Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №46/2004

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ИДЕИ И ПРИСТРАСТИЯ 
СОВРЕМЕННЫЙ ФЕЛЬЕТОН

Всем нам известна фраза Пастернака: «Ты – вечности заложник / У времени в плену». Пастернак писал о поэте. Но наверное, по серьезному счету, так ощущает себя каждый человек. Редко кто из нас об этом задумывается, потому что под временем мы обычно понимаем время социальное. Мы хотим вписаться в него, приобрести статус, найти понимание. У кого-то это получается, у кого-то нет, но у каждого рано или поздно, в меньшей или в большей степени наступает конфликт с временем. И тогда главным вопросом становится вопрос, как остаться собой и, следовательно, как преодолеть это социальное время, земное притяжение его.
Сегодня на этой странице три материала, каждый из которых пытается дать свой ответ на этот вопрос.

Темный смысл

Человек не может справиться с двумя сильнейшими стремлениями, живущими в нем: познать истину и сохранить тайну

Человек не может справиться с двумя сильнейшими стремлениями, живущими в нем: познать истину и сохранить тайну. Догадка о том, что истина пребывает в тайне, ничего не меняет. Лучшее подтверждение этому – вечная жизнь евангельских сюжетов.
Темный смысл многих из них породил бесчисленные толкования. Ученые пытаются возвратить миф в историю. Работа чрезвычайно увлекательная, что и говорить. Но все же мы с радостью и странным облегчением сознаем, что и после нее текст, построенный как система иносказаний, продолжает сохранять свою силу и остается непознанным.
Противодействие вызывают модернизированные переводы. Задачу они призваны решать как будто ту же самую: приблизить Евангелие к современному читателю. Но внедрение в текст не остается безнаказанным. Получается “Декамерон” для бедных, где Бог заменен человеком, а теология – гуманизмом. Что-то вроде исторических и жанровых сцен из жизни выдающегося экстрасенса или мага с элементами фантастики.
Исчезла тайна, а вместе с ней ушла и истина.

Отношением к тайне поверяются в некотором роде не только качества человека, качества художника и его искусства, но и состояние общества. Распространенная сегодня тяга к оккультизму, аншлаги, которые собирают астрологи и гадалки, – верный знак всеобщего неблагополучия. Повторяется история начала прошлого века: непознанное болезненно влечет, сумасшедшие и юродивые косят под пророков, а графоманы, сочиняющие в жанре полуистлевших писем для потомков, публикуются в академических переплетах и отшлифовывают загодя Нобелевскую лекцию. Истина никого не интересует, ее место заняла молва.
По числу катастроф и стихийных бедствий мы давно опередили начало прошлого века. Хочется верить, что “невиданные перемены” и “неслыханные мятежи” не воспоследуют за этим с такой же армейской обязательностью.
Вкус к непонятному, тиражирование таинственного всегда были свойственны эпохам, которые Герман Гессе называл фельетонными. Небывалые успехи науки и техники только способствуют этому, как ни странно. Может быть, потому, что тьма вокруг фонарика еще плотнее и опаснее? Компьютер становится полноправным персонажем мистического триллера. Терминатор городских джунглей – тот же таежный шатун.
Люди, помешанные на суевериях, всегда убежденные материалисты.

Тайна и пустота

Фельетонные эпохи рождают, конечно, и свое фельетонное искусство. То и другое выводит на свет своих апологетов. Это естественно.
Сложнее с критиками. Зараженные, как и все остальные, вирусом суррогатного времени, они впадают в раж, фельетонно клеймя фельетонные явления. Мерилом для них при этом служит не какая-то высшая истина, а ценности и затеи эпохи ушедшей, которые уже в силу своей имперфектности получают утешительный статус доброй нормы. Имитируя оппозиционность, критики эти сами, не сознавая того, являются персонажами той же фельетонной эпохи, ибо характерная черта ее – стремление свести разнородные явления к одному имени.
Начало ХХ столетия, несомненно, было фельетонной эпохой. Но ведь ее же мы называем и Серебряным веком, который известен не только декадентами, журналом “Ребус” и гастролирующими магами. Поэтому, как это ни соблазнительно, не стоит, вероятно, и нам увлекаться карикатурой на самих себя. Тем более, как ни подряжай тайну или истину для игры в водевиле, сами-то по себе они существа вполне серьезные.

Иносказание, вообще говоря, и есть природа искусства. Оно позволяет подняться над душной эмпирикой, сказать больше, чем сказано, отослать читателя или зрителя к тому, что описанию не поддается.
Но быть непонятным, оборвать речь на полуслове, нарисовать фигуру беременной смыслом пустоты – трудное искусство. Тут более чем где-либо можно незаметно для себя пуститься в плутовство, пытаясь представить недолепленную фигуру символом, абракадабру пророчеством, а бессмысленность тайной.
Новый мифотворческий бум в искусстве начался сравнительно недавно, чуть более века назад. Художники, потеряв, возможно, в непосредственности, стали создавать произведения, рассчитанные на резонанс мировой культуры, истории и самого языка.
Формулу такого цитатного искусства, не подозревая о том, дал еще Блок:

Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран –
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!

Пылинка в данном случае – цитата из гигантского корпуса вселенского текста.
Один из способов расширить границы повествования – принципиальная недосказанность. Так происходит, когда смысл становится важнее рассказа, когда кажется, что кладовая сюжетов обобрана и новая история ничего не прибавит к нашему пониманию жизни. Она только повод для разговора о другом.
В середине прошлого века Ахматова начала свою “Поэму без героя” словно бы с обрывка некой записи:

…………………………………………….
…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.

Будь это роман или, говоря простодушно, поэма с героем, такое начало было бы невозможно. Роман требует максимальной досказанности, он, как и биография, представляет собой развернутую синтаксическую фразу со смысловой точкой в конце. Роль точки часто исполнял, к примеру, эпилог.
Но традиционный роман, расцвет которого пришелся на наполеоновские войны, завершил свое существование. Личность, вокруг которой строился роман, перестала быть мерой истории, ее магнитным ядром. Центробежные силы возобладали, мир стал разлетаться мерцающими фрагментами, потеряло очертания время, вытянувшись в “дурную бесконечность”. Художники пытались собрать исчезающую энергию с помощью портативных метафор, но масштабы этих усилий и мирового, исторического распада оказались несопоставимы.
Человек так устроен: он ищет связь всего со всем, мечтает об общем смысле, то есть, говоря словами Толстого, “сопрягает”. Но в силу этого мы слишком нетерпимо относимся иногда к тем, кто заявляет своим искусством, что этих связей не видит. Между тем в горьком признании “Бог мертв”, в прихотливом складывании хоть какого-то жилья из обломков некогда великолепных строений – больше подлинности и смысла, больше честности, чем в жизнеподобных картинах счастливого обитания тех, кто никогда не задумывался о своем призвании.
Взор толпы видит разрушенный храм как все еще существующий, поэтому толпа и воспринимает тех, кто играет останками былого, как разрушителей. Между тем именно они, отчаянные и веселые, и есть первые строители нового.
Слишком долго в этих зданиях, состроенных из руин, обогреваться нельзя, это правда. А целый мир все же не дается. Тогда и обращаются к тайне, начинают вырабатывать ее в себе. Тайна в этот момент становится той рабочей слюной, которой птицы скрепляют свои гнезда.

Пропуск в сюжете

Тайна не имеет индивидуальных очертаний, при этом у каждого из нас отношения с ней сугубо личные. Это не фокус, а некий природный закон. Если художник не чувствует его, получается просто пропуск в сюжете, общее место, поддающееся бесчисленным толкованиям (тайна предполагает не дающееся разуму, но все же единственное объяснение).
Особенно заметна эта игра в тайну, когда речь идет о психологической драме. В этом смысле характерен фильм Тодоровского-младшего “Любовник”.
Это история, о которой говорят обычно: и так бывает. В зависимости от качества опыта и склонности ума можно добавить: так бывает сплошь и рядом.
История житейская, драма психологическая, со скромной, правда, прививкой беккетовского абсурда: героиня умирает в первом же эпизоде. Горюющий вдовец вскоре обнаруживает, что у жены всю жизнь была вторая семья – несколько остановок от их дома на трамвае. Гротесковая, в сущности, деталь понадобилась только для мелодраматического заострения.
Два часа экранного времени неприятные друг другу супруги пытаются сложить две половинки жизни. Они, разумеется, не складываются. Но не потому, что неровности разрыва не совпадают. А потому, что им приходится иметь дело не с тайной, а с пустотой.
Тайна ведь не простор для воображения, а теснота милых, ранящих подробностей, которые, заведомо принадлежа одной жизни и одному человеку, отказываются друг с другом совпадать. Этих подробностей нет. Приходится искать ответы на риторические вопросы: неужели ангельские глаза женщины лгут, и она способна отдаться любому?
Эта догадка главного героя не лишена наблюдательности, впрочем, довольно оскорбительной по отношению к жене и матери воспитанного им ребенка. Даже черно-белое советское кино, склонное видеть в сексе исключительно распущенность и грязь, задавалось вопросом, который в те времена называли морально-этическим: “А если это любовь?”
Героиня, при всей ее неузнаваемости, все же не Манон Леско – она всю жизнь хранила верность обоим возлюбленным. Догадка оскорбленного мужа, чаще надрывающая сердце подросткам, явно бьет мимо даже этой слишком просторно очерченной цели. Но сюжет требует завершения, и сердце перестает биться у героя преклонных лет, когда он в очередной раз едет в трамвае маршрутом своей покойной жены к ее бывшему любовнику.
Печально, конечно. Но, в общем, и так бывает. Вернее, увы, так бывает сплошь и рядом. Семейная драма – условие для этого необязательное.
Притчи, этого замкнутого лирического устройства, брошенного в волны больших смыслов, не получилось. Однако интересно, что зритель самого массового из искусств легко принял эту игру в тайну.

Пространство трагедии

Но игры бывают разными. Есть фильмы, которые, играя с нами в тайну, пытаются через фреску вернуть к жизни некие вечные категории и ценности.
Такова картина Александра Рогожкина “Кукушка”. Это своеобразный ответ недавно еще популярному экзистенциализму и, в частности, первому русскому экзистенциалисту Чехову.
У Чехова герои, как правило, не слышат и не понимают друг друга. Монологи только притворяются диалогом и беседой – знак не подлинных отношений и тотального одиночества человека.
В фильме встречаются два солдата враждующих армий и женщина, живущая на хуторе между двумя фронтами. Чеховская метафора того, что люди не понимают друг друга, здесь реализована буквально – герои являются носителями разных языков. Но вопреки этому они обретают и понимание, и любовь. Братья-близнецы от двух отцов – метафора человеческой общности, которая выше общности культур и языков.
От комизма и сентиментальности авторов спасает ирония и психологическая точность. За бортом притчи – “жизнь без начала и конца”, история народов и история каждого из героев. И благодаря этому перед нами не просто случай, анекдот, рассказ, но – сказ.
Еще более характерный и, несомненно, самый удачный из фильмов этого ряда – “Возвращение”.
Мы не знаем, из каких многолетних странствий вернулся отец к своим сыновьям. Зэк он, российский шпион или золотоискатель? Какие обстоятельства сформировали его суровый характер? Почему любовь к сыновьям проявляется в спартанско-лагерных экзекуциях, и любовь ли это? Конфликта не разрешает даже гибель отца, когда тот пытается удержать доведенного им же до попытки самоубийства сына. Никакого посмертного примирения. Совершенная невозможность извлечь какой-либо нравственный урок. Что же тогда?
Перед нами чистое пространство трагедии, судьба в ее не романтическом, а античном, почти осязаемом понимании. Связь между ребенком и отцом – это нечто большее, чем совместное проживание, воспитание, приязнь, обожание или ненависть. Здесь не место для трогательных историй и философии отношений. Это родовая, кровная связь. Ценность ее не собственно в тех или иных отношениях, а в том, что она безвариантна, единственна и если потеряна, то потеряна навсегда, без возможности чем-то ее восполнить. И первым почувствовал это младший из сыновей, который до того хотел либо убить отца, либо покончить с собой. Раскаиваться не в чем. Сожалеть – слишком маленькое слово. Случилось то, что случилось. Жизнь началась с непоправимости. А катарсис, если он и есть, в том, что мы вспомнили о существовании неких высших сил, от которых зависим.
Вряд ли после этого мы станем осторожнее или лучше. И ум не извлечет из этого урока. Но мудрость ведь свойство не ума, а сердца.

Наше время измеряется не сменой политических режимов и даже не сменой культурных стилей. Все мы жители большого времени. Уже в силу своей непостижимости оно и есть тайна. Об этом чуть не каждый день напоминает нам не остывшая Земля. Но мы не слышим ее сигналов и только надеваем иногда скорбные одежды по случаю гибели близких, продолжая пребывать, по выражению Блока, в вечном аполлиническом сне.

Николай КРЫЩУК

Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru