ЛЮБИМЫЙ ГОРОД N38
GENIO LOCI
Уральский бурсак
В наши дни установилось относительно
четкое разделение. Урал – это Урал, Сибирь – это
Сибирь. До первого два часовых пояса, а до второго
– четыре.
Но в девятнадцатом столетии все было более
прозрачно. И поэтому писатель Дмитрий Мамин взял
себе псевдоним Сибиряк. Хотя при этом
подразумевалось, разумеется, Уралец.
Дмитрий Наркисович Мамин родился в 1852
году в семье простого поселкового священника.
Поселок этот находился при Висим-Шайтанском
железоделательном заводе. Быть шайтанским
священником – занятие отнюдь не простое. И не
только вследствие названия, никак не
сочетающегося с церковными канонами, очень уж
много было у подобных поселковых батюшек
проблем, примерно как у земского врача.
Тем не менее Наркис Матвеевич определил своим
двум сыновьям все то же поприще – быть батюшками.
Но не простыми – образованными. И отправил их в
далекий Екатеринбург, в здешнее духовное
училище. Брату Николаю в тот момент уже
исполнилось четырнадцать, а самому Дмитрию –
двенадцать лет.
Судя по воспоминаниям Павла Бажова, это училище
было довольно странным: «На следующем углу
стояло заметное каменное здание в три этажа.
– Вроде скворечника, – определил отец.
Действительно, дом был какой-то необычный. Как
видно, здесь сказывалось несоответствие между
высотой и площадью пола. Чтобы представить себе
это здание, надо иметь в виду, что в среднем этаже
было только четыре классных комнаты, каждая не
более как на сорок человек. Узкие окна усиливали
эту общую неслаженность здания. На одном из углов
надпись: “Екатеринбургское духовное училище”».
Училище обескуражило наивных братьев Маминых.
Они вдруг оказались в резервации для малолетних
хулиганов. Один из исследователей писал об этом:
“Первые учебные дни, первое знакомство с
бурсацкими порядками, товарищами потрясли Митю.
Все было, как в книгах и рассказах о бурсе. Но одно
дело услышать веселые рассказы дьякона отца
Николая или прочитать, а другое – увидеть своими
глазами, испытать на своей спине. Старшие
шестнадцатилетние верзилы сразу устроили
новичкам свои “экзамены”. Дергали за уши, за
волосы, за нос. Грубость и сила – вот что было
самым главным в отношении к младшим. Жестокость
одних рождала ответную у других. Жестокость
бессмысленную, ничем не оправданную. Просто из
желания увидеть на лице жертвы выражение страха,
ужаса, насладиться минутой своей власти и силы”.
Увы, все было именно так.
Митя пытался разжалобить своих родителей: “Я лег
с отцом. Я рассказал ему все подробно, но он меня
слушал. Я ему говорил, что не могу понять
учителей, что мне трудно вечерами готовить уроки,
что у меня болит голова, и в заключение заплакал.
Отец внимательно слушал и потом заговорил. Он
много говорил, но я не помню всего. Он говорил мне,
что ему меня жаль, потому что я такой “худяка”,
что мне трудно учиться здесь, но что он все-таки
должен отдать меня сюда”.
Увы, Мите Мамину пришлось смириться.
Естественно, его воспоминания о годах
ученичества не отличались теплотой: “Порой в
жизнь училища, нарушая течение будней, врывались
городские драматические события. Одними из таких
были публичные наказания преступников на
Хлебном рынке… На эшафоте столпилось какое-то
начальство, заслоняющее нас от преступника. Все
обнажили головы – значит, священник совершает
напутствие. Потом начальство раздается, и
Афонька с каким-то азартом схватывает свою
жертву, ведет ее по ступенькам и привязывает к
позорному столбу. На груди у преступника висит
черная дощечка с белой надписью “убийца”. Он
теперь на виду у всех. Бритая голова как-то
бессильно склонилась к правому плечу, побелевшие
губы судорожно шевелятся, а серые большие
остановившиеся глаза смотрят и ничего не видят.
Он бесконечно жалок сейчас, этот душегуб, толпа
впивается в него тысячью жадных глаз, та
обезумевшая от этого зрелища толпа, которая
всегда и везде одинакова…
Афонька театральным жестом отвязывает его, на
ходу срывает арестантский халат и как-то бросает
на черную деревянную доску, приподнятую одним
концом, – это знаменитая “кобыла”. Афонька с
артистической ловкостью захлестывает какие-то
ремни, и над “кобылой” виднеется только одна
бритая голова.
– Берегись, соловья спущу! – вскрикивает
Афонька, замахиваясь плетью.
Я не буду описывать ужасной экзекуции,
продолжавшейся всего с четверть часа, но эти
четверть часа были целым годом. В воздухе висела
одна дребезжащая нота: а-а-а-а-а!.. Это был не
человеческий голос, а вопль – кричало все тело”.
Даже в обычной жизни города Митя в первую очередь
видел жестокости и издевательства. Видимо, не без
влияния бурсацких обычаев.
Продолжение учебы было неожиданным –
Медико-хирургическая академия, а после
Петербургский университет (юрфак) и увлечение
писательством.
Именно сотрудничество с “Русским миром”,
“Новостями” и “Листком” в то время составляет
его заработок: “Деньги, деньги и деньги… вот
единственный двигатель моей литературной
пачкотни, и она не имеет ничего общего с теми
литературными занятиями, о которых я мечтаю и для
которых еще необходимо много учиться, а для того,
чтобы учиться, нужны деньги”.
Казалось бы, нужно пристроиться в столице,
примкнуть к какому-нибудь там интеллигентскому
кружку, нарабатывать имя в журналах – словом,
жить обычной жизнью литератора, не обделенного
способностями. Но Мамин возвращается на свою
родину. И более того, в, казалось бы, коварный и
жестокий Екатеринбург.
Впоследствии писатель Мамин-Сибиряк обронит:
“Золото во все времена магически привлекало к
себе внимание человечества… В этом презренном
металле, помимо его значения, как самого удобного
мирового посредника, скрыто что-то
демоническое”.
Какое золото влекло его сюда – бог весть. Во
всяком случае, не настоящее, не ископаемое. Не
хитником же собирался сделаться “худяка”,
несостоявшийся священник, доктор и юрист. Однако
же он едет именно сюда и, словно проклятый, с утра
до ночи репетиторствует (“по двенадцать часов в
день”).
Но молодость (Мите всего двадцать шесть лет)
берет свое. Он не ограничивается одним лишь
репетиторством и пробами пера в “большой
литературе”. Дмитрий Наркисович становится
одной из популярных в городе светских фигур.
Вокруг него тотчас же образовывается
своеобразный “маминский кружок”, в который
входила здешняя интеллигенция – от литератора
до податного инспектора.
Чем занимались? Тем же, чем и в остальных кружках,
которых в девятнадцатом столетии было без меры.
Одна из участниц (и притом возлюбленная Мамина)
писала: “Я недурно играла, у Ивана Николаевича
(местного судебного следователя) был очень
хороший голос, и нас охотно слушали. Впрочем,
нередко уходили в другую комнату – говорили,
делились общими и местными новостями, вели
литературно-философские споры”.
Мамин-Сибиряк был вообще неравнодушен к музыке и
даже позволял себе не соглашаться с
общепризнанными мнениями. Сходил, к примеру, на
концерт Антона Ру-
бинштейна и написал, что ничего там не понял:
“Бойко играет, все ахают (тысяч пять публики
набралось), а я все-таки с тем же и ушел, с чем
пришел”.
Не любил модную в то время оперетту, а оперу
вообще аттестовал как “очень скверный балаган”.
И в то же время писал книги, посвященные Уралу –
не то чтобы любимому, но как бы данному судьбой и
принятому с той безропотностью, с которой
принималось направление отца в жуткую бурсу.
“Дикое счастье”, “Горное гнездо”,
“Приваловские миллионы” – все, что создало имя
писателю, было посвящено именно жизни здешних
мест.
* * *
Чехов писал о Мамине-Сибиряке: “Там, на
Урале, должно быть, все такие: сколько бы их ни
толкали в ступе, а они все – зерно, а не мука.
Когда, читая его книги, попадаешь в общество этих
крепышей – сильных, цепких, устойчивых
черноземных людей, – то как-то весело
становится”.
Что Антон Павлович имел в виду? Скорее всего
ничего особенного. Сам Чехов не был на Урале
(разве что по пути на Сахалин), для чего-то приплел
Черноземье (хотя это совершенно в другой
стороне), похвалил за жизнестойкость в ступе
(хотя можно было выйти из нее, никто насильно не
держал).
Но сказано однако же красиво.
* * *
В другой же раз Чехов обмолвился: “Мамин
принадлежит к тем писателям, которых
по-настоящему начинают читать и ценить после их
смерти… Потому что они свое творчество не
приурочивали к преобладающему направлению”.
Что ж, с этим все более-менее понятно.
* * *
И под конец – сам Мамин-Сибиряк: “В
Екатеринбурге складывался оригинальный горный
центр. Благодаря усилиям правительства, быстро
вырос целый город, население которого
образовалось искусственным образом: нагнали
солдат, приписали крестьян, набрали со всех
сторон мастеров. Явились горные чиновники и
сильное промышленное купечество с сибирским
оттенком. Все это делалось в интересах
насаждения горного дела на Урале, делалось по
определенному плану, с большим или меньшим
приливом чиновничьей энергии. Когда столицы были
заняты дворцовыми переворотами и внешней
политикой, о Екатеринбурге, конечно, забывали и
его роль сводилась почти на нет, как это было во
времена бироновщины. Как искусственно созданный
административный центр, этот город существовал
отраженной жизнью, и одно властное слово могло
прекратить его существование. Но этот случайный
и зависимый характер нового города к концу XVIII
столетия изменился – невидимыми путями
создавалась крепкая и сплоченная организация,
проникавшая весь строй жизни. Выдвинулась на
первый план целая историческая полоса,
связывавшая Екатеринбург со всей Россией и
Сибирью кровными узами; крепость могли
упразднить, заводы и фабрики закрыть,
мушкетерский полк увести в другой город. Но
Екатеринбург все-таки остался бы и продолжал бы
свое дело”.
Не так изящно, как у Чехова. Но бесконечно точно и
уж точно выстрадано.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|