Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №62/2004

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ЛИНИЯ ЖИЗНИ

В юности он зачитывался Ницше и любил брутальных героев. Со школьной скамьи пришел в военкомат и попросил взять его в армию. Писал стихи, мечтал стать зоологом, поступил на филфак, но легко бросил его и на пять лет превратился в геолога. Аполитичный юноша в 60-е годы подписывал письма в защиту Даниэля и Синявского, Гинзбурга и Галанского, но отказывается называть себя диссидентом. Сорокалетнюю дружбу с Иосифом Бродским считает одним из главных событий жизни. Сейчас Яков Аркадьевич Гордин, автор многочисленных книг поэзии и прозы, спектаклей, фильмов и исторических исследований, является директором ЗАО «Журнал “Звезда”».

Яков Гордин:
Повадки свободного человека

Николай Крыщук. Яков Аркадьевич, вы часто возвращаетесь в своих книгах к мысли о том, что история – это психологический процесс, что складывается она из миллионов личных воль, и никак иначе. Жизнь с возрастом вообще становится соизмерима с историческими периодами. И вот: как бы вы охарактеризовали свою личную жизнь в исторический отрезок второй половины ХХ века?
Яков Гордин. Не шутка. Идея принадлежит, конечно, не мне, а Льву Николаевичу Толстому. Но отвечать придется мне, я понимаю.
В плане взаимодействия с историей я развивался чрезвычайно медленно. Не могу вспомнить своих реакций даже в старшем школьном возрасте на какие-нибудь события общественной или политической жизни.
В детстве и юности я много читал. Набор чтения был довольно экзотический. Помимо домашней библиотеки, спасибо отцу, у меня была возможность пользоваться библиотекой Дома книги, куда после революции свезли частные библиотеки. Здесь были, например, полное собрание сочинений Ницше, ориентированные на него ДґАннунцио, Пшибышевский, которых в свободном доступе тогда в библиотеках не было. И параллельно – Джек Лондон. Этим я жил.
Н.К. Чем была продиктована такая избирательность? Аннунцио и Пшибышевский, на мой взгляд, писатели не самого высокого класса. Но в юности мы ведь ищем других, не литературных достоинств.
Я.Г. Это был мир брутальных персонажей, что в дальнейшем в значительной мере и определило мое поведение. Например, мне очень хотелось в армию. После десятого класса я сам пришел в военкомат, чему там очень удивились и обрадовались.
В армии вышло, конечно, не совсем так, как представлялось. Проехали мы всю Россию – от Ленинграда до знаменитого Ванинского порта. Там ночью прошли со своими рюкзаками и чемоданами энное количество километров, потом нас поселили в какой-то неотапливаемый барак. Это было для мечтателя слишком неожиданно.
Армия наша вообще рассчитана на то, чтобы сначала дать человеку как следует по голове. А дальше было тяжело: и по-человечески, и физически. Хотя дедовщины не было, все происходило по уставу. Если сержант появлялся в другом конце казармы, а ты не вскакивал, то он подходил и давал команду раз пятьдесят–семьдесят «встать-сесть».
Н.К. В уставе такого нет.
Я.Г. Но в уставе полагается вставать, когда проходит старший по званию. В уставе нет как меры наказания и бега в противогазах. Но у нас это было.
Н.К. И какой же урок из такой армии вы вынесли?
Я.Г. Когда демобилизовался, у меня появилось ощущение, что теперь мне ничего не страшно, что я все могу. Вот это и был урок. Ощущение, может быть, не совсем реальное, но психологически важное: homo преодолевающий.
Н.К. Были ли у вас комплексы, которые приходилось преодолевать?
Я.Г. Если и были, то глубоко подавленные. Хилым я, во всяком случае, не был. Но тяга к брутальной философии и литературе, конечно, подозрительна. Учился я плохо, хотя, как сейчас понимаю, у нас были хорошие учителя. Потом пожалел, что не изучил как следует, например, физику, когда пытался включить в свои занятия историей физические проблемы времени. Кроме литературы и истории, я прилично успевал по биологии, потому что хотел стать зоологом, подолгу жить в лесу.
