ИДЕИ И ПРИСТРАСТИЯ
АЗБУКА ЧУВСТВ
Совсем дикий мальчишка
Обычная камчатская история. И не
только, по сути, камчатская. История о том, как зло
проникает в мир
Был ему сон: большая черная
птица крыльями била у открытого гроба, а гроб был
пуст. А в изголовье стоял маленький человек и
плакал, а вокруг другие взрослые люди стояли,
скорбно глядя в пустоту гроба, и он, Мурзилка,
среди них. Потом пустой гроб закрыли, забили
гвоздями, и люди ушли. А большая черная птица
осталась, все ходила по песку, что-то искала-искала,
пока не нашла пуговицу от Мурзилкиной старой
кофты.
Мурзилку душил запой. Не досмотрев дурного сна,
проснулся он пьяным и несчастным и подумал, что
стар уже, немощен, а Гибель стоит перед ним во
всей своей чудовищной силе и даже не улыбается, а
просто молчит. Дом был пуст. Снаружи посвистывал
ветер и цепкими коготками пробегал по стенам
песок. Глянул в окно: помнилось, будто рано. С
океана наползал туман, и белесая мгла почти
скрыла от глаз устья и полосу прибоя, откуда
время от времени долетал до слуха Мурзилки
тяжелый раскат разбившейся о берег издалека
прибежавшей волны. Далеко в тумане темнел старый
вездеход. На его избитой и почти расплющенной
кабине, лишь на дверях шелушащейся скорлупками
осыхающей краски, спала чайка.
Кутаясь в ватник от холодной дрожи, Мурзилка
вышел навстречу настающему дню. Было холодно,
морем пахло. Он хотел было крикнуть Пашку, чтоб
разогрел ему чаю, но Пашки не было, а искать он не
стал, зная, что бесполезно. Пашка мог спать в
кабине вездехода или сидеть где-нибудь на берегу
и смотреть. Он мог часами смотреть, как набегают
одна за другой волны, как нерпа ныряет у берега,
или на тучи – как они ходят у горизонта, словно
большие корабли. Странный он был, совершенно
дикий мальчишка.
У дома на веревке висела вяленая рыба. Мурзилка
зачем-то выбрал себе подсохшего гольца и,
выскоблив ножом из влажной еще брюшинки мелкие,
как манная крупа, мушиные яички, стал жевать. От
соли захотелось пить. Он вернулся в дом, но почему-то
не воды налил себе, а снова из канистры спирту и,
выпив большой глоток, не стал закусывать, а
только жадно потянул носом воздух, чтоб остудить
горло.
Птица прилетела, пуговицу принесла, положила на
камень рядом с вездеходом. Черную. Он открыл
глаза и понял, что ночь, а в доме – еще кто-то.
Потом почувствовал, что тормошат за плечо, и
услышал голос близко:
– К тебе солдат там приехал...
Казалось, во сне. Но опять затрясли. Он стал
подниматься, чувствуя, что не повинуется ему
слабое тело его и клонится обратно в теплый,
пахнущий рыбой угол постели. С трудом разодрал
гноящиеся от пьянки глаза, но на душе была
тяжесть, а в глазах – тьма, будто сунули под воду
и не дают вздохнуть.
– Кто? – захрипел Мурзилка. – Кто здеся?!
Пашка оказался: в драной кофте поверх другой,
такой же драной, с глазами – чистыми, кошачьими и
зелеными. Сын.
– Солдат там. На улице дожидается...
За окном серенько было, с океана тянуло туман.
Третье лето Пашка жил с отцом на берегу. Они
приезжали в июне, когда сопки на дальнем мысу еще
были в снегу, а долина у моря, вылизанная дождями
и туманами, казалась пустой, необжитой, навеки
оторванной от всего света землей. И он любил это
время пустоты, когда мир как бы заново рождался и
в нем не было еще ни лишнего звука, ни лишнего
движения, лишь чистота изначальных красок была в
нем и изначальная правильная красота. Чайки
кричали, кит, в дальней дали прыгнув, разбивал
сверкающую пучину моря, ныряла прямо против дома
нерпа в волнах, и люди не суетились в те дни, люди
были людьми.
Их дом стоял на голой черной песчаной косе между
морем и рекою. Собственно, реки было две: одна
начало свое брала из озера и, унаследовав добрый
нрав тихой озерной воды, текла кротко и задумчиво.
В сезон нереста красная нерка так и перла в
Озерную, но в ней ловить было запрещено:
заповедная. А другая, Игристая, вырвавшись весной
из-подо льда, катилась с гор бешено, унося с собою
стволы бревен, пучки травы, по всему дну, как
гигантские рокоты, ворочая камни. Прямо против
дома реки сливались и устремлялись к океану
вместе, в коротком этом пути перемешивая воду с
необузданной и веселой страстью. Собственно, в
этой, Игристой, и надлежало ловить Мурзилкиной
бригаде, и тут, конечно, начинались возгласы типа,
что у начальства все не так (во всех вариациях).
Понятно: ставить сети шли мужики на Игристую по
колено в рыбе, что перла в Озерную. Как такая дурь
приключилась, никто не знал: может, сначала цех
построили, а потом речку заповедали, а когда
заповедали, никому и в голову не тумкнуло цех на
другой берег перенести: живут там какие-то бичи, и
хрен с ними. Ловят же, ухитряются? Ну и пусть
горбатятся, их дело-то.
С началом нереста берег оживал: с утра до ночи
стояла в воздухе крепкая ругань, столы в цехе
темнели от рыбьей крови, рыба лоснилась на солнце,
гроздьями мелких ягод из пленок вытрясывалась
икра, Пашкины руки грубели и трескались от соли, а
одежда вбирала в себя крепкий аромат тузлука.
Пашка любил и эту рабочую суматоху. Он умел
ругаться не хуже взрослого, курить за сараем
горькие папиросные окурки, есть распаренный
черный хлеб с рыбой, пить обжигающий кислый чай.
Но в этом году, по холодам, что ли, лова все не было,
и отец на остаток недели отпустил бригаду домой,
чтоб не томилась бездельем. Их осталось трое на
косе – отец, Пашка и Григорий – пожилой мужик,
бездомный и бессемейный, давно уже прибившийся к
бригаде и, однако, умудрившийся так мало
рассказать о себе за эти годы, что о прошлом его
никто не знал, а расспрашивать бросили. Потому
что у каждого бича в жизни что-то сложилось не так.
И, пряча эту свою неудачу, бич по-любому либо
соврет, либо смолчит. И спрашивать бесполезно.
Григория прозвали Немой, но на эту кличку он не
обиделся и разговорчивее не стал. Пашка знал, что
в душе Немого есть как бы запертая дверь, за
которой живет еще один человек. И он все думал,
что когда-нибудь Немой не выдержит, даст на него
глянуть или сболтнет что-нибудь такое из прежней
жизни. Но Григорий никогда не отмыкал запор, и
узник только стонал из-за двери, когда Григорий
спал.
Однажды утром, когда все трое в сарае
на берегу чинили сети, Пашке сквозь привычное
течение ветра послышалось буханье мотора. Он
выглянул: за Игристой, у самой воды, стояла чужая
ГТСка*. Отец бросил сеть и тоже выглянул. Тягач на
том берегу как раз выплюнул облачко черного дыма
и попер через клокочущую реку, чуть забирая
против течения.
– Как ножом ее режет, – то ли с завистью, то ли
восхищенно сказал отец. – Вишь? А наш как
поплавок крутится...
Отцовский вездеход давно без дела стоял на косе.
Это был старый, списанный вездеход, сильно
покусанный ржавчиной, с развороченным приборным
щитком и разбитыми стеклами кабины. Пашка любил
сидеть в нем, укрывшись от ветра. С каждым годом
вездеход все больше напоминал кучу лома на
гусеницах – тут, на берегу, и железо, и люди
старели быстро, но Пашка знал, что вездеход еще
жив, только потерял часть своих сил.
Чужой тягач тем временем промял себе гусеницами
дорогу через кустарник на мысу, отделяющую
Игристую от Озерной, опять бухнулся тупым носом в
воду и, обдав стоящих на берегу людей бензиновой
гарью, с ходу взял крутой береговой подъем и
остановился у дома. Из брюха его потекла вода.
Пашка бросился по рваным гусеничным следам и,
прежде чем в машине угасла последняя дрожь,
вскарабкался наверх и чутким ухом приник к броне,
слушая глухое позвякивание замирающих внутри
тягача механизмов. Но в следующий миг откинулась
крышка люка, и появилась голова человека в шлеме.
Человек посмотрел на Пашку. Пашка узнал его.
– Привет, – сказал приезжий.
Пашка попятился к краю машины. За лето на берегу
можно было наглядеться всякого народа, но одних
он не любил – дурных. Они вроде и сильные, и
ловкие бывают, дурные, но они жадные, и эта
жадность хитра, и через них всегда почти сразу
приходит в мир зло.
– Брысь, звереныш! – вдруг громко вскрикнул
чужой и рассмеялся, увидев, как Пашка,
испугавшись от неожиданности, соскочив на песок,
едва удержался на ногах.
Подошел отец. Приезжий кивнул на Пашку:
– Ну, Мурзилка, и дикий же парень у тебя! Волком
глядит, чисто!
Отец промолчал.
– У меня в батальоне так бы не смотрел, – сказал
чужой.
– А нам и так ладно, – ответил отец. – Ты по делу
приехал, майор, или как?
– Так, – засмеялся приезжий, – давно тебя не
видал...
Он достал сигареты с «горбатым» (на них был
изображен верблюд, но люди на берегу звали его
горбатым – и никогда иначе) и закурил, подставив
гладкое загорелое лицо ветру с океана. Отец тоже
закурил, отыскав в кармане мятую папиросу. Рукава
красного штопаного свитера его лоснились от
грязи, волосы на голове торчали в разные стороны,
руки от грубой работы стали тоже велики и красны.
Рядом со щеголеватым майором отец выглядел
жалким, вернее, Пашка знал, что отец кажется себе
жалким и в этот миг зло проникает в мир.
Пашка не верил майору. Он знал: сюда, на берег, где
все пропахло сухой чешуей и даже сено на чердаке
пахнет рыбой, никто не приезжает просто так. Он
оставил взрослых и пошел к своему любимому месту
на косе против слияния рек. Весь берег был виден
как на ладони. Справа накатывал тяжкими волнами
океан. До самого горизонта океан был пуст, и
только над устьем, пронзительно крича, качались
на ветру чайки, высматривая рыбу в волнах. Их было
особенно много в этот день, и не одна, а целых две
нерпы резвились там, где, закручиваясь косматыми
водоворотами, соединялись течения Игристой и
Озерной. Пашка с замиранием сердца поглядел вниз:
в мелкой воде под берегом одна за другой
помелькивали синие быстрые тени. Рыба! Рыба шла с
океана в Озерную! Теперь он отчетливо видел: рыба
останавливалась в горловине реки, долго пробуя
воду и вспоминая ее забытый вкус, потом начинала
кружиться, как в танце, но потом вдруг бросалась
навстречу материнской воде. Изредка в глубине,
как зимняя луна в тучах, мерцал чешуею бок. Пашка
так засмотрелся, что не заметил, как подошел
майор, только почувствовал, как чья-то рука легла
на голову – так, что хрустнула шея, – и чужой
голос сказал насмешливо:
– А ты глазастый, звереныш, глазастый!
Пашка своенравно вывернулся из-под сильной руки,
но майор будто и не заметил этого.
– Нерка в Озерную пошла, бригадир! – закричал он
отцу. – Уху варить пора.
Скорым шагом подошел отец, посмотрел.
– Твоя рыба, моя водка, – настойчиво лез майор. –
Кой-что деньгами можно. Поладим?
Отец молчал.
– Помощника пришлю, – не отступал майор.
Отец резко повернулся к нему:
– Ты ж знаешь, нельзя тут ловить! А у меня
предупреждение последнее. Все. Лишат лицензии –
и давай тогда улицы подметай!
Майор не смутился и, отступив на шаг, изобразил на
лице удивление:
– Ну и хитер ты, Максимыч, ну и хитер...
– Чего хитер-то? – вскинулся было отец, но слова
его прозвучали просительно, почти жалобно. – Мне
ж головой отвечать!
Лицо майора потеплело:
– Да тут втроем дела на час, Максимыч! – горячо
зашептал он. – Половину себе заберешь, продашь
потом. Кто ее метил, из какой она воды вынута? А я
тебе бойца в помощь пришлю, мигом управитесь... –
Он еще понизил голос и доверительно взял отца за
руку. – Я ж тоже человек подневольный, пойми.
Начальство ждем. А начальство, оно хоть в старое
время, хоть в новое, икры да водки – другого не
просит...
– Выпить-то есть? – спросил отец, глядя в реку.
– Давно бы выпили, – сказал майор. – Да ты в дом
не зовешь!
– А и то, – сказал отец, – в доме потолкуем...
Они пошли к дому, оставив Пашку сидеть на песке.
Он слышал, как, проходя мимо сарая, отец крикнул:
«Немой, водка есть!» – и видел, как Григорий,
бросив сеть, торопливо зашагал к дому.
Когда чайки садятся на воду отдыхать, тихо
становится на косе: к шуму волн за месяцы ухо
привыкает, и кажется, что все застыло вокруг, и
только ветер, налетающий с той стороны, откуда
осенью появляются плавучие льды, сечет холодом и
поселяется в ушах тонким песчаным свистом.
Пашка замерз сидеть и пошел к тягачу. Возле
широкой гусеницы на песке он увидел два окурка:
«горбатый» сгорел до фильтра, но в папиросе,
изжеванной отцом, еще оставался табак, и Пашка
сделал две кислые затяжки, укрывшись от ветра за
сараем.
Когда Пашка вошел в дом, его никто не заметил.
Отец спал на полу, а майор и Григорий, без сапог,
босые, красные и оглохшие от водки, сидя за столом,
что-то хрипло говорили друг другу, громко,
запальчиво, как всегда говорят пьяные мужики,
проглатывая дым и сплевывая на пол, не слушая
друг друга, да и себя не слыша. Пашка не понимал, о
чем говорят, да ему и все равно было: отец, открыв
рот, храпел безобразно и беспомощно. Он потрогал
его теплую руку, думая, как бы переложить его
голову так, чтоб не каталась прямо по полу-то, но
тут кто-то сгреб его, поднял в воздух,
остановившиеся голубые глаза впились в него, и
рот, огненно дышащий табаком и перегаром, со
злобой выцедил:
– Гляди веселей, звереныш! Гляди веселей!
Пашка плюнул в этот рот и, вырвавшись из чужих рук,
бросился вон из дому. И когда через пару дней
тягач майора вновь появился на косе, Пашка не
выбежал его встречать. Он не боялся злости,
просто сторонился ее...
* ГТС – Гусеничное тракторное средство – обычное
название для вездехода на Севере.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|