ЦВЕТ ВРЕМЕНИ
Ровно один день
Что имеет значение? Рождение,
смерть? Нет же – все давно объяснено, разжевано,
сотни раз в рот положено. А души, как
глубоководные слепые рыбы, бродят по океану
несуществующего времени – нахлебавшись воды,
без начала, без твердой уверенности в
оптимистичной развязке. Кругом дрейфуют
урбанистические ошметки да обмылки, как после
шторма, – там кроссовка, тут обрывок газеты со
вкусной рекламой, банки, бутылки, офисные стулья,
эталоны красоты, лекарства, ленты, апельсиновые
корки, краски для волос, намокшие
бабочки-однодневки. И где же, где же смысл? Смысл
давно утерян, раздавлен тоннами воды – жестокой,
ласковой, манящей, смертоубийственной… После
потопа, после бессонницы, после пожара, после
землетрясения, после теракта, после дождя, после
послезавтра – сколько можно перебирать в уме
имена, фамилии, даты, складывать, вычитать,
разгадывать эти ребусы, якобы дающие ответы,
мизерные обещания, поводы для прозрений?
Рождение тире смерть, а посередине гвоздик –
нечто бесформенное, стихийное, безнадежное, как
влюбленность или потребность дышать, поглощать
бутерброды на завтрак, откашляться...
Недавно: села в троллейбус, от нечего делать
взялась листать расхожую газетенку, а внутри
интервью с некой поп-дивой, дочкой
небезызвестной русской певицы. (На фотографии я
вижу длинноносую блондинку в красивых
джинсах-клеш.) «Какое ваше самое значительное
событие в жизни?» – «Тот факт, что я родилась у
моей мамы!» (Здесь следует имя-фамилия знаменитой
особы.) И как будто бы этой наивной глупостью,
бульварной дурью все объяснялось. Мир показался
плоским и понятным, как японские комиксы, в
которых уродцы-черепахи борются на кастетах за
равенство остальных уродцев-черепах. А заодно и
за равенство певиц, равенство молящихся,
равенство трусливых, равенство слабых, одиноких
и всех остальных, чьи лица и имена я никогда не
запомню.
«Образ твой мучительный и зыбкий…» – гудело
почему-то в ушах.
«Что вы читаете?» – спросил меня какой-то
полупьяный приставала, когда я вышла на
остановке. А я знаю, что если смотреть, не моргая,
хотя бы минуты две в глаза человеку, этому самому,
что навеселе, а затем крепко зажмуриться,
отвернуться, замереть, – я увижу нечто. Вот оно,
бесформенное, светящееся, сглатывающее воздух.
Молящее о чем-то, кричащее, но не способное
докричаться, поскольку слова были в начале
только этого мира, мира материального, запертого
трехмерностью, как в консервной банке.
...Итак, я стояла супротив него, зажмурив глаза, а
он спрашивает: «Ты знаешь, как я умру?»
«Нет, я даже не знаю, как тебя зовут».
Я села рядом на скамейку и почему-то вспомнила
про свою прабабку. По правде говоря,
единственное, что я о ней знала, – это страшная
история про немцев, пришедших в
западно-белорусскую деревеньку, и про колодец,
глубокий колодец. А в колодце – звезды, и у
журавля пьяные фрицы, или они только казались
пьяными, а на самом деле ошалели от горячки
национал-социализма. Сестра, брат, мать молят о
спасении, о пощаде. В ушах отдается этот чертов
гавкающий язык. Но рухнувшая башня
Вавилона – слишком старое, слишком
ветхозаветное несчастье, чтобы горевать и клясть
стены отчуждения, которые люди нарастили с тех
пор. Смерть, смерть, смерть. Позже иные выжившие
отпрыски отстроили дом, сняли ничейный пчелиный
рой с чудом уцелевших яблонь, у них народились
дети, названные то русскими, то греческими, то
римскими гордыми именами… И кто-то из них был
счастлив или даже очень счастлив.
«Итак, я расскажу тебе историю одной жизни, –
скажет затем он, глотая вино из бутылки, – а имя
мое я тебе все равно не раскрою, можно придумать в
конце концов любое».
Однажды утром во время урока в московской школе
раздался телефонный звонок якобы о подложенной
бомбе. Орава школьников высыпала на осеннюю
травку, учителя терпеливо блюли дисциплину.
Приехала милиция, подоспели пожарники, бесшумно
подъехала «скорая помощь».
Директор нервничала и с беспокойством
поглядывала за работой служебных собак-ищеек,
поскольку здание-то огромное и дело грозило
затянуться.
Так или иначе, на полевом педсовете было решено:
детей освободить от занятий, учителям – отгул на
три часа.
Мария Ивановна, учительница английского языка,
несколько взволнованная утренними событиями,
поспешила к себе домой, неподалеку. Она шла по
улочке, отстукивая каблучками новых сапожек
известные только ей мелодии, не забывая
посматривать вниз, на свои ноги. В голове
плескалась пустота, к сердцу подкатывала густая
волна радости без-особого-повода. «И вправду, –
подумала она, – почему мне так весело? Ерунда
какая-то. Странно». Дома ее никто не ждал,
поскольку муж был в командировке, а детей у них
пока не было. Но, перед тем как зайти в подъезд,
она все-таки бросила взгляд на два родных окна,
заставленные горшками с цветами, стараясь на
глаз определить: «А вдруг все-таки вернулся?»
В подъезде стоял вечный полусумрак, так что тени
на стенах были черными и безрадостными, а
подвальная сырость делала воздух совсем тяжелым
и душным. Тем не менее Мария Ивановна задористо,
почти по-ребячьи вспорхнула на второй этаж,
отдавшись необъяснимой легкости, растущей все
более.
У двери лежал сверток, довольно объемистый и
слишком бережно упакованный, чтобы принять его
за мусор или соседский скарб. «Бомба?» – только
успело пронестись в ее голове, как сверток
зашевелился. Она сняла очки, она присела на
корточки, она дотронулась до него рукой и конечно
же ахнула, поскольку это был грудной ребенок. Он
не спал, но и не плакал, а только завороженно
пялился на огромное лицо, возникшее перед ним.
Она повернула ключ в замке, подняла сверток,
отнесла его на кровать, побежала на кухню за
молоком.
Ребенок пил согретое молоко, распашонка его была
насквозь промокшей, Мария Ивановна придерживала
горячую головку, и ей казалось, что явь кончилась,
начинается сон.
Напившись молока, ребенок вырос вдвое. Он
подремал не больше минуты и сел на кровати,
капризно стаскивая с себя одежонку. «Как это
так!» – воскликнула Мария Ивановна и бросилась
заворачивать подросшего голыша в одеяло. Ребенок
мягко отбрыкивался и смеялся, обнажая молочные
зубы, большие синие глаза щурились, как от солнца.
«Ты не понимаешь, – сказал он ей, – так мало
времени, Боже. Так мало времени, а ты мне должна
еще столько рассказать..»
«Что? Что ты хочешь знать?» – переспросила
учительница, по непонятным приметам нашедшая,
что все-таки спит. «Как ты родилась, как ты
выросла. Где ты работаешь. Почему небо – это небо,
и оно г-г-г-олубое. А камни – острые. И тяжелые?»
Ребенок вырос еще вдвое и еще, встал с постели,
прошлепал босыми пятками на кухню, поставил
чайник, разбил яйцо на сковородку, уселся за стол,
бросив нога на ногу, а Мария Ивановна села
напротив и принялась за объяснения. Мысли ее
путались, вязли, проваливались, как это и бывает в
снах или когда говоришь на ходу, с отдышкой.
Синеглазый юноша спрашивал и спрашивал, но, как
это могло показаться, вовсе не обращал внимания
на сбивчивые ответы. «В троллейбусах ездят люди
кто за чем. На работу. В гости. Домой. Они читают
газеты, шепчут себе под нос песенки. Печаль –
когда грустно, весело, смешно. Безмятежно бывает,
очень пусто, никак… Влюбишься – и себя не
помнишь…» – «А работа? Это что? А дом, домой? А
гости, кондуктор зачем?» – Он взял со стола
сигарету, заначенную учительницей на вечер.
«Счастливые билеты бывают, знаешь? Это когда
сумма цифр одной половины совпадает…» –
зачем-то объясняла Мария Ивановна. У юноши уже
начала расти мягкая темная щетина на подбородке,
синь глаз сделалась глубже, осмысленнее. Можно
было подумать, что он смотрит на нее теперь с
вызовом, как если б не верил ни единому слову...
Она нашла ему что-то из одежды мужа – футболку,
джинсы, ботинки. Он открыл входную дверь и обнял
ее на прощание. «Слишком мало времени. Прости», –
сказал он.
Выходя из подъезда, обернулся на нее, стоящую у
окна, среди комнатной зелени и политых цветов…
Он побежал по улице, через рев автомобилей, по
дороге купил себе чипсы и пива, постоял у витрины
ювелирного магазина, зачем-то забрался по
водостоку на крышу особняка больницы, полежал
там минут пять. Снова поднялся, спрыгнул во двор,
спугнув воробьев, побежал через сквер, ударил
ногой мусорку, скрылся в подземном переходе, где
пели музыканты, заскочил в метро, больно ушибся и
упал, когда поезд качнуло, но не обратил на это
внимания.
Из метро вышел отяжелевшим, уставшим, точно тело
стало давить к земле, он зашел в ларек, выбрал
вино и посмотрел на небо. Спускался вечер, солнце
спешило, спешило все кругом, точно нечто с
бездумной жестокостью мотает пленку. Он открыл
бутылку, лег на скамейку и принялся ждать
троллейбуса.
«Вот и все, достаточно», – сказал он, отставляя
пустую бутылку на газон.
«Это вся жизнь?»
«Разве мало? Целая жизнь. – Он поднял глаза на
небо, волосы его стали белыми. – А билетик?
Билетик с троллейбуса сохранила?»
«На счастье, что ли? Прости, как-то нет».
«А ничего, в другой раз». – Его немного трясло,
как от лихорадки или высокой температуры.
Он протянул руку, стиснул мою, и мы направились
прочь, спотыкаясь, бормоча под нос бессмыслицу
или, напротив, нечто очень важное. Я перебрала все
мыслимые и немыслимые имена, но одни вязли на
языке, а на иные он не отзывался.
Стало тихо, как на дне океана, воздух уплотнился,
пошел дождь. Фонари гасли, зажигались вновь,
улицы мокли, покрывались снегом, снова мокли,
снова пустели, и им было в общем-то все равно, чьи
следы смывает с них вода.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|