Н.К. Заразительный пример Торо?
Я.Г. Не совсем. Я хотел жить в лесу не созерцательно, а деятельно, с ружьем и прочее. Тренировал себя. К негодованию мамы, два года не ел сладкого, чтобы приучить себя к лишениям.
Н.К. Тем не менее сын родителей, которые занимались литературой и историей, вы поступили на филфак, но бросили его. Почему?
Я.Г. Может быть, во мне существует какой-то порок, неумение регулярно учиться?
Многие сверстники жалуются, что их отвращал от учебы марксизм-ленинизм. Я про себя этого сказать не могу. В юности я не без интереса читал Маркса и особенно Энгельса. «Анти-Дюринг» – очень веселая книга. При этом смерть Сталина прошла абсолютно мимо меня.
Но еще больше меня поражает сейчас другое. Отец мой прошел в начале пятидесятых буквально по краю. У него к тому времени один брат уже погиб в лагере, а другой сидел под Норильском. В 45-м году его выслали из Ленинграда, якобы спутав Аркадия с его страшим братом Арнольдом (1903 и 1913 годы рождения). Это чушь. Если бы обнаружили Арнольда, который числится в лагере под Норильском, на Малой Московской в Ленинграде, то дело высылкой бы не ограничилось. Просто чистили город. Тогда в Пушкинском Доме Томашевский предложил отцу поехать в Михайловское. А у отца еще в 38-м году вышла первая книга о Пушкинском заповеднике. В общем, это был по тем обстоятельствам очень хороший вариант. Отец проработал там пять лет.
А в это время посадили всех коллег отца по «Учпедгизу», сотрудником которого он был до войны. Его имя тоже было в списке, спасло то, что он находился в высылке.
Когда отец вернулся, они с мамой долго жгли в печке книги, которые были запрещены. Казалось бы, я должен понимать весь ужас ситуации, но я не могу вспомнить ощущения опасности. Очевидно, его во мне просто не было.
Н.К. Сам собою напрашивается вопрос: как аполитичный юноша, мечтавший быть зоологом и бросивший филфак, пришел к литературе и истории?
Я.Г. Определенную роль сыграло то, что я после армии неожиданно для себя стал писать стихи. В это же время мне попался томик Пастернака, который на меня произвел оглушительное впечатление. Поэтому я и на филфак пошел, хотя никаких планов насчет филологии у меня не было. Поучусь, а там видно будет.
Влекла литература, а не литературоведение, и ушел я с филфака сравнительно легко, как это ни парадоксально, в пользу литературы, то есть в пользу собственных стихов, чтобы набраться опыта. С подачи моего школьного приятеля Бори Гинина я попал в геологическую экспедицию и проработал в геологии пять лет.
Вспоминаю об этих годах с удовольствием. Хотя это был, конечно, совсем не тот опыт, который представлялся студенту филфака, пишущему стихи в тихоновском стиле. Изнурительная ежедневная работа. Я был техником-геофизиком. В мои обязанности, в частности, входило считать шаги. Идешь 30 километров маршрута и считаешь шаги. А шаг твой вымерен. Адское занятие. Но иначе невозможно указать на карте место, с которого взяты образцы.
Это был к тому же неплохой способ зарабатывания денег. После экспедиции небольшой камеральный период – я помогал геологам обрабатывать образцы, потом увольнялся и уезжал в то же Михайловское. Зимой экскурсии проходили раз в неделю – гуляй, читай, пиши стихи. Свобода.
В 1961 году я написал первую пьесу о декабристах. И через два года, когда мой начальник предложил мне поехать в экспедицию на Северный полюс, я отказался, понял, что надо профессионализироваться. Так и выбрал эту странную смесь истории и литературы.
Н.К. В 60-е годы вашу деятельность я бы определил как литературно-политическую. Имя Якова Гордина – среди тех, кто подписывал письма в защиту Бродского, Синявского и Даниэля, Галанского и Гинзбурга. Вы ведете вечер молодых литераторов, по поводу которого тут же поступает донос в обком партии. Для того чтобы на всю жизнь обеспечить себе недовольство властей, достаточно было бы и одной дружбы с Иосифом Бродским. Повлияло ли это как-то на вашу литературную судьбу?
Я.Г. Из армии я вернулся абсолютно советским человеком. Замполиты были люди в основном по-человечески симпатичные, бывшие фронтовики. Я был комсоргом роты, хотя не провел, кажется, ни одного комсомольского собрания.
Ситуация изменилась на первом курсе. Пожалуй, даже еще раньше. С Бродским познакомились мы еще до университета, где-то летом 57-го. Это была совсем другая компания: наблюдения взрослых людей над жизнью. Политизация нарастала стремительно.
Диссидентом я не был. Определенную черту явно не переходил.
Но вел я себя довольно вызывающе. Три раза принимали мой спектакль в ТЮЗе. Управление культуры он не устраивал. На очередные предложения женщины-инструктора что-то в спектакле переделать я ответил: «Не буду ничего переделывать. Хотите снимать спектакль, снимайте!» Она была шокирована. Такого ответа в правилах игры не было. Правильно было пообещать и не сделать, но обязательно пообещать.
Замечательный состоялся тогда разговор с покойным Витолем, который был начальником управления культуры. Спектакль был о народовольцах, но значительная часть действия проходила в жандармском управлении. Называлось все это «Трагедия с жандармским фарсом». Он меня отозвал и сказал: «Яков Аркадьевич, как бы ни относиться к третьему отделению, к корпусу жандармов, это были все же серьезные учреждения. А вы устроили какой-то балаган». Понятно было, что они стараются убрать аллюзии с нашим КГБ и так далее. Но в данном случае его действительно глубоко лично оскорбило такое отношение к серьезным учреждениям.
Н.К. Это даже по-своему трогательно.
Я.Г. Конечно. А я зато довольно быстро стал человеком антисоветским. На рубеже 50–60-х годов моя позиция определилась. История же с Иосифом обострила ее до отвращения.
Письма в защиту Бродского, а потом Синявского и Даниэля прошли для меня безболезненно. А вот уже письмо в защиту Гинзбурга и Галанского, очевидно, чашу терпения переполнило. Я попал в черный список и четыре с лишним года ни одной строчки напечатать не мог.
Осенью 91-го года сюда по поручению Хасбулатова приехала комиссия, в которую входили Сергей Адамович Ковалев и Арсений Рогинский, приехала инспектировать наш Большой дом. Сеня мне и сообщил, что нашел в списке уничтоженных мое оперативное дело. Так что заглянуть в него мне уже никогда не придется.
Н.К. Среди друзей Бродского были такие, кто опасался навещать его в ссылке и тем более переписываться, когда Иосиф оказался в Штатах. Вы, как известно, к нему ездили. А была ли переписка?
Я.Г Первое время была, потом прекратилась. Иосиф предпочитал звонить по телефону. Звонил родителям, у которых мы всегда отмечали его день рождения. Иногда звонил мне. Переписка несколько оживилась, когда ему предложили вести в Мичиганском университете курс русской литературы ХVIII века, в котором он тогда был не силен. Он немного запаниковал и обратился ко мне за помощью. Потом он с оказией прислал мне свою книгу.
Н.К. Я помню, это была «Урания». В Доме творчества в Комарове я выпросил ее у вас на ночь и навсегда запомнил надпись: «Прими зеленый томик, Яков. / Зеленый – здешний цвет дензнаков, / Он колер знамени пророка, / Басмановой во гневе ока». Я был уже не в том юном возрасте, когда человек всегда готов к восхищению, но какой-то холодок по мне прошел, как бывает при чтении автографа поэта. Благодаря вам и этому автографу расстояние между мной и поэтом как будто стало короче. Вас связывала сорокалетняя дружба. И хотя вы последовательно уклоняетесь от мемуаров, я хочу вас спросить: каково дружить с гением? Подробностей не страшусь, будучи полностью согласен с Цветаевой: творению предпочитаю творца.
Я.Г. Я очень рано понял, кто он такой. Но какой-то дополнительной красочки, как говорят актеры, это не вносило. Что касается мемуаров: я слишком много и хорошо его знаю, чтобы их писать. Рука не поднимается. Не потому, что хочу скрыть что-то ужасное про него. Нет, Иосиф был человеком достаточно порядочным. Были нюансы в отношениях с дамами, но у кого их смолоду не было?
Прежде всего это было человеческое приятельство, а совсем не литературные отношения. И это несмотря на ту мощную ауру, которая его окружала. Кроме того, дело вообще не в поступках. Не в том, например, что, когда мы шли по Литейному, он мог ухватить с лотка ветвь винограда. Я в этот момент испугался: догонят и надают по шее. Он сделал это спокойно и импульсивно. Не потому, конечно, что страдал клептоманией, а потому, что захотелось, и не обеднеет тот от нескольких виноградин.
Дело, повторяю, не во вздорности поведения, которую он себе иногда позволял. Ну, например, Иосиф меня однажды очень раздражил. Одно время мы встречали мои дни рождения у нашего общего приятеля. Иосиф как-то выпил и стал смотреть книжки на полках. Попала ему в руки книга Косидовского «Сказания евангелиста». Нормальная такая атеистическая история. Но Бродский относился к Косидовскому неприязненно. Он схватил эту книгу и выкинул ее в окно. Выяснилось, что книга не принадлежит хозяину, у кого-то он взял ее почитать. Пришлось спускаться, хорошо, она там на тротуаре и лежала. Вздорный жест. Не могу сказать, что это часто бывало, но бывало.
И опять же, дело не в его способности преступить некоторые приличия. Хотя в этом тоже есть своеобразное проявление свободы. Так, например, когда я пригласил Иосифа на заседание студенческого научного общества, он бестрепетно выступил и начал свое выступление с цитаты из книги Троцкого «Литература и революция», чем привел в панический ужас профессора Наумова. Тут проявился уровень независимости в отношениях с власть имущими. Правда, не он один так себя вел. Но было в нем еще нечто, что трудно определить. Повадка свободного человека. Было понятно, что этот человек делает свой выбор исключительно по внутреннему побуждению. В этом даже была некая ненормальность. В нем совсем не было обостренного чувства опасности. До последнего момента, пока его не схватили на улице, он, я думаю, не предполагал, что дело обернется так. Хотя всем окружающим это было ясно. По-настоящему он ощутил опасность, когда понял, что у него больное сердце. Это и по стихам видно.
В бытовом поведении он был совершенно независим и поэтому непредсказуем. Это в общении с ним создавало некоторые трудности. Хотя я тут являюсь счастливым исключением. По отношению ко мне он не сделал ни разу никакого поступка, который был бы мне неприятен.
Были люди, с которыми у него были отношения более литературно-сложные. Рейн и Найман, например. Там другое. Там каждый отстаивал свое место в поэзии, и отношения не были такими ровными. Правда, и мне Иосиф иногда писал литературные письма.
Н.К. Я помню потрясающее письмо из Норенского, которое вы приводите в книге «Перекличка во мраке». Он рассказывал, как надо строить стихотворение. Такое впечатление, что это письмо послано не только вам, но и всем поэтам, всем будущим читателям и исследователям. Щедрость и максимализм гениального человека. Не могу удержаться от цитаты: «Главное – это драматургический принцип – композиция. Ведь и сама метафора – композиция в миниатюре. Сознаюсь, что чувствую себя больше Островским, чем Байроном. (Иногда чувствую себя Шекспиром.)»
Я.Г. И тем не менее наши отношения были более человеческие, чем литературные. Вероятно, я его не раздражал как таковой. Он был очень чувствителен к человеческим чертам, которые были ему противопоказаны. Тут он становился нетерпимым. Например, когда встречался с форсированным поведением.
Н.К. Разве его собственное поведение нельзя назвать форсированным?
Я.Г. Оно было, естественно, форсированным. Он же ненавидел фальшь. При любом посягательстве на него Бродский становился груб. В наших отношениях этого не было. Несмотря на то что он быстро взрослел и становился глубоким, в чем-то он оставался мальчишкой. Ему импонировало мое армейское прошлое. Он любил форму, любил отцовскую фуражку, сам собирался быть подводником. Была у него idee fixe – водить самолет. Была в нем тяга к мальчишескому бруталу. В стихах, даже ранних, этого нет, в них – страдающий человек. А в жизни было именно так.
Н.К. Уже в 94-м году Бродский прислал стихи, вам посвященные, для публикации в России. Стихи были написаны на рубеже 50–60-х и связаны, как вы полагаете, с давними вашими спорами о границах свободы. В чем была суть этих споров?
Я.Г. Поскольку пятьдесят почти лет назад мы были людьми недостаточно начитанными, то это не были философские споры в точном смысле слова. Мы разговаривали о правах в сфере бытового поведения. Помню страстный монолог Иосифа о том, что стыдно уважающему себя человеку стоять в очереди. Надо идти без очереди, а кто хочет, пусть себе стоит.
Н.К. Простой довод, что если все пойдут без очереди, начнется маленькая гражданская война или по крайней мере большая потасовка, его не убеждал?
Я.Г. Такие доводы я, естественно, приводил, но они на него не оказывали никакого воздействия. Собственно, речь у него шла о праве человека на реализацию собственной исключительности. Тварь я дрожащая или право имею? Я, как человек определенным образом воспитанный и не такой импульсивный, считал, что надо обращать внимание на права окружающих. Конечно, свое право на исключительность в бытовом плане Иосиф не реализовывал столь последовательно, но идеологически доказывал его очень темпераментно. Я навсегда запомнил его фразу: «Это морская пехота научила тебя не лезть на рожон».
Н.К. Яков Аркадьевич, вы не раз писали и говорили об абсолютной ответственности человека перед историей. Я сам принадлежу к поколению, которое на этом тезисе выросло. Бестселлер нашего времени – книга Юрия Германа «Я отвечаю за всё». Но именно поэтому мне знакома печальная сторона этого постулата. Одни загубили свой дар, увлекшись в юности служением обществу, другие не сумели сложить личную жизнь, третьи просто сломались. Столь ли безусловен этот тезис? Не достаточно ли того, что я не делаю подлостей, люблю семью, строю дом и рисую картины, например? Для полноты жизни мне нужно это чувство ответственности перед, допустим, детьми, голодающими в Индии?
Я.Г. Чувство ответственности не есть что-то оторванное от бытового поведения. Думать об истории и открыто вмешиваться в исторический процесс вовсе не является, естественно, обязанностью каждого. У человека иного темперамента и иных устремлений чувство ответственности присутствует в виде ясного представления о порядочности. Потому что история (мы с этого начали) есть гигантская сумма мелких, средних и крупных человеческих поступков. А поскольку мелких поступков гораздо больше, то они, может быть, и являются базовыми. Жизнь общества складывается из поступков и стиля жизни частных людей.
Н.К. Вы написали однажды (речь шла о большевиках), что система власти не способна осмыслить мир в его разнообразии, а цепляется за случайные – в историческом масштабе – опоры. Но эти случайные опоры отнюдь не случайны: человеческое честолюбие, желание преуспевать, жить в комфорте и стабильности. На вечных ценностях построена культура, играющая, увы, все меньшую роль в жизни общества. А было ли в истории сколько-нибудь прочное и действенное объединение людей на основе этих вечных ценностей? И вы, и я знаем, что жизнь развивается по другим законам, а попытки построить общество на высоких принципах являются чистой утопией.
Я.Г. На самом деле противоречия нет. Ведь я говорю не о том, что ценности первого ряда, который вы привели, незначимы, а о том, что властью они употребляются сиюминутно-прагматично в собственных интересах. Все, о чем вы говорили, подверстывалось к некой абстрактной идее для более успешного функционирования властной машины. Сами по себе фундаментальные человеческие интересы власть мало интересовали. Так, одним из главных качеств советского человека должна была быть жертвенность.
Н.К. Психологическая модель жертвенности и в христианском, и в коммунистическом обществе одна и та же.
Я.Г. Не согласен. Важно все же, во имя чего приносится жертва. Христос призывал жертвовать бренным во имя неизмеримо высшего. Кроме того, в советском человеке, верящем в вещный рай, нет феномена просветления, который есть в христианине. Понятия греха в той сфере вообще не существует, а тем более искупления страданием чужих грехов. Есть только проступки против идеологии и правил поведения. Это разные жизненные философии.
Н.К. Когда человек атеистического сознания касается подобных тем, всегда возникают вопросы. Вот еще один напоследок. В книге вы приводите раннее стихотворение Бродского. Процитирую его и я:
…Разбегаемся все. Только
смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над
холодной блестящей рекою.
А вот ваш комментарий: «Смерть – как ни парадоксально это звучит – прорыв в вечное существование, неподвластное низменному распаду». Будь я студентом-филологом, посвятившим себя изучению Серебряного века, я, видимо, принял бы этот комментарий без рассуждения. Но сейчас я хочу спросить: что мы, атеисты, люди немолодые, перед внутренним взором которых смерть прорисовывается все более ясно, должны понимать под этим «прорывом в вечное существование»?
Я.Г. Дело в данном случае не в том, что это значит сегодня для нас, а в том, что это значило тогда для молодого Бродского. А для него это был один из вариантов, который он прикидывал, чтобы снять ужас смерти. Несколько лет в своей поэзии он занимался только этим. Он как-то пытался этот ужас одомашнить, приручить. Я даже не уверен, что он понимал то, что он пишет. Стиховой накат приводил его порой к тем идеям, о которых он раньше и не догадывался. Это, если хотите, всерьез переосмысленная шутливая фраза – «умереть – значит присоединиться к большинству». Смерть, по Бродскому, это прорыв в другую форму существования, нежелание смириться с полным исчезновением личности, нежелание смириться с простым устройством мира.
Н.К. Тут, по правде говоря, возможны только два варианта. Либо пушкинский: «Нет, весь я не умру. Душа в заветной лире мой прах переживет…» Либо человек в момент этого преодоления страха смерти стихийно приобщается к вере.
Я.Г. Тут какой-то третий вариант. В его стихах вырисовывается нечто, что можно назвать утопией Бродского, то, что он противопоставляет идее смерти. Почитайте «Большую элегию Джону Донну», там есть описание мира, в который залетает душа: «Господь оттуда – только свет в окне / туманной ночью в самом дальнем доме». Это некий мир, где нет времени, это мир абсолютного покоя и, я бы сказал, идеальной среднерусской природы. В сущности, это развитие лермонтовской темы: «Но не тем холодным сном могилы… / Я б желал навеки так заснуть, / Чтоб в груди дремали жизни силы…» И: «Надо мной чтоб, вечно зеленея, / Темный дуб склонялся и шумел». При всем том это не рай.
Н.К. Не вижу противопоказаний к тому, чтобы это утопическое пространство и у Лермонтова, и у Бродского назвать образом рая. Покой, вечная зелень, вечная жизнь, незакатное небо, отсутствие времени...
Я.Г. Пусть рай, но очень конкретный и индивидуальный.
Н.К. В течение нескольких лет мы с вами каждую пятницу выходили в прямой эфир «Радио России» и рассуждали о происходящем в Чечне. Сегодня чеченская проблема, увы, не стала менее актуальной и менее болезненной. Но именно поэтому, с вашего позволения, я предлагаю посвятить ей нашу следующую беседу.

Беседовал Николай КРЫЩУК

Продолжение читайте
в одном из ближайших номеров


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru