ДОМАШНИЙ АРХИВ
СОПРИКОСНОВЕНИЕ СУДЕБ
Один счастливый апрель
Вспоминая прогулки с Валентином
Берестовым
Мы
познакомились в апреле 1983 года в Малеевке, в Доме
творчества. Узнав, что приехал Валентин
Дмитриевич Берестов, я тотчас вспомнил давно
пленившую меня книгу «Меч в золотых ножнах» о его
археологической юности и чудесные детские стихи,
которые с первого чтения мерещились жившими в
памяти всегда, и кинулся знакомиться. Конечно,
кинулся только в душе. В реальности при
неизживаемой застенчивости никак не мог найти
повода, пока не решился спросить о великом
кологривском сказочнике Ефиме Васильевиче
Честнякове, тогда едва открытом костромскими и
московскими музейщиками и реставраторами
(сказки были живописными – тексты нашлись
позднее). Я тогда писал о Честнякове, и мне
хотелось услышать, как перекликаются детские
души мира. Мне и сейчас кажется, что сказочники и
детские поэты живут в своей вселенной, которая
граничит с нашей, но не знает угрюмства взрослой
расчисленной жизни, храня наше лучшее как
замысел Бога о нас.
Валентин Дмитриевич радостно вскинулся: «Смотри,
Танюша, ты только начала думать о Ефим Васильиче,
а вот тебе и собеседник!»
Я уже знал, что Танюша (Татьяна Ивановна) – жена
Валентина Дмитриевича, и не мог наглядеться на их
бережную неразлучность. Татьяна Ивановна была
беззащитно добра, и свет ее был так доверчиво
нежен ко всему встречному, словно она никогда не
видела зла и не знала о его существовании. В
ребенке это пленяет, во взрослом человеке
вызывает смущенное желание оградить, уберечь
бесстрашную открытость, как защищают детей. И мне
с первого дня знакомства с обоими казалось, что
Валентин Дмитриевич неизменно идет на шажок
впереди, как идут в лесу, чтобы отвести от идущего
сзади дорогого человека жесткие ветви и первым
встретить возможную неожиданность и опасность.
Эта колыбельная бережность была видна всем, и
они, кажется, и для всех были Валюша и Танюша, как
они звали друг друга.
Мы потом много ходили по окрестностям речки
Вертушинки (много, но недалеко – Татьяна
Ивановна была больна, зябла и скоро уставала). Она
наклонялась к первоцвету, подснежнику, волчьему
лыку и восклицала радостно: «Вот да! вот красота!»
– и соглашалась с чужим восхищением: «Ага-ага!»
Рисовала она совсем немного и уже одни
«портреты» цветов прямо на лужайке, не трогая их,
и не потому даже, что еще была ранняя весна и было
прохладно, и не потому, что уставала. Причина была
проще и больнее: «Я могу нарисовать пейзаж за два
часа. Но жалко – сколько можно еще за это время
увидеть».
Она торопилась наглядеться на белый свет и
пронзительно говорила: «Мир такой красивый. Он не
может надоесть и в бессмертии» – и не понимала
вражды людей, уверенная, что никаких конфликтов
не было бы, «если бы они приехали в гости к нам, а
мы к ним».
И я уже с утра ждал встречи с ними, потому что не
мог нарадоваться их согласию и любви и
наслушаться дивных рассказов Валентина
Дмитриевича. И теперь, когда на сердце темнеет
или в долгие вечера подкарауливает одиночество,
я разгибаю дневник той весны и слушаю
задыхающийся, астматический, молодой, неизменно
радостный голос Валентина Дмитриевича и не
перебиваю его.
* * *
Ахматова не поощряла поэзию своего
толка в других, предпочитая озорников и
искателей. Мне говорила, что я буду писать
хорошую прозу, и поощряла к этому, иногда даже
каким-нибудь окольным способом. Вдруг скажет:
сегодня был чудный сон, я была молода и делала
чудную прозу, это было упоительное занятие. А на
просьбу почитать немного: «Я ее не записала».
Однажды к ней явилась Ксения Некрасова. Как
всегда, без церемоний, потому что поэты были для
нее стаей одной крови, и стала жить в проходной
комнате. «Прогоните вы ее», – сердито говорили
великие старухи, ходившие около и говорившие
по-французски. А Надежда Яковлевна Мандельштам
даже не верила, что Ксения сама пишет стихи: «Это
какой-нибудь ее безумный муж». Но Ахматова была
царственна: «Поэты никого не прогоняют. Если им
невмочь, они уходят сами».
* * *
– Вы читали английскую грамматику? –
спрашивала Анна Андреевна.
– А зачем нам? – отвечали мы. – Грамматика – это
учебник, ее учат, а не читают.
– Дураки, – ласково говорила она, – всякая
книжка уже книжка, и ее надо читать, – и выдворяла
нас на занятия.
Надо сказать, она многому научила нас.
– Послушайте, – говорила она, раскрывая Китса, и
голос ее летел вверх. – Слышите? А теперь
послушайте свое. Вас надо читать на четвереньках.
Я тогда долго мучился, и однажды у меня строка
полетела. Я прибежал к Анне Андреевне. Она
послушала, удивилась, потом сказала: «Ну что же,
голос прорезался, теперь дело за судьбой».
* * *
А вечером читал переводы из Мориса
Карема – легкие, русские, озорные, веселые, и
становилось ясно, что мы не зря говорили с
Францией на одном языке целое столетие – так
перезванивается словарь и обнимаются смыслы при
переводе слово в слово, что немыслимо и
представить с английскими оригиналами.
А что же Татьяна Ивановна? А она улыбается, поит
чаем, радостно слушает и нет-нет говорит
что-нибудь простое и глубокое, естественное и
незаметное, как свет, потому что и сама – свет.
И я вспоминаю только, что, глядя на молодые
весенние деревья, засмотревшиеся на свое
отражение в Вертушинке, она вдруг говорит, что
это не копии, а святое искусство природы, ее
реализм, ее импрессионизм – по времени года и
состоянию духа. Валентин Дмитриевич потом
написал на эту тему стихотворение.
Уезжать мне пришлось наскоро, и мы обнялись на
ходу в чаянии скорой домашней встречи…
г. Псков
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|