Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №87/2003

Вторая тетрадь. Школьное дело

ШКОЛЬНЫЕ ЛОВУШКИ 
 

Что такое школьный урок?
С формальной точки зрения это некое фиксированное пространство и время, в рамках которого решаются так называемые учебные задачи, а учитель и ученики исполняют достаточно жесткие роли, определяемые сценариями тех или иных методических разработок.
Но у любого урока есть и совершенно другое измерение, другая драматургия.
Человеческая.
Она не лежит на поверхности, ее не видят глаза внешних наблюдателей. Она не становится предметом анализа строгих методистов.
Но именно в этой скрытой драматургии – действительная суть и действительная тайна урока.
Урока как особого культурного жанра.
Урока как символа и эмблемы целой педагогической эпохи.
Урока как капкана, в котором оказываются и ученик, и учитель.
Когда уже давно утрачены смыслы, но кем-то и когда-то придуманный учебный ритуал исполняется строго и неукоснительно.
Почему?
Потому что таков закон.
И не важно, кем, когда и почему был придуман такой закон. Важно без всяких философий и рассуждений следовать этому закону.
Только вот куда и зачем?

Михаил БЕЛОПЛОТОВ

Уроки отсутствия

Воспоминания о том, как выглядит школьная рутина глазами ребенка

Считается, что человек лучше всего помнит свое детство, значит, в том числе и школу, школьное пространство-время. Но это не всегда так. Многие люди вовсе не помнят не только школьной программы, но и школьного времени. Я проверял, спрашивал. Куда же девалась человеческая память? Человек запоминает важное, момент, когда сознание совершало какое-то личное открытие, поворотные события. Но если в школе таких моментов не случалось, человек вполне может и не помнить школу.
Постараюсь вспомнить себя в школе – с максимальным приближением к тогдашней реальности.
Пятый класс. Октябрьский день. Урок литературы. Учительница монотонно бубнит что-то о Пушкине, что-то о “старике Державине”, о лицее, о будущих декабристах, об удушливой атмосфере царизма... Я сижу возле окна, за средней партой. Я отчетливо слышу, как над классом жужжит скука, как большая невидимая муха. Если войти в класс, то на первый взгляд может показаться, что учащиеся прилежно слушают учителя. Но никто не слушает, все только делают вид, что слушают, каждый занят своим внутренним проживанием или просто спит с открытыми глазами. Слушают, может быть, только двое-трое. Но опять же не потому, что им интересно, а из особой своей сознательности.
Учительница... Смутно вижу ее грузную фигуру, но – ни лица, ни имени, ни фамилии. И никаких сведений от нее по литературе. Потому что сведения – это свидетельство, это свое мнение. А своего мнения у нее не было. Все, что она рассказывала, она рассказывала уже лет тридцать. Конечно, ей это было не интересно. Теперь я это вполне понимаю. Но тогдашнее мое школьное сознание это понимать отказывалось. Для понимания усталости нужен соответствующий собственный “усталый опыт”. Тогда его у меня еще не было. Все, что она говорила, лежало в учебнике литературы, который я пролистал еще летом (тоже не найдя там ничего для себя интересного). Юное существо заносчиво и эгоистично, потому что спешит, потому что устремлено вперед. Это существо отказывается понимать скуку. Его нужно удивить, восхитить, чтобы развернуть на себя его внимание. Сказать: “Дети, это нужно знать” – означает ничего не сказать. Я должен хотя бы понимать, зачем мне это нужно.
То, что рассказывала учительница, меня, как говорится, не цепляло. То же происходило и на уроках русского языка, только муха-скука над классом жужжала еще громче. Русский язык превращался в точки, запятые, тире – сплошные знаки препинания. Слов не было, были только суффиксы, окончания, приставки. Не оставалось вкуса слова на языке. И было совершенно непонятно – зачем нужно заучивать всю эту тоскливую нудятину?
Язык был в книгах – в рассказах, романах, стихах; там он разворачивался в действие героев, в их портреты, пейзажи и такую странную (и как только автор ее услышал?) внутреннюю речь персонажей, в тот внутренний монолог-диалог, что постоянно звучит в тебе самом, в удивительную, завораживающую музыку стиха. А в учебнике русского языка лежат какие-то скучные, немые шурупы с гайками, из которых нужно свинчивать скучные слова и предложения.
Я, конечно, понимал, что, чтобы грамотно писать, нужно учить всю эту хрень. Понимать-то я понимал, но сознание активно этому сопротивлялось. Я хотел учиться волшебству, а не скуке. А волшебства учительница дать не могла. К концу октября мне это было уже вполне ясно. Поэтому я смотрел сквозь нее в дальнюю даль, что лежит за забором школы и только ждет, когда закончатся уроки, чтобы подхватить меня и понести. Потому что пространства воображения бесконечны и границ познания нет.
Но почему-то все его познания – параллели и меридианы, все тропки, дороги, реки и прочие горы и моря располагались за пределами школьной географии. Школьное пространство-время лежало на карте познания мутным пятном, похожим на грязные разводы, что остаются на школьной доске, когда мел стирают плохо промытой тряпкой.
Впрочем, учительница литературы меня тоже не видела. Когда она “рассказывала материал”, ей достаточно было того, что учащиеся “присутствуют в классе” и что головы их повернуты лицом к ней.
Она видела нас, когда называла фамилию и “вызывала к доске”. Здесь у нас с нею уже складывались какие-то отношения. Меня она, пожалуй, уже “недолюбливала”. Учительницу я раздражал тем, что всегда высказывал свое или рассказывал что-то противное мнению учебника, какие-то сведения помимо школьной программы. Вот и сейчас, пока учительница рассказывает, как “старик Державин” приехал в Царскосельский лицей, как Пушкин прочел ему свое стихотворение и как восхитился старик юным талантом, я рассказываю шепотом своей соседке по парте, Танечке Либерман, то, что вычитал у Тынянова: как Пушкин сперва встретил Державина на лестнице. Как тот вошел в шубе с мороза... Как Пушкин уже хотел было произнести здесь же, на лестнице, пламенную речь в честь великого поэта, но Державин прервал его и спросил: “А скажи-ка, голубчик, где у вас здесь сортир?”
Здесь надо сказать о моей соседке по парте. Если учительницу я “не видел”, то на соседку смотрел с особым вниманием. Танечка была самая красивая девочка в классе (или я ее так видел?) и притом осознающая уже в себе женщину. Я, как Том Сойер в известной повести, был больше занят любовью, чем учебой.
Мы будем сидеть за одной партой до конца этого года, потом Таню переведут в другую школу. Потом я встречу ее через год после окончания школы, летом, на турбазе. А в восемнадцать лет она умрет от белокровия.
Попробую теперь тихонько оглядеть класс. На среднем ряду, за первой партой сидит маленькая, черненькая Кирибеева Римма. Прилежная “хорошистка”, почти отличница. Девочка тихая, исполнительная, в меру “активная”, то есть если ей дают общественное поручение, она его обязательно исполнит или доложит “о невозможности выполнить в связи с такими-то объективными причинами”. Но сама первая она никогда не вызовется. И вот сейчас – с виду она внимательно слушает учительницу, чуть наклонив голову набок, и машинально водит ручкой по промокашке. Но вот здесь-то и перевертыш! Учительницу она если и слышит, то с пятого на десятое, а на промокашку смотрит внимательно и осознанно. Она увлеченно рисует чертиков! Все ее промокашки плотно изрисованы чертиками. Они у нее всех размеров и фасонов, с длинными хвостами и короткими, злобные и смешные, одетые и в шерсти.
Еще она рисует в стенгазету. Но больше всего она любит рисовать чертиков. Поэтому ученики, которых она изображает для стенгазеты, тоже часто похожи на чертиков.
Стенгазету можно назвать школьной наскальной живописью (а откуда еще можно вывести ее происхождение?). Но это живопись официальная. Есть в школе и настоящая наскальная живопись – конечно же в школьных туалетах. Здесь школьные души раскрываются более свободно, хотя авторство не афишируется. Учителя, особенно директриса, воюют с сортирными живописцами, но тщетно. Надписи и рисунки появляются снова. Должен человек хоть где-то себя высказать?
Рядом с Риммой сидит Боря Каюков. Я его плохо помню, он был мальчик тихий и исчез после пятого класса. Мне всегда было смешно смотреть, как он прогуливался по школьному коридору на большой перемене. Всегда не спеша, степенно, ровным, одинаковым шагом, словно нес что-то такое внутри себя и боялся расплескать. Закрытый был мальчик. Он тоже сидит тихо, но тоже не слушает, о чем жужжит учительский голос. Он смотрит, как Римма рисует чертиков. Время от времени она отодвигает в сторону ладонь и показывает Борису нового чертика. Все молча.
На следующей парте сидят Черепанова и Данилкина, две юные пофигистки. Обе дремлют с открытыми глазами. У Черепановой глаза иногда закрываются, и она падает носом к парте. Тогда учительница строго, но молча взглядывает на нее. Черепанова восстанавливает равновесие и усиленно таращится на учительницу. Их пространство – улица, обе любят играть в футбол и бегать в мальчишеских компаниях, лазать через заборы, прыгать по гаражам. В школе они отбывают время.
Можно перебирать и дальше, но отчетливо вижу одно: кто бы чем ни занимался, все они находятся примерно в одном отношении с учительницей литературы: отношении взаимного отсутствия. И самой лишней в классе была именно учительница, поскольку представляла она собой всего лишь дубль учебника. Все в пределах программы и в соответствии с рекомендациями.
До начала школьной литературы я искренне хотел воспринимать то, что мне расскажут. Но этого не случилось. Контакт не сработал. Наверное, потому, что один из «источников» был давно разряжен.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru