Октябрьская революция: событие, эпоха,
феномен сознания
У каждой из этих ее ипостасей (или
проекций) свой календарь и свое пространство,
хотя в исторической действительности границы
между ними относительны и подвижны
Когда-то казалось: достаточно
узнать об истории «правду» – и эта история
станет нам понятна. Все встанет на свои места, и
нам будет легче понимать и историю, и себя в ней.
Оказалось: чем больше правды, тем больше
вопросов. И тем сложнее и незавершеннее
строящееся в нас историческое понимание.
Но может быть, в этой незавершенности понимания,
в этой всегда остающейся и нарастающей
вопросительности и заключается истина истории? И
в нарастании этой думающей вопросительности и
состоит сверхзадача качественного
исторического образования наших детей?
Михаил Яковлевич Гефтер – «человек вопроса»,
историк и философ, навсегда остававшийся в
сознании тех, кто хотя бы раз имел возможность
вступить с ним в беседу.
Он просто имел мужество думать там, где другим
уже все казалось ясным.
И там, где у всех уже были заготовленные заранее
таблички и клише, Гефтер только приступал к тому
думанию вслух, которое словно обречено было
оставаться незаконченным.
Мысль Гефтера – мучительная, сама себя
отрицающая и перебивающая, сама с собой спорящая
мысль. Но только таким образом возможно
действительное постижение истории, которая
всегда оказывается сложнее и больше наших
предположений и представлений о ней.
После Гефтера остался огромный архив набросков к
статьям и книгам – набросков, обреченных на
незавершенность, как обречена на мучительную
незавершенность наша мысль, пытающаяся понять
историческую истину.
Сегодня мы публикуем фрагменты его размышлений
об Октябрьской революции. И одновременно –
размышления о драме каждого из нас. О драме тех
наших пониманий собственной истории, которые
точно так же обречены на незавершенность – в том
случае, если они отваживаются быть честными.
«Утопия, революция, человечество – это в
известном смысле синонимы», – говорил Гефтер.
Это значит, что грезят утопиями и совершают
кровавые революции вовсе не какие-то
ограниченные существа других эпох и планет.
В этом и проблема.
Событие
Самый короткий календарь у восстания солдат
столичного гарнизона и рабочих Петрограда, в
ходе которого власть перешла к большевикам.
Пролог – свержение монархии. Стихийный порыв в
считанные дни совершил то, на что революционной
Франции потребовалось свыше трех лет. Правда, у
России был позади 1905 год. Но правда и то, что
Россия была менее готова к республиканской
жизни, чем Франция конвента – страна, в которой
уже “народилась новая нация” (П.Кропоткин). Не
будет парадоксом, если мы скажем: опережая Мир,
Россия опередила себя. Она устремилась к
всепроникающему равенству, не успев превратить
только что обретенную свободу в конституционный
правовой строй. Она заявила себя демиургом
вселенского освобождения, будучи еще далекой от
завершения собственной раскрепостительной
работы. Оттого и расплата не могла не войти в
результат.
Россия как бы вернулась к своей изначальности.
Все предстояло отыскивать сызнова, и еще неясно
было: в какой мере эта нужда действительная, а в
какой навязывается истории и человеку фантомами
мессианского сознания и традициями русского
радикального нетерпения. Одно очевидно: рутинные
решения исключались. Ставка на status quo революции,
которой упорно держалась небольшевистская
демократия, и прежде всего партия
социалистов-революционеров (эсеров), обладавшая
после Февраля подавляющим влиянием,
обессиливала этот левый фланг застрявшего
процесса и уже этим одним готовила исподволь
бесперспективную кровавую перетасовку. Мне не
кажется убедительной принятая в историографии
хронология гражданской войны, относящая ее
начало к послеоктябрьским дням. Не вернее ли
считать, что сама большевистская революция
явилась ответом на неудержимо рвущуюся из недр
на поверхность войну “черной” и “белой” кости?
Существовала ли альтернатива монопартийному
Октябрю, утвердившему в качестве общего
знаменателя последующей России диктатуру
пролетариата? Альтернатива равнозначна выбору,
притом выбору, не скованному тем, что налицо, и
даже тем, что в “запаснике”. Предмет
альтернативного выбора – смена вектора
развития, а стало быть, и конфликт, борьба на этом
поприще. Вчитываясь в документы, вдумываясь в
перипетии 1917-го, мы обнаруживаем непредсказуемые
переходы первоначальной силы в бессилие и,
напротив, слабости в критическую массу взрыва.
Миллионы голодных и бунтующих людей на одной
чаше весов и тысячи, сотни, десяток, наконец,
один-два человека на другой – допустимо ли в
таком случае говорить вообще о более или менее
разумной направленности революции?
Самое специфическое в революции состоит в том,
что главные свои предпосылки она творит
собственным ходом. С этой точки зрения Февраль
недопредпосылочен. Его рамки были узки для
главного дела – фактического упразднения всех
сословных привилегий и перегородок.
Преимущественно русский поначалу, он лишен и
замысла, и энергии, без каких невозможно было
заменить “единую и неделимую” империю
беспримерно новой консолидацией Евразии.
Наконец, ему недоставало и наметки социального
устройства, посредством которого Россия сумела
бы заново самоопределиться в Мире ХХ века.
Факт, допускающий разные оценки: никто не был
ближе к восполнению этой суммарной нехватки, чем
большевики. Точнее, взявшее верх их ленинское
крыло, которое осуществило ревизию правоверного
(ленинского же) большевизма времен первой
русской революции.
В утверждении, что большевики овладели властью
лишь благодаря политическому вакууму, немало
верного. Верно и то, что успех пришел к ним как к
наиболее жесткой, дисциплинированной
организации, сумевшей добыть полновластие в
результате “внесения заговора в массовое
восстание” (Л.Троцкий). Но действительная
трудность состояла не в овладении, а в удержании
власти.
Страх перед лицом распада и входящего в нравы
безвластия – тот психологический барьер,
который не смогла одолеть небольшевистская
демократия, – предстояло в пороговые осенние
месяцы превозмочь ее противникам.
Отдавая должное политической комбинаторике
Ленина, мы видим вместе с тем, что его воля к
удержанию власти, форсировавшая и срок
восстания, была производной от внутреннего
диалога, в фокусе которого –
всемирно-историческое право начать. Начать
значило приступить к осуществлению Марксова
проекта коммунистической революции, находя для
этого не предусмотренные самим проектом формы
его реализации.
Историк вряд ли способен установить, что в
последнем счете сыграло большую роль –
стремление лидерской группы большевиков (в
первую очередь Ленина и Троцкого) не упустить
момент, который может и “не повториться”, либо
характерная вообще для социального
проектирования уверенность в его
всечеловеческой пригодности. Наверно, и то и
другое. А стихия сокрушающей и торжествующей
революции подвергла затем своей редакции и всю
версию Начала, вовлекая в эту импровизированную
переделку как самого автора, так и его партию,
которая вместе с массовостью приобрела и тот
военно-коммунистический облик, что наложил
печать на все последовавшее.
Оставаясь, однако, в пределах события, мы не можем
не сосредоточиться на мгновении, сделавшем
Октябрьскую революцию неустранимой. 19 августа 1917
г. эсеры опубликовали сводку 242 наказов деревни
крестьянским депутатам. Ленин без промедления и
колебаний принял ее. Я убежден, что на этот шаг и в
такой именно форме решиться (среди большевиков)
мог только он. Декрет о земле, зачитанный им с
черновика на II Всероссийском съезде Советов 26
октября, явился великим историческим
компромиссом. Ближайшие судьбы России – и прежде
всего выход ее из войны держав – были предрешены.
Предрешен был (этим же!) и разгон Учредительного
собрания. Событие перешло в эпоху.
Эпоха
Если признать, что эпоха состоит из освоения и
отрицания Октябрьской революции, то каковы
пропорции того и другого? Сравнительно проще
описать первое: укоренение революции в
российском жизненном обиходе. Однако и тут своя
трудность: удастся ли выделить итог в чистом
виде, освобожденном от не укладывающихся в эти
рамки видов деятельности, от перемен, которым
Октябрь дал простор, хотя сами по себе многие из
них не были ни революционными, ни тем более
коммунистическими? Но именно эти перемены (как
замечаем мы сегодня) таили в себе перспективу
другой жизни, не отвергающей прямо революцию, но
ставящей предел ее экспансии.
Спустя многие годы различие в таких понятиях, как
“коммунистическая революция” и “социализм”,
кажется несущественным. На мой взгляд, оно-то и
проясняет природу отрицания Октябрьской
революции. Отрицалась именно коммунистическая
революция, а результирующей могла бы стать (в
пределах ее эпохи) неклассическая норма:
производительное неравенство и цивилизующая
государственность социалистического толка. И
если это не произошло либо было надолго
отодвинуто, чтобы вернуться уже в иную эпоху и в
иной форме, то вряд ли удастся объяснить это тем,
что революция свершилась не там, где ей
“положено”. Молодой Грамши назвал (не в
осуждающем смысле) Октябрьскую революцию
революцией против “Капитала”. Сегодня,
сопоставляя первый акт трагедии с финалом, мы,
вероятно, имеем право сказать, что проекту Маркса
суждено было материализоваться в масштабе
наиболее близком его замыслу как раз там, где тип
осуществления все дальше уходил не только от
европейского прецедента, но и от собственного
Начала, от своего первого исторического
компромисса. Привычная ссылка на отсталость
также мало что разъясняет сама по себе, ибо
отсталость – это не просто несовпадение уровней
развития, но и особого рода сознание, отвергающее
“естественность” этой аритмии Мира. В
неклассических условиях «догнать» (выпрямляя
путь и сокращая сроки) с неумолимостью диктует
«перегнать» – со всем, что отсюда проистекает в
стимулах и возможностях их утилизации; среди них
лидирует та же, что и у классической революции,
страсть к самоувековечению, которая отвергает
любой нейтралитет, порождая социальный заказ на
врага и тиражируя опасности. Та же страсть, но
обретающая дополнительный ресурс и в прошлом
России (России бунта и опричнины), и в стойком
расколе постоктябрьского человечества.
Нет спору, нэп способен был стать новым
историческим компромиссом, не менее, а даже и
более всемирным по своему существу, чем Декрет о
земле. Но нэп оказался свернутым, а затем и вовсе
упраздненным – и прежде всего потому, что он не
был до конца развернут. Военно-коммунистический
монополизм власти, нашедший своего двойника во
всепоглощающей национализации, силился
восстановить “симметрию” и располагал для
этого пространством в душах и умах,
превосходящим число открытых противников нэпа.
Что могло пересилить последних, отвоевав на свою
сторону это пространство? Что – и кто? Те же люди,
что “начали”, или вовсе иные? Параллель с
агонией якобинской диктатуры бьет в глаза, как и
несовпадение в финале. Однако отличие не в одном
размере жертв и не только в сроках. Сам срок –
производное. Если заметнее развязка, то где
Рубикон? Можно назвать и 1923-й и 1928-й – в
зависимости от того, какую сторону
придвигающейся катастрофы мы имеем в виду.
Стремясь вынести на мировое поприще внутренние
противоречия “своей” революции, ее лидеры все
чаще достигали эффекта бумеранга. У неудач этих
конечно же был более глубокий источник, чем
просчеты и разногласия. Мир оказывался
несводимым к общему знаменателю, и эта
несводимость возвращалась в Россию проблемой
жизнеустройства, также несводимого к любому
варианту единственности.
Октябрьская революция оказала мощное и
разноплановое влияние на историю людей и стран
за евразийскими границами. Вот лишь один общий
момент. Ею преподан пример соединения стихии
тотального разрушения со становлением особого
рода системы, когда стихийные движения масс
вводятся прямо и надолго в институты власти и
продолжают действовать (с большей или меньшей
степенью утраты себя) по правилам, диктуемым
властью. В соответствии с этими же правилами она
рекрутирует в свой состав людей “снизу”. Думаю,
мы вправе, пользуясь данным критерием,
сопоставить столь полярные явления, как
рузвельтовский “новый курс” (круто
переменивший роль профсоюзов в Штатах) и нацизм с
его “революцией потных ног” (Т.Манн):
превращением доведенных до отчаяния безработных
в “сверхчеловеков”, которым вместе с достатком
была дана власть над судьбами других.
Феномен сознания
Неклассическая революция и более “головная”, и
явственнее, катастрофичнее бессознательная по
сравнению с классической. Октябрьская революция
– родоначальница этой причудливой и взрывчатой
смеси. Подобно французской, она начинает собой
человечество, но на этот раз не в национальных
границах, поскольку, даже оставаясь дома, как бы
присутствует повсеместно. Немало превращений
она должна была претерпеть, чтобы этот исходный
комплекс заместился патриотическим и державным
самоутверждением, не теряющим, однако, и своих
первоначальных клише. Ее символика также
претерпевает эволюцию: от предметных образов,
наполненных живыми воспоминаниями, к чисто
ритуальным, которые призваны не столько
сохранять связь поколений, сколько поддерживать
представление о единственности власти,
воплощенной в ее установлениях и
персонификациях. А в виде итога – своего рода
гибрид научной мифологии, предваряющей многие
родственные и даже чужеродные продукты
нерефлектирующего сознания ХХ века.
Сегодня, когда без малого все императивы
Октябрьской революции подверглись
обесцениванию, и если и повторяются, то, как
правило, не вызывают встречного отклика у
потомков тех, кто эту революцию совершал и
пережил, и тем и другим кажется необъяснимой
былая действенность ее магических слов, лозунгов
и идеологем (“а может, все было вовсе не так?”).
Впрочем, в нынешней эпидемии исторической
невменяемости нет ничего удивительного.
Отражение более или менее соответствует
отражаемому предмету, то есть (в данном случае) не
революции как таковой, а ее сталинскому
переиначиванию, – соответствует методологии или
алхимии этого переиначивания, не столь
примитивного, каким оно представляется на первый
взгляд. Оно соединило в себе банальность
умолчаний, карательную дисциплину подлогов с
пафосом несомненности, от которой нельзя уйти
переменой знака и разоблачительными сенсациями.
Если вдуматься, то, чем доступнее лобовая
десакрализация минувшего, тем дальше она от
пересмотра, диктуемого неотложными
интеллектуальными потребностями, прежде всего
позывом к нравственному возмездию, великий
аргумент которого – миллионы умерщвленных пулей
и голодом. Может, ни в чем не проявляется с такой
отчетливостью различие между местью и
возмездием, как в отношении к революции.
Возмездие здесь равнозначно обретению человеком
свободы наследования, а она по природе своей
тревожно близка к оправданию, поскольку ищет в
прошлом не оценок самих по себе, а объяснения.
Объяснения, способного вывести нынешнего
человека из-под гнета анонимной непременности на
почву и поприще развития, которое в ХХI веке уже
не смеет полагаться на исправление
последействием.
Михаил ГЕФТЕР
1989
Публикация
Елены ВЫСОЧИНОЙ
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|