ЧИСТЫЙ ЗВУК
Лев ШИЛОВ,
Дмитрий ШЕВАРОВ
«Очень мало кто понимает ценность
этой минуты...»
Три вечера с Львом Шиловым
Конец 70-х. Магазин грампластинок. Налево –
эстрада, направо – классика. У эстрадного
прилавка вечная толкучка. В классике – тишина.
Продавец тут похож на библиотекаря или учителя.
Седой, в теплой жилетке, он сидит у проигрывателя
и слушает музыку. Мне хочется заговорить с ним,
спросить, что он думает о семнадцатой сонате
Бетховена. Но я не решаюсь вывести его из
задумчивости, хожу вдоль прилавка, где разложены
конверты от пластинок. Я наизусть знаю, где какие
лежат. Литературные – в самом конце.
Пересчитываю копейки – как раз набирается рубль
сорок пять. В эстраде с такими деньгами делать
нечего. Классика тоже дорогая, а на литературную
пластинку хватит, можно даже сэкономить на
мороженое. Блок, Есенин, Пастернак, Ахматова...
И совсем мелким шрифтом: «Составитель Л.Шилов».
Звукоархивист и реставратор, Шилов вернул из
небытия голоса Блока, Гумилева, Пастернака...
Создал отдел звукозаписи в Государственном
литературном музее, где собрал уникальную
фонотеку русских писателей и поэтов – от Льва
Толстого до Иосифа Бродского. До сих пор лучшие
звукореставраторы бывшего Союза встречаются
именно здесь, «в подвале у Шилова». Ему выпало
сделать одну из последних записей Анны Ахматовой
и одну из первых – Булата Окуджавы. Недавно Лев
Шилов был награжден Пушкинской серебряной
медалью за заслуги перед отечественной
культурой.
С 96-го года Лев Алексеевич – директор Дома-музея
К.И.Чуковского в Переделкине. В этом доме мы и
беседовали по вечерам, когда во дворе запиралась
калитка со смешным объявлением «Всегда в продаже
пушистые котята».
Вечер первый.
ХОЛОДНАЯ ВОДА
– Меня привезли сюда, в Переделкино, летом
1936 года. Наша дача, самая крайняя у ручья,
достраивалась, накрывались полы, лежали кучи
стружек. Я прыгал в эти стружки, мне было четыре
года. Народу тогда в поселке было очень мало. И со
станции в деревню вела не дорога, а тропинка. Моя
мама стала воспитателем в детском санатории.
Помню, там был живой уголок – ежи, змеи... Дача
принадлежала сестре моей бабушки – писательнице
Лидии Николаевне Сейфуллиной. Мы попали к ней в
дом вследствие печальных событий. Жили в
Оренбурге, где мой дед возглавлял городскую
больницу. Помню, мощеный двор, подъезжают фуры с
больными, а рядом – сад, и в саду дом главного
доктора. Большая столовая, где лепят пельмени, а
потом несут их на мороз... Так вот, деда
арестовали, обвинили в том, что он неправильно
лечил партийных работников. Его били так, что
сломали ребро. Он ничего не подписал, и его
выпустили. Но тут моего отца арестовали – за
анекдот, рассказанный попутчику на пароходе. И мы
больше не могли оставаться в Оренбурге, снялись и
уехали в Москву.
– А потом – война...
– Хорошо помню первую бомбежку, очень скоро
после 22 июня. Но еще дней за десять до начала
войны к нам приехала зенитная батарея и встала в
леске, за речкой. Мне никто не верит, что такое
могло быть, но это было. Потом, когда немцы
полетели, – зенитки стреляли, а осколки сыпались
на поселок...
– Вы принадлежите тому поколению, которое не
успело на фронт...
– Я чуть не убежал на фронт. Мы были в эвакуации в
Зауралье. Мама, я и сестренка младшая. Когда мама
заметила мои тайные сборы, сказала: «Хорошо, я
тебе помогу добраться до станции. Поезжай, если
ты, единственный мужчина в нашем доме, можешь нас,
слабых женщин, оставить в трудную минуту...»
Чуточку поразмыслив, я понял, что мама права. Мне
хоть и одиннадцать лет, но я – помощник, без
которого ей не обойтись. Весной, когда ночью по
реке перла рыба, я приносил домой приличный улов.
Летом я со своими приятелями торговал холодной
водой на базаре. Мы кричали: «Холодная вода!
Холодная вода!..» Зимой мы с мамой пилили по ночам
дрова. Она поздно с работы возвращалась. Помню:
луна, мороз, а мы пилим во дворе огромное бревно.
Мама работала медсестрой, а потом ее назначили
заместителем директора детского дома. Это была
бандитская разлюли-малина. Воспитатели боялись
высунуться в коридор. Старшие отбирали обувь у
младших, и малыши бегали босиком по снегу. И вот
маме удалось завоевать сердца этих ребятишек.
Когда мы уезжали в сорок четвертом, нас провожали
уже вполне приличные дети. Мама взяла с собой
одну несчастную девочку, надеясь найти кого-то из
ее родных. И вскоре в Москве нашелся ее отец...
– Хемингуэй как-то сказал: «Во всех нас
заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем
в жизни... »
– Маленьким я просил, чтобы мне читали, но долго
не хотел сам читать. Однажды проснулся рано
утром, очень холодно, зима, и все спят. Я
хожу-брожу по комнатам. И вдруг увидел книжку –
«Белый клык» Джека Лондона. Это была первая
книжка, которую я сам прочитал... Сразу после
войны я стал бегать на концерты чтецов. Театр в то
время был почти недоступен. Во МХАТ всегда стояла
очередь. Мы жили тогда в проезде МХАТа и утром из
окна видели очередь, которая с ночи стояла. На
вечера художественного чтения попасть было
несколько проще.
– Кто тогда блистал – Яхонтов, Журавлев?
– Журавлева я оценил позднее, а тогда меня
восхищал Ильинский – потрясающий, виртуозный,
как чтец оставшийся недооцененным. Очень
нравился мне Кочарян. Яхонтова я слышал только
однажды, он обладал магнетической силой
воздействия на слушателей...
– Наверное, он был первым в этом жанре?
– Первым все-таки был Александр Яковлевич
Закушняк – великий русский чтец. Никаких записей
не осталось от него, но именно он –
основоположник жанра. У Закушняка и Яхонтова
были разные аудитории, разные поклонники, не
менее горячие, чем, допустим, у Козловского и
Лемешева. А после войны появилась целая плеяда
молодых ярких чтецов: Токарев, Мышкин, Моргунов...
И потрясающая чтица Ирина Теплых, сейчас
совершенно забытая.
– Что они читали?
– Кочарян читал «Тысячу и одну ночь», Журавлев –
Пушкина и Маяковского. Теплых читала Чехова –
это было какое-то волшебство. До сих пор помню,
как она читала «Анну на шее». «...После венчания не
было даже легкой закуски. Молодые выпили по
бокалу шампанского и отправились на поезд... Он не
спеша разложил вещи на полке...» Помню, как
возникли перед глазами: она – молодая и красивая,
и он – пожилой, строгий... Это было такое чтение,
когда ты видел не актера, а картину, им
нарисованную.
– И вы поступили на филфак?
– Да, в сорок девятом году. Хотя на экзамене
мне поставили четверку по географии. К тому же я
не был комсомольцем.
– По убеждению?
– По недоразумению. У нас, несмотря на все
аресты, была очень советская семья. Осознание
того, что происходит в стране, было дано немногим.
Их легко перечислить: Лидия Корнеевна Чуковская,
Анна Андреевна Ахматова... Не знаю, кого еще
назвать. И вот когда меня не захотели брать в
университет, наша семья первый и последний раз
прибегла к блату. Наш сосед Фадеев написал письмо
в приемную комиссию, что, мол, знаю этого юношу
как серьезного, подающего надежды. И меня
зачислили. Я попал в семинар по теории интонации.
Семинар занимался высокой наукой и оказался мне
не по зубам. Но я успел побывать на нескольких
занятиях замечательного профессора Сергея
Игнатьевича Бернштейна. Я еще не знал тогда, что в
двадцатые годы Бернштейн записывал голоса
поэтов...
– И что именно вам предстоит спасать те
записи... Как вам пришло в голову заняться
реставрацией старых валиков, на которые все,
наверное, махнули рукой?
