ИДЕИ И ПРИСТРАСТИЯ
О ЧТЕНИИ
Начало в № 2, 9, 13, 38 за 2003 г.
Николай КРЫЩУК,
С.-Петербург
Предмет изваяния
Письмо к читателю. Отступление первое
А.МАРТЫНОВ. В ПАРКЕ ЦАРСКОГО СЕЛА.
1821-22 ГГ.
И вот вновь я посетил. Ну, поехал, типа, в
местную командировку.
Местность была похожа на заросший чужими
смыслами словарь. «И» краткие прыгали по канавам
и перекрикивались странными, сдавленными и
женскими, по большей части, голосами. Изящно
прихрамывали и фиглярствовали
насекомо-аристократичные «х», напоминая
винницких жуиров и обманщиков.
Младенчески-бессмысленное «а» раскрывало рот и,
норовя обратиться с вопросом, который не могло
вымолвить, смотрело в рот дяде.
Какие-то странные дела творились вообще. Я ведь
знал все их повадки. Мне они родные были. «А» –
это блоковская классика. Такое почти трезвое
приморское одноголосие. «О» – здесь все
виртуозное строение шаляпинского горла. «У» было
похоже на переулок, наполненный бандитами. Оно и
сейчас, правда, не изменило своему
первоначальному образу. Только фонарей было
поменьше.
А так-то, что ж…
Но все окрестности почему-то сплошь казались
литературой. Доисторический камень был Львом
Толстым. Однако еще проступал в нем лик
Сковороды. По Заболоцкому. Пушкин, как водится,
проговаривался листвой. Гете сидел небесной
фигурой, по колени, впрочем, в болотной
многонаселенности с разбросанными по кочкам
колбочками, ретортами и реликтами женского
туалета.
Пейзаж обладал, конечно, каким-то чувством для
необходимого отбора. Но мне от этого было не
лучше. Все было взято в другом смысле. И ведь я,
кажется, все-таки от литературы бежал в природу, а
не наоборот?
Это взаимопроникновение языка человека, событий
культуры и природы выглядит, конечно, до
некоторой степени изыском (ударение на первой
или второй гласной – словарь уже позволяет).
Забавы филологически настроенного автора. Может
быть, драма его. Но я таким ходом хотел зайти к
разговору о человеческом поведении и сейчас
попытаюсь объяснить, в чем дело.
Отношения с природой складывались у человека
неровно, причудливо, и это не менее существенно,
чем история отношений человека с человеком. В
каком-то смысле даже интереснее и стратегически
важнее.
От древнего антропоморфизма («уподобления
человека, наделения человеческими свойствами –
напр. сознанием – предметов и явлений неживой
природы, небесных тел, животных, мифич. существ»)
нам осталась дивная возможность поэтического
иносказания и ни капли языческой веры. В этом
гениальное иждивенчество пейзажей Тургенева,
например, которыми мы объелись еще в школьном
детстве. Напомню. Никто ведь давно не
перечитывал.
«Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное
лицо; казалось, готовилась гроза; черные тучи
росли и ползли по небу, видимо меняя свои дымные
очертания. Ветерок беспокойно содрогался в
темных деревьях, и где-то далеко за небосклоном,
словно про себя, ворчал гром сердито и глухо.
…Я глядел – и не мог оторваться; эти немые
молнии, эти сдержанные блистания, казалось,
отвечали тем немым и тайным порывам, которые
вспыхивали также во мне. Утро стало заниматься;
алыми пятнами выступила заря. С приближением
солнца все бледнели и сокращались молнии: они
вздрагивали все реже и реже и исчезли наконец,
затопленные отрезвляющим и несомнительным
светом возникающего дня…
И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал
большую усталость и тишину…
…О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и
утихание тронутой души, тающая радость первых
умилений любви, – где вы, где вы?»
Это фрагменты из нескольких страниц текста
«Первой любви». Замечательно пластично. И язык
какой! «Несомнительный». Что-то вроде
устаревшего, но не состарившегося неологизма.
«Алыми пятнами выступала заря» – как будто в
душе моей выступала (проступала, сказали бы мы, и
были бы, конечно, медицински, но не поэтически
точнее). И нет лишних знаков препинания, которые
для смысла необязательны, только прерывают
дыхание.
А все-таки…
Все-таки уже не слишком питательно для нас,
глотнувших психологической прозы и много чего
еще. Такой упор на параллелизм состояния природы
и душевных переживаний в Тургеневе, конечно, от
неспособности к психологическому анализу,
открытие которого принадлежит его великому,
снисходительному другу, отозвавшемуся о нем, при
известии о смерти, как о человеке вполне
поверхностных мыслей и чувств, пусть и
несомненно благородных.
Сам Толстой в пейзаже был уже совсем не тот. На
него влияла символистская стихия, хотя к
символизму он относился, разумеется, насмешливо
и презрительно. Но дело ведь не в литературной
школе, а в велении времени, требовании языка и
культуры.
«Анна Каренина» уже по-символистски
сконцентрирована и композиционно, и по
сверхситуативному значению фразы. Пейзаж тоже
другой. Здесь Толстой, как никогда, близок
Пушкину. Динамичен и короток. Глаголен. Природное
и бытовое сравнение – впроброс, разговорно.
Например, о Левине: «На каждом шагу он испытывал
то, что испытывал бы человек, любовавшийся
плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после
того как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что
мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, – надо
еще соображаться, ни на минуту не забывая, куда
плыть, что под ногами вода и надо грести…» И так
далее. Слишком для нас длимо и подробно, пожалуй.
И тот же, в общем, перенос душевного состояния на
действие и бытовую, природную ситуацию. Но уже
без абсолютистского акцента, а так, между прочим.
Вспомогательная фигура рассказа.
Появляется у него природа и в качестве
аллегорической фигуры. Известное описание дуба
Андрея Болконского. Но чаще – деловая,
функциональная. Неизбежная составляющая
происходящего: «Вбежав в болото, Ласка тотчас же
среди знакомых ей запахов кореньев, болотных
трав, ржавчины и чуждого запаха лошадиного
помета почувствовала рассеянный по всему этому
месту запах птицы, той самой пахучей птицы,
которая более всех других волновала ее». Немного
добавлено, конечно, логики обонянию и инстинкту,
но иначе в словесности того времени и быть не
могло. Однако динамика уже другая, не
тургеневская.
«Воскресение» сверхпублицистично – былая
образность и протяжность перестали работать.
Человечество из эпических просторов попало в
смерч иного времени. Короче, короче… Прямота
высказывания и метафизичность как-то должны были
заново соединиться. Лев Николаевич искал.
Сознание собственного величия не притормозило
его в этом пути.
«Хаджи-Мурат» в образности своей так экономен,
что кажется суховатым. Это уже другой Толстой.
«Алеша Горшок» напоминает и вовсе притчу из быта.
Не до пейзажей. Он вышел в год смерти Толстого и
так поразил Александра Блока, что тот назвал этот
коротенький рассказик лучшей публикацией года.
Символистскую эстетику Толстой воспринял скорее
всего от Чехова. Тот был экономен до
невероятности. Знаменитое горлышко бутылки,
которое своим блеском дает нам картину лунной
ночи. Но в «Степи» все же разговорился.
Романтики декларировали свое единение с
божественной природой, с негодованием отвергая
рационализм обанкротившегося Просвещения, а еще
более – абсурда общественных установок,
условностей и диктата. Но природа им, как и их
наследникам символистам, не давалась. Они
использовали ее в своих метафизических целях, но
насладиться ею, почувствовать ее не могли. То ли
исторический транспорт, в который сели, набрал
слишком большую скорость, то ли слишком были
сосредоточены на себе (читай, на мировых
проблемах). Скорее всего и то, и другое, и третье.
Даже Тютчев ограничился прочувствованной
риторикой:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик –
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
Гениально, наверное. И несомненно верно.
Но тургеневские пейзажи продолжали разливаться
в русской словесности. Вплоть до нашего времени.
Достоевский есть еще. Плевали его герои на
пейзажи. Раздраженно их отмечали, общо,
трафаретно, хотя иногда и проникновенно.
Торопились и думали о другом. Как и сам автор.
Выросли на асфальте. Ну, там туман – дышать
трудно. Дождь идет – мокро, а одежонка слабая.
Белая ночь – прелестное явление, а и тревожно
как-то. С кем там в нанятой квартире проводит
время возлюбленная? Призрачный город усугублял
неврастению. А также пышные желтые закаты.
Бунин. Он просто гуще накладывал краски. А так,
говорят, переносил пейзажи из дневника в рассказ
или роман совсем по другому поводу. Обоняние и
осязание у него было острее, чем у
предшественников, это верно. Но в марионеточном
театре такое особенно пригождается.
Горький написал: «Море смеялось». Смесь
портняжьего романтизма и волжского
богоискательства. Нового не придумал.
Есть еще Набоков. О нем потом. Косая ветвь и,
конечно, важный опыт.
Связь природы с культурой остро почувствовал уже
помянутый мною Заболоцкий, на миг вообразив, что
он не просто детище природы, но мысль ее, но
зыбкий ум ее. Произнесено существенное. Но
сколько существенного за историю человечества
было произнесено! Прожить не удалось. По
проживанию природа была для Заболоцкого
предметом изваяния и тешила самолюбие художника,
выявляя его сопричастность божественному
промыслу. С оттенком юродства. Важные фигуры,
метафорически влажные даже, но все же лубочные,
со следами пальцев Творца.
Новое в этом смысле, на мой взгляд, дали нам два
писателя ушедшего века – Пришвин и Мандельштам.
Хлебников еще, в след которого я попал, начиная
это письмо к читателю (или не читателю) о чтении.
Об этом и поговорим в следующий раз.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|