и глубоко личные
переживания самого пишущего, несмотря на обилие
сделанного им. Схожий с далевским “скорбный
список” козаковских “не…” можно найти в статье
Рассадина.
Да и само обращение к “перу” связано с этим:
“…ничего не остается, как писать: кто, что и как
умеет. Доиграть несыгранное, поставить
непоставленное, пропеть, прохрипеть, проорать,
прошептать, продумать, переболеть, освободиться
от боли”.
События девяностых и последующих годов,
катастрофически сократившие возможности,
связанные с кино и телевидением, предельно
обострили эту творческую неудовлетворенность,
побудив Козакова скитаться уже не из одного
театра в другой, но из страны в страну: то в
Израиль, то “домой”, в Россию, то туда, то
обратно. Да разве только его одного?!
“Все мы жертвы гигантского, провалившегося
эксперимента, – горестно сказано в конце книги,
– последствия которого будут расхлебывать не
только дети наши, но и внуки”.
Но слава Богу, “кораблик” его собственной
творческой судьбы не захлестнуло нынешними
грубыми волнами, и при всей ее “полосатости”
роль “жертвы” не очень-то по нему.
“Какое у меня право, – заключает он свое
повествование, – не чувствовать себя счастливым,
если я повстречал всех, о ком написал… на этих
страницах!”
И в самом деле!
Андрей ТУРКОВ
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|