ИДЕИ И ПРИСТРАСТИЯ
ДОРОГА ДОМОЙ
Крест воды
Жизнь на Енисее стала размашистей и
жиже, словно удары прогресса свели на нет веками
нажитую прочность, и все как-то расслоилось,
поползло в противоток. Иногда кажется, что и сама
правда незаметно под шумок развернулась и
потекла в обратную сторону.
Едем за гусями с Геной Соловьевым. На
острове. Гена в черных очках и грязном белом
халате, похожий то ли на мясника, то ли на
санитара из затрапезной больницы, расставляет
фанерные профили гусей и напевает:
Не спеши, мой
маленький мальчик,
Нам надо очень
медленно жить.
Все готово, я сижу в снежном скрадке,
передо мною голубовато-зеленый ледяной залив и
на его краю серые крашеные профили – как живые
гуси, кажется, вот-вот пойдут. Я задумываюсь,
взгляд блуждает по сторонам, а когда падает на
профили, сами собой дергаются руки с ружьем. Над
белым Енисеем плывет расплавленный воздух,
жидкое стекло, и если посмотреть в бинокль –
волны крупные, одушевленные, необыкновенно
деловитые. Клонит в сон, и вдруг налетают гуси, и я
бью дуплетом и мажу. Гуси шарахаются, взмыв и
затрепетав крыльями, и, отвалясь, уходят в
сторону, я реву медведем: «О-о-о, беда!», и мне
кажется, что гусь, по которому стрелял, летит не
так и вот-вот упадет. Второй табун налетает на
Соловьева. Страшно хочется, чтобы тот промазал,
но гусь после выстрела послушно складывает
крылья и камнем падает на зернистый снег, взбив
картинный фонтан. Лежит, подвернув голову, –
плотный, литой, восхитительно дикий, рыжелапый,
перо серовато-бурое с каймой.
Костер на южном краю песчаного бугра.
Раздувается ветер, свистя в голых тальниках,
пылает нажаренное лицо, пепельные тальниковые
ветви горят почти без пламени. Стволики, как
пробирки, набранные из стеклянных кубиков, –
удар ветра наливает в них ярчайшее красное
вещество, которое так же легко выливается, чуть
стихнет порыв. Вьется крупный и плоский пепел.
Скрипит песок на зубах. На газете сахар в пачке,
чай, кусок красной волокнистой тушенки на ломте
хлеба. В протоке звонко и протяжно орут лебеди.
– Этим бы только бакланить! – Геннадий открывает
топором сгущенку, отвалив кругляшок крышки и
облизав кончик лезвия. – А то некоторые сделают
две дырки и тя-янут резину.
Густая сгущенка медленно растворяется в крепком
чае. У Гены хорошее настроение, он рассказывает
байки:
– У кержаков: из аэросаней веялка для ягод. Дед и
парень. Дед: «Не туда сыпешь, туда надо». Пальцем
показал, и палец оттяпало, – рассказывает очень
смешно, к развязке глаза все больше оживляются и
прорывается неудержимый хохоток.
Потом молчали, потом Гена долго рассказывал про
конную почтовую службу, что была на Енисее еще
испокон веку и дожила до послевоенных времен.
Поселки еще исстари ставились на расстоянии
двадцати-тридцати километров друг от друга и
назывались «станками». Почту привозили из
соседнего станка, принимали, перекладывали в
другие сани, запрягали своих лошадей и везли
дальше. В старину еще везли в Енисейск со всего
Енисея, с самого Севера рыбу, обоз по пути собирал
все новые и новые подводы. Стерлядки тогда было в
Енисее столько, что один раз ставили на яме сеть
после ледостава, и она полностью была забита
рыбой. Вместе с почтой, с рыбой отправляли с
первым попавшимся обозом посылки родным в
Енисейск, и ни разу не было, чтобы посылка не
дошла. Я представлял обоз, идущий от Карского
моря до Енисейска, сани, заваленные седой
проколевшей рыбой – осетрами, чирами, нельмами,
омулями. Каждый воз со своим богатством... Каменно-звонкие
на морозе, кажется, ударь – расколятся, как
драгоценный минерал, брызнут самоцветным мясом
– красным, розовым, рыжим. Обозы шли под Новый год,
в сильные морозы, и скрип приближающегося обоза
был слышен за многие версты.
– История есть, ну... как легенда семейная, –
продолжал Гена, – про прадеда нашего, что ехал с
почтой, и волки на него напали, он их шашкой
порубил и дальше едет. И снова волки, он за шашку
хвать – а кровь-то не вытер, к ножнам и прихватило.
Сожрали...
Осоловев, распластались у костра на песке. Я так и
засопел в раскатанных до пахов сапогах, в толстой
куртке, с капюшоном на голове. На лицо садился
пепел, его обдавало дымом, жарило солнцем и
холодило ветром, и оно было как балык. Засыпая,
чувствовал через пятки, как грубо, тяжело, гулко
касаются сапоги земли, и от этой каблучной
гулкости казалось, что ноги где-то далеко и
теряются. Лежал я в одежде, как в коконе, только
лицо в иллюминаторе капюшона холодил ветер. Оно
было как намазанное спиртом, и казалось в полусне,
так я открыт ветрам, пространствам, незримым в ту
пору звездам, что испаряюсь через свое лицо, что
огромным и бесконечным небом меня вытягивает из
самого себя, как нарыв, заполняя освободившееся
место покоем, вечностью, Богом. И вдруг я понял,
что не сплю и ощущаю себя необыкновенно трезво и
ясно, и знаю что-то самое главное, чего не могу
пока вспомнить. Спокойно и ровно дыша, я засыпаю,
а проснувшись, открываю глаза и вспоминаю:
умереть надо во сне и с лицом, открытым небу.
Раньше енисейская сторона была крепко и надежно
перевязана конской поступью, скрипом саней,
звоном бубенцов – узелками станков,
немноголюдных и как раз таких, чтобы жить, не
толкаясь в тайге и на реке. А когда укрупнили,
словно повыдергав зубы из ровного ряда, то вышло
на сотню верст по одному непомерному поселку, где
люди, сидя друг у друга на шее, толпой
выхлестывали все живое вокруг. То густо, то пусто
зажили. И утеряла жизнь свою скрипучую поступь,
став размашистей и жиже, словно каждый удар
прогресса сводил на нет веками нажитую прочность,
а тяга к этой прочности осталась и как ветер
тянула назад, а годы – вперед, и все как-то
расслоилось, поползло в противоток, как, бывает,
облака по небу, и казалось, сама правда незаметно,
под шумок, под грохот заводов и рев двигателей,
тихой струйкой развернулась и потекла в обратную
сторону.
Один старик рассказывал, как еще до войны пошли
на яму, где обычно после ледостава рыбачили
стерлядь, и выдолбили прорубь в виде креста.
Приехавший из Верхне-Имбатска священник освятил
воду, и в ней купались люди.
Я представил, как работали мужики пешнями,
вырубая крестообразную нишу сначала по-сухому,
черпали хрустальную крошку, а когда пробили дно,
хлынула в дырку бугристая темно-синяя вода, все
подробно и гибко заполняя, отливаясь крестом, и
встав почти вровень с краями, не успокоилась до
конца, а продолжала тихо ходить и дышать.
Граненые борта стеклянно просвечивали сквозь
синюю воду, и было странно – обычно твердый и
холодный крест покоится в мягком и живом – в
воздухе, воде ли, а тут – сам живой, струящийся –
посреди твердого и холодного.
Я представлял, как выглядел крест со дна Енисея:
брезжил, серебрился, бросая слабеющий отсвет на
каменистое дно и будто освящая небесным светом и
рыбу, данную человеку Богом для пропитания, и
бесконечные версты текучей воды. Представлял еще
и по-другому: с высокого яра. Уходило вдаль
полотно Енисея с цепочками торосов, плоско
выделялась большая белая гладуха с крестом, и
казалось, крест сорвался с чьей-то горячей груди
и, протопив лед, упал на дно великой реки, а тот, с
чьей груди он сорвался, так и мечется по стылым
просторам со страшно пустой шеей.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|