– После университета работал в Музее
Маяковского за Таганкой. Идеальный, кстати, был
музей. С великолепной библиотекой книг начала
века, и все, кто приходил туда, могли получить на
руки, к примеру, Гумилева, в то время как в Ленинке
просто бы не дали, там Гумилев был только в
спецхране... И вот, включая записи Маяковского в
нашем музее, я вдруг обратил внимание на то, что
издали слышно гораздо лучше, чем вблизи. Когда
появился второй магнитофон, я записал, как слышно
издали. Где-то по дороге шумы частично
фильтровались. Со своим «открытием» я пришел в
Институт звукозаписи на улицу Качалова. И там в
лаборатории механической записи спросил, а можно
ли как-то еще улучшить запись. Мне сказали, что,
конечно, можно, надо только найти оригиналы. Я
стал узнавать, где оригиналы. Оказалось, что в
начале войны записи Маяковского как особо ценные
были положены в отдельный сейф. Потом этот сейф
исчез.
– Украли?
– Да нет. Вряд ли во время войны эти валики были
кому-то нужны. Просто завезли куда-нибудь не туда.
Так что оригиналы записей Маяковского до сих пор
не найдены. Но нашлись записи Маяковского на
кинопленке. И я стал ходить в реставрационные
аппаратные студии грамзаписи и дома
радиовещания, где работали два прекрасных
мастера: Вячеслав Тоболин и Николай Морозов. В
Советском Союзе была лучшая школа звуковой
реставрации.
– Почему именно у нас, а не во Франции, к
примеру?
– Потому что французам не надо было
реставрировать голос Ленина, а у нас это была
задача особой государственной важности.
Колоссальную работу проделали. И не зря тем, кто
этим занимался, были присуждены государственные
премии. Не просто отчетливая запись получилась, а
голос вождя! На это были потрачены не знаю какие
миллионы. Были выписаны из Европы
звукорежиссерские пульты последней марки. Один
был поставлен в реставрационной аппаратной,
другой – в консерватории, третий – в студии
грамзаписи. И вот один из этих пультов через
тридцать лет мне даром отдали, и я на нем
записывал Булата Окуджаву.
Вечер второй.
ПОГОНЯ ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ
– У вас, наверное, есть свое
«ноу-хау» в звукореставрации?
– Было. Очень смешное. Мы с друзьями, пытаясь
снять максимум информации со звуковой дорожки,
решили вместо иголки поставить кончик шариковой
ручки. Когда много лет спустя я рассказал об этом
в Японии, там всплеснули руками. А
экспериментировали с иголками мы для того, чтобы
переписать с валиков голоса Блока и Гумилева.
– Про Гумилева разрешалось упоминать?
– Что вы, все делалось с соблюдением конспирации.
Мы реставрировали его под псевдонимом Николай
Степанович. Начальство спрашивало: что у вас там
на коробке написано «Николай Степанович», а где
фамилия? Мы говорили: не Степанович, а Степанович.
Фамилия такая.
– Записи какого поэта было труднее всего
восстановить?
– Самая сложная история была с Блоком. Его голос
почти не звучал: пши-пши – и все... Записи эти – и
Гумилева, и Блока – сделал Сергей Игнатьевич
Бернштейн. В 64-м году я пришел к нему, и он очень
обрадовался, что я понимаю, кто такой Блок, и
волнуюсь за судьбу блоковских валиков. Но Сергей
Игнатьевич сразу мне сказал, что на них надежды
нет никакой. Еще в сороковом году он просил
переписать Блока, и уже тогда это не удалось.
Валики стерты до предела. Я же нахально пообещал,
что вот-вот они зазвучат. И Сергей Игнатьевич
очень вдохновился, сказал, что будет ждать.
Это была погоня за синей птицей. Казалось, вот-вот
я найду лучший способ реставрации. Мало понимая в
технике, я искал талантливых специалистов. И вот
в Ленинграде нашлись интересные люди, которые
придумали совершенно кустарный, но очень
результативный способ переписывания с валиков. А
в Киеве, в одной серьезной секретной лаборатории,
работали лучшие в Союзе специалисты по
извлечению звуков, по очистке их от посторонних
шумов. Они пытались отделить сигнал от помех.
– Реставратор звука – это штучная
профессия...
– Да, их очень мало, почти со всеми из них я
познакомился. Когда появилась возможность, я
стал списываться со всеми реставрационными
лабораториями мира. За последние двадцать лет
мне удалось побывать во всех серьезных архивах
звукозаписи, какие есть в мире. Одним из лучших
оказался Лондонский архив звукозаписи, который
является филиалом Британского музея. У них
замечательно поставлено комплектование фондов.
Круглосуточно сидят операторы и слушают эфир,
чтобы выловить, записать самое ценное.
– Технически они там давно нас обогнали?
– И технически, и по государственному вниманию к
архивам... Но лучшие мастера реставрации всегда
были у нас. Техника, финансы не все решают.
Когда-то я познакомился с уникальным
реставратором Тамарой Бадеян. Кроме знаний и
слуха у нее, профессиональной скрипачки, был
вкус, а он особенно важен, когда имеешь дело со
старыми записями. Ведь при реставрации можно в
погоне за чистотой звучания отсечь самое ценное,
индивидуальное. И настоящий мастер лучше шум,
помехи оставит немножко, но не исказит тембр...
– Так получилось и с голосом Блока, шум там
остался.
– Но если помнить, когда Бернштейн записывал
Блока, то понимаешь, что это гул времени.
Представьте, что такое июнь 1920 года! Гражданская
война, разорение, одичание, голод. А в гостиной
Дома искусств в Петрограде записывают стихи. На
запись Александр Блок пришел с Чуковским, и когда
нам все-таки удалась реставрация, я привез эту
запись Корнею Ивановичу, вот в этот дом. Мне было
очень важно, что скажет Чуковский. До этого мы
давали слушать Алянскому, и он сказал, что это
мало похоже на голос Блока. Дельмас вообще не
захотела слушать: «Зачем мне эти записи, если я
помню его дыхание...» А Корней Иванович сказал:
«Тембр похож, и голос похож...»
– Голос – это, мне кажется, то чудо, которому
и наука никогда не даст объяснения.
– Человеческий голос, когда вы его
рассматриваете на приборе, гораздо сложнее
голоса скрипки, а может быть, и голоса целого
оркестра. Представьте дым, который все время
перемещается, – настолько же многообразен и
голос. Есть основные тоны, есть обертоны, а есть
еще какие-то призвуки. Ведь не только гортань
участвует в образовании звука, но прежде всего
душа. Даже в знакомом человеческом голосе для
меня остается всегда что-то таинственное.
– У вас есть любимые голоса?
– В шестидесятые годы меня завораживал голос
Беллы Ахмадулиной. Конечно, к этому прибавлялась
ее внешность, вся она... Или была на «Маяке» диктор
Вера Щелкунова. Только заслышав ее голос, я бежал
к приемнику. Что-то удивительное для меня было в
его тембре. Это невозможно объяснить.
– А когда вы впервые увидели магнитофон?
– В пятьдесят втором году на филфаке. Это был
служебный магнитофон, большой серый ящик. Они
тогда назывались незатейливо: «МАГ-1», «МАГ-2».
Интересно, что у нас тогда была на магнитофонах
своя нестандартная советская скорость. Я
относился к этому ящику, как к фокусу, интересно
было услышать со стороны свой голос. Когда я
попал на работу в Музей Маяковского, там стоял
такой же магнитофон, а пользоваться им никто не
умел. Я же владел этой техникой и стал записывать
всех подряд.
– Для истории?
– Что вы! Про историю и не думал. Я смеюсь и
недоумеваю, когда мне пишут какие-то заслуги,
называют энтузиастом. Просто это возня с
магнитофоном приносила мне огромную радость,
необычайно увлекала. Одна моя приятельница
как-то вспомнила, что когда-то в молодости я
окончательно покорил ее в тот день, когда мы
зашли пообедать в столовую Союза писателей и я
забыл съесть второе. Очень был увлечен своим
трепом...
– Получается, что огромная фонотека
Литературного музея возникла из этого почти
мальчишеского увлечения...
– Совершенно мальчишеского. Оно не имело
поначалу никакого отношения к моим прямым
обязанностям на работе. Такое возможно было,
наверное, только в советское время. Одно время я
шутливо говорил, что коллекционирую достоинства
социализма. Ну, к примеру, одно из них –
проживание на Южном берегу Крыма без денег. В
конце пятидесятых мы на копейки ездили на Черное
море, в Прибалтику, могли поехать на Байкал,
присоединившись к какой-нибудь экспедиции или
выездной редакции. О хлебе насущном никто из нас
не думал.
– Кого первого из поэтов вы записали?
– Первого – не помню... Нет, могу вспомнить. Это
был 1957 год, Всемирный фестиваль молодежи. Я тогда
записывал зарубежных гостей и среди них Арагона.
Вскоре кто-то привел к нам Слуцкого, очень
авторитетного, хотя ни одной книжки у него еще не
было. Слуцкий предложил нам пригласить никому
почти не известного, но очень талантливого парня
– Евтушенко. Пока Женя к нам шел, слава опередила
его, и он пришел к нам уже в ее ореоле. Вот это была
одна из первых моих профессиональных записей. Мы
предварительно наметили, что читать, и Евтушенко
читал с дублями. А в шестьдесят втором году я
записывал на вечерах в Политехническом. Туда я
пошел уже со своим личным магнитофоном «Днепр»,
который был куплен специально для того, чтобы
записывать Булата Окуджаву. И тут я не
оригинален. Очень многие тогда покупали
магнитофон из-за Окуджавы и Новеллы Матвеевой.
Вечер третий.
ОСЕНЬ ОКУДЖАВЫ
– А как вы первый раз услышали
Окуджаву?
– Поздняя осень пятьдесят восьмого года. Мы с
женой идем к нашим студенческим друзьям. Все уже
переженились, дети копошатся, но уклад еще
студенческий, ходим в турпоходы. И вот заходим в
старый дом у Никитских ворот. Лев Аннинский
рассказывает с восторгом об Аде Якушевой и
называет ее «шансонье». Тогда я первый раз
услышал это слово. А потом вторую пленку
поставили, на ней были песни Булата. И я уже
ничего больше не слышал, кроме этого голоса, в
разговоре не участвовал. «Ленька Королев»,
«Часовые любви» – первый набор его песен...
– Получается, что по-настоящему вы оценили
Окуджаву только с магнитофона.
– Да, я тут же переписал у Аннинского эту пленку,
у меня еще кто-то переписал. Булат – это была
такая радость, которой хочется поделиться
обязательно. Окуджава отличался от всех бардов
особенно коротким расстоянием между нашей душой
и его душой. Это за пределами поэзии, за пределами
музыки. Я думаю, что Булат был одарен свойствами,
даже ему не очень понятными. Это скорее область
религии, хотя он не был религиозным. И вот нам
очень хотелось, чтобы все его узнали. У нашего
Музея Маяковского был подшефный химфармзавод. И
мы решили устроить там вечер Окуджавы. В темном
зале собрались человек сорок – пятьдесят. Прошел
концерт без особого восторга слушателей – они же
первый раз слышали. Зато мы были в восторге. Потом
я стал составлять литературные программы,
используя свои записи, и мне удалось поместить
имя Окуджавы на афише. В Москве мне запретили
давать Окуджаву, тогда я стал ездить по
провинции, и там все проходило на «ура». Помните,
у Ильфа есть запись шуточная: «Остап Бендер ездил
по городам и давал концерты граммофонных
пластинок». Очень похожим делом и я занимался.
– Мне кажется, голос Окуджавы с годами
менялся. У нас дома хранится пленка с его записью,
сделанная еще году в шестидесятом. Во всяком
случае, когда я родился, она уже была у нас в
Барнауле. Я рос под эти песни. На этой же пленке
мои юные родители записали мое бульканье в
ванночке, первые звуки. И вот там у Окуджавы голос
совсем другой, чем потом на пластинках. Меньше
элегичности, грусти, а больше дворового,
шального...
– Я буду счастлив услышать вашу пленку. Мне
думается, что это моя запись. Я был в Барнауле
году в пятьдесят девятом. Если Булат там начинает
и обрывает: «Эх, вот не помню...» – значит, моя
запись.
– Нет, не обрывает...
– Тогда это еще интереснее. Ранние записи
Окуджавы очень редки. А тех, что можно датировать,
еще меньше. А было их безумно много. Приезжал я,
допустим, в Ташкент. После выступления ко мне
подходили симпатичные люди, приглашали в гости
или я их приглашал к себе в гостиницу. Конечно,
слушали Окуджаву, и оказывалось, что у моего
нового знакомого именно эта моя запись.
Представьте, с неделю назад я записал Окуджаву в
Москве, а пленка уже ходит по Ташкенту! Как лесной
пожар, распространялись эти записи. После я
сделал первую большую пластинку Окуджавы, и
когда она вышла, то старыми хриплыми лентами
перестали дорожить. Ленты рвались, их клеили
ацетоном. И сейчас эти пленки с Окуджавой на вес
золота. Их надо спасать. Мало ли какое может быть
одичание, оледенение, но я уверен, что и через
триста лет люди будут слушать Окуджаву. И будут
жаловаться, что его мало сохранилось.
– В 60–80-е годы на катушечные магнитофоны
была записана целая культура. Ее не назовешь
подпольной, но и официальной она не была. Это
звуковой дневник. Он появился во многих семьях,
очевидно, под впечатлением от репортажей Юрия
Визбора в «Кругозоре»...
– Не думаю, что только Визбора, хотя его
репортажи были явлением, да и сам журнал. Недавно
один человек рассказал мне, что встретил
коллекцию «Кругозора» в одном... американском
университете. Причем там хранится не просто
комплект журнала, а оригиналы, фонотека из архива
«Мелодии». В России «Кругозор» остался, очевидно,
только в нотном отделе Ленинки, ведь подписки на
него не было и библиотеки этот журнал не
получали.
– Вспоминаю, что у нас в семье записано на
катушечные пленки: голоса детей, дни рождения,
концерты у елки, интервью по разным поводам,
капустники... Но эпоха проигрывателей и
катушечных магнитофонов канула в Лету. И похоже,
что сейчас с пленками повторяется та же
трагическая история, что когда-то произошла с
валиками.
– Придется спасать и пленки, и пластинки. Но мы
уже опаздываем с этим. Записи гаснут со временем.
– А ваша бесценная фонотека – она
переведена на новые носители?
– Увы, не переведена.
– Ваш звуковой архив – это, как мне кажется,
для России ценность не меньшая, чем Пушкинский
Дом или Ясная Поляна...
– Я живу в предчувствии того, что нам помогут и
наша фонотека будет востребована. Вот Академия
образования, похоже, заинтересовалась. Ведь
последняя фонохрестоматия для школ выходила лет
двадцать пять назад! И там не было, конечно, ни
Ахматовой, ни Гумилева, ни Бродского...
– Но было бы, наверное, глупо, возвращая одни
имена, выкидывать другие?
– Конечно. Недавно я с горечью узнал, что «Как
закалялась сталь» если не совсем выброшена из
программы, то задвинута подальше от детей. Но там
же любовь! А какие приключения, героизм,
самоотверженность!.. Это же вечная книга.
Пожалуйста, анализируйте ее как книгу фанатика,
но нельзя делать вид, что Николая Островского не
было. Мне никогда не забыть его голос – высокий,
задыхающийся, хриплый...
– Сохранились его записи?
– Да, он читает одну из ключевых глав романа –
слепой читает! Текст он не мог видеть, а запись в
то время не допускала монтажа, и он должен был
наизусть, без запинки, прочитать. А отрывок этот
– о самоубийстве, о том, как герой поднимает
револьвер и... «дуло презрительно глянуло ему в
глаза...». Какая страна могла бы отказаться от
такого писателя, какой народ!..
– Сейчас где-нибудь можно купить записи с
голосами русских писателей?
– Недавно нам удалось осуществить давнюю мечту и
выпустить компакт-диск «Голоса, зазвучавшие
вновь». Там есть знакомые записи – Лев Толстой,
Зощенко... А есть совершенно уникальные. Впервые
– ранняя Ахматова, Гумилев, а еще – голоса
Набокова, Ремизова...
– Вот это сокровище – записи поэтов – у
других народов оно есть?
– Есть, но очень немного. Потому что только в
России поэт больше, чем поэт. У американцев Марк
Твен был записан – потеряли. Англичане Диккенса
могли записать, но не записали, а он великолепно
читал. Записали, к счастью, Экзюпери. Очень
странный, высокий голос. Бережно относились к
записям поэтов в Грузии.
– Лев Алексеевич, а кого вы не успели
записать и сейчас жалеете об этом?..
– Вампилова. Не успел с ним познакомиться.
Мало записывал Юрия Казакова. Толком не записал
Шукшина. Он все собирался зайти на запись. Так
всегда кажется: вот соберемся, поговорим. Все
откладываем. Очень мало кто понимает
историческую ценность этой минуты.
За помощь в подготовке материала
автор благодарит Ирину Бутыльскую
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|