КНИГА ИМЕН
ИМЕНА ЭТОЙ СТРАНИЦЫ:
Владимир Галактионович КОРОЛЕНКО (1853 –
1921)
Евгений Иванович НОСОВ (1925–2002)
Лучше, чем дома
Войны в книгах Евгения Носова нет. Нет
ни окопной, ни штабной правды. Но есть правда
такая огромная, что она обнимает все другие
Удивительно, как дети чувствуют себя в
булочной или в хлебном отделе – как дома. Будто
бы даже лучше, чем дома. Маленькие тянутся к
лоткам, норовят ущипнуть, те, что постарше,
втягивают хлебный дух, торопят покупку,
торгуются со старшими из-за лакомой краюшки.
Как-то одно время, когда дочке было лет пять, мы
ходили за много кварталов в ту булочную, куда
привозили горячий хлеб прямо с завода. Знали, к
какому часу его подвезут, и вот шли весенними
дворами, отвлекаясь на первых бабочек,
нежно-белых, словно вылетевших на зябкий воздух в
одних сорочках...
А в моем детстве какое счастье было, если бабушка
вдруг соберется поутру стряпать и просит слетать
в пирожковую, где повар шлепнет мне в пакет
килограммовый увалень теста – набухающий, живой
и только кажущийся безвольным. Тесто боится
холода, и надо сунуть его за пазуху, если забыл
второпях сумку, и бежать, придерживая трясучий
мешочек, как вдруг выросшее не на месте брюхо.
Принесешь теплым – бабушка похвалит.
Все это сразу вспомнилось, прихлынуло само собой,
пока читал Носова. Одна из таинственных
способностей настоящей литературы – пробуждать
лучшие воспоминания, уносить к светлому,
детскому...
А почему именно хлебное все вспомнилось, так это
легко понять давним читателям Носова. В редком
его рассказе или повести не возникает перед
героями хлебная коврига как лучшая награда, как
венец крестьянских забот или как мечта, самая
домашняя и заветная.
«...С легким шуршанием хлебы один за другим
слетали с лопаты на выскобленную столешницу, и
сначала кухня, затем горница и все закоулки в
избе начинали полниться теплой, жирной сытостью,
которая потом проливалась в сени, заполняла
собой двор и волнами катилась по улице...»
Хмель этих ранних воспоминаний, быть может,
когда-то и разбудил в вечно полуголодном
подростке дар художника. Булочная была для него
местом более сказочным, чем Диснейленд для
нынешних детей.
Родился Евгений Носов январским вечером 1925 года
в селе Толмачево под Курском. За окном трещал
мороз, а в дедовском доме разливалась хлебная
теплынь. Скудным комочком счастья остались в
душе эти младенческие дни. Коллективизация
вскоре вышвырнула семью из села в город, стали
ютиться по чужим углам. Отец пошел в котельщики, а
мать, надев красную косынку, – в ситопробойщицы.
На фотографиях середины тридцатых годов сидит
десятилетний старичок, смиренно положивший руки
на колени. Он смотрит не на фотографа, а тщится
что-то рассмотреть далекое.
Напасти на Женю сыпались одна за другой, не давая
передышки: то голод, то сыпной тиф, а за ним и
коклюш, и куриная слепота. Мальчишки дразнили его
«доходяга Жека».
После восьмого класса ушел на фронт, попал в
артиллеристы. Весной сорок пятого был ранен под
Кенигсбергом. Вернулся на родину с санитарным
поездом. Полгода был прикован к койке в
Серпуховском госпитале. Правда, на День Победы
уже подушками бросался от радости вместе с
товарищами по палате.
После госпиталя, в сентябре сорок пятого,
вернулся в школу доучиваться, ковылял на занятия,
крест-накрест перевязанный бинтами. Когда
двадцатилетний ветеран в первый раз открыл дверь
в класс, дети встали – приняли его за учителя. А
дома на гимнастерке остались медали «За отвагу»
и «За боевые заслуги» и два ордена – «Красной
Звезды» и «Отечественной войны».
Вслед за молодой женой Валей уехал в Казахстан,
на строительство железной дороги «Турксиб –
Талды-Курган». Устроиться там калеке было некуда,
спасибо местной газете – взяли в редакцию
художником-ретушером.
Когда вернулся в Курск, стал корреспондентом
областной комсомольской газеты. К редакционным
заданиям относился, как к боевым. В 1952 году его
послали в дальний колхоз подготовить полосу
авторских заметок. Приехав в райцентр и не найдя
машины, он выпросил лыжи и отправился за много
километров, а через сутки, собрав необходимый
материал, рванул обратно. Всю ночь шел на лыжах, а
под утро пешком – порвались ремни на креплениях.
Добравшись до дому, не свалился спать, а засел
печатать отснятые фотографии и править заметки...
С тех давних пор у него навсегда сложилось свое,
непоколебимо скромное, крестьянское отношение к
собственному ремеслу. Никаких разговоров о
тайнах мастерства и высокомерных поучений с
трибуны.
«Я – обыкновенный смертный, как и все люди, и
отличаюсь, скажем, от той же бабы Дуси только тем,
что она, труженица, копает – иногда под моросью –
картошку, а я сижу за столом да копаю слова...»
Посылая в один московский журнал свой новый
рассказ, Евгений Иванович писал с каким-то давно
забытым в столичных редакциях смущением: «..В
этой вещице я пытаюсь рассмешить, хотя юмор и
хохмачество – не моя стезя. По сути своей – я
романтик и лирик, во всех своих повестях и
рассказах я непременно кого-то люблю и
сочувствую (хотя о самой любви писать стесняюсь,
а о постельных делах – Боже упаси!)...»
С каждым послевоенным годом росло в нем то
чувство, которое Баратынский называл чувством
поручения. Оставалось только понять, в чем же оно
состоит, это поручение.
«...Слово “война”... начало все больше саднить,
воспаленно вспухать в его голове, постепенно
разрастаться, заполняя все его сознание...»
Впрочем, странное дело: никакой войны в книгах
Носова нет. Ни батальных сцен, ни закулисных
противоборств разведок и контрразведок. Нет ни
окопной, ни штабной правды. Но есть правда такая
огромная, что она обнимает все другие правды
своим горестным материнским объятием.
В «Усвятских шлемоносцах» не звучит ни одного
выстрела, но нет в нашей литературе другого
такого реквиема павшим. Там будто часы и
календарь – все остановилось на одной дате – 22
июня, и только стрелка дрожит. Здесь вечно будут
усвятские мужики собираться в неведомую дальнюю
дорогу. Потом потянутся к сельсовету, где на
ступеньках будет всегда стоять
Прошка-председатель, а рядышком – лейтенант из
военкомата со списками в руках. И будут выходить
один за другим, строясь в молчаливые шеренги. И
всегда будет видно, с чем остались Усвяты – «с
белыми платками, седыми бородами да с
белоголовыми малолетками...»
Они уходят от нас знойным проселком, мимо
поспевающих хлебов, шлепая сапогами, лаптями и
веревочными чунями. Скрываются с глаз навечно в
пыльном степном облаке. Знаем, что они обречены и
хорошо, если из этой молчаливой колонны вернется
десяток увечных мужиков... Но вот оберегающим
словом художника они все – живы, навсегда
заслонены от смерти. Усвятские шлемоносцы и
сейчас будто идут где-то по России на запад, и
старики, завидев их, поднимаются с завалинок
давно исчезнувших с карты деревень.
«...Как выйдут за калитки остающиеся тут старики,
почтительно обнажат перед ним головы,
наговаривая разное вроде: «Час добрый тебе, час
добрый! Не сплошай там, вертайся!», как будут
вослед торопливыми жменьками сыпать кресты на
его заплечную суму глядящие в окна старушки, а
деревенская детвора молчаливым поглядом
проводит его, ступающего в последний раз мимо...»
Как-то я был в командировке на Урале, проезжал
через село Линевка. Увидел полуразрушенный храм
и попросил остановить машину. Летел снег и
беспомощно качался на ветру обломок ставня,
когда-то прикрывавшего высокое окно. Тут же на
площади стоял памятник павшим в Великую
Отечественную войну. Ни Вечного огня, ни цветов,
только высокий сугроб привален проезжавшим
бульдозером вплотную к алфавитным спискам, и
кажется, что этому списку нет конца и он уходит в
землю. Почти все фамилии повторялись по многу
раз, будто кто-то хотел врезать эти простые
фамилии накрепко в память проезжающих мимо,
впечатать их. И с трудом укладывалось в голове,
что это не тринадцать раз по странной прихоти
повторяется фамилия солдата Малыгина, а
тринадцать Малыгиных из одного села ушли и не
вернулись. Тринадцать крестьян, быть может, и не
родственников, а однофамильцев, как часто бывает
в русских деревнях. И тогда не один, а тринадцать
дворов осиротело.
Серебренниковы... Четырнадцать Серебренниковых...
Двадцать семь Мелкозеровых... И это только одно
село. А сколько таких осиротевших сел в России –
никто не считал. И во скольких жизнь исчерпалась
до донышка, ушла, и остались в снегах бедные
обелиски, которые некому подновить...
Неизбывностью горя веет от наших деревень. И
будто не было этих, страшно сказать, шестидесяти
лет, миновавших с того дня, когда повеяло
«порухой прежнего лада, грядущими скорбями, все
было окроплено горечью, как подорожной пылью...»
Будто война вчера случилась.
Вся эта неохватная неизбывность встает перед
глазами и ощущается за окном, когда читаешь
Носова... Горестное, знобкое чтение. Просветление
– до слез. Хочется встать и поклониться, и
помолчать, и прижаться к дорогой стариковской
руке...
И странно после Носова читать нынешние газеты и
журналы. И не о том даже речь, что порой кажется,
будто после хлеба жуешь пластилин. Что-то другое
заставляет досадовать и печалиться. Может быть,
то, что каждый день мы замахиваемся одну жизнь
утюжить, другую – итожить, третью поправлять,
меряя на свой аршин. А что знаем о человеке
серьезного, верного, глубокого? Горсточку.
«...– Чьи, голуби, будете? – спросил какой-то
трясучий белый старик, сидевший в тени...
– Усвятские! – выкрикнули из рядов.
Старик трудно, опершись о раскосину, поднялся и
снял с головы мятую безухую шапку...»
